Оценить:
 Рейтинг: 0

Все не случайно

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Но читать я полюбила. Тогда издавалось много книг для подросткового возраста, и все они были ненавязчиво воспитательными. Героями выступали сами подростки, которые защищали слабых, помогали в учебе отстающим одноклассникам, и мне хотелось им подражать. «Тимур и его команда» – настольная книга моего поколения. Лет в 14 я прочитала «Два капитана» и полюбила ее на всю жизнь. Перечитав замечательную книгу Вениамина Каверина уже взрослой, я поняла, что это по-прежнему моя любимая книга.

Я подружилась с четырьмя одноклассницами – двумя Людами, Наташей и Нелей. Мы жили недалеко друг от друга и гуляли нашей стайкой по городу. У одной из Люд тетя работала в кинотеатре и пускала племянницу в кино без билета. Потом, на прогулках, Люда нам пересказывала фильмы. Другая Люда жила в большой квартире с длинным коридором – прекрасная возможность бегать и беситься, в результате таких развлечений и разбился трехрублевый графин. Наташа была философ и все подвергала критике. А Неля была просто очень добрым человеком, ко всем относилась с пониманием. Я в нашей компании выделялась тем, что умела рассказывать небылицы.

Поскольку по бедности с игрушками у меня было не густо, мама рисовала мне на картонке куклу в трусиках, потом вырезала ее, а мы с подругами ее одевали. Рисовали для куклы наряды, вырезали их по контуру и прикрепляли к плоской картонной кукле.

Подругам я вдохновенно рассказывала, что раньше у меня была настоящая, совершенно необыкновенная кукла, но она разбилась прямо на вокзале, перед приездом в Кривой Рог. Девочек завораживало описание куклы: ее размеры, одежда, умения и мои искренние переживания о горькой потере. Правда, нагородив с три короба, я вспоминала строгий мамин завет никогда не врать, и мне становилось стыдно. И все же фантазировала я много – на самые разные темы.

Под моим руководством мы ставили спектакли в нашем дворе и приглашали взрослых на премьеры. Те с радостью приходили, предварительно снабдив нас необходимым реквизитом. Заняты в моих спектаклях были все дети двора, от мала до велика, а детей в нашем дворе жило много. Нарисованные билеты быстро раскупались за нарисованные деньги, зрители рассаживались на принесенных с собою стульях, публика была благодарная: на ход спектакля реагировала живо и в финале аплодировала от души.

Жизнь была насыщенной и очень разнообразной. Нам предоставляли много свободы, летом в теплом южном городе дети бегали на улице до темноты. Дворы не загораживали шлагбаумами, машины заезжали туда редко, да и машин-то было мало. Мы ходили друг к другу в гости, даже если друзья жили далеко, и взрослые за нас не волновались. Мы даже отправлялись купаться на речку Ингулец, и с нами увязывались совсем маленькие: взрослые нам и такое разрешали. Мы лазили по деревьям и крышам сараев, играли в прятки и в «штандер» – мяч резко ударяли о землю, он взмывал в небо, а мы стояли в кружке и ждали, когда он вернется, опять ударится о землю, а потом, отскочив от нее, обязательно попадет в кого-нибудь из стоящих в кругу. А вот этого не хотелось, но уходить из круга нельзя, и потому каждый старался, стоя на месте, увернуться, избежать этой участи, потому что тот, в кого мяч попал, должен был выполнять желания стоящих в кругу.

Мальчишки играли в «ляндру»: кусочек меха с прикрепленным к нему утяжелителем из свинца нужно было подбросить рукой и, не дав ему упасть, продолжить подбрасывать «ляндру» уже внутренней стороной ботинка. Некоторым виртуозам удавалось до пятидесяти раз это сделать, а мы стояли вокруг и вслух считали. Где уж мальчишки брали свинец, не знаю, но в каждом дворе была своя «ляндра», и мальчишки, сбивая кожу на обуви, били по ней до посинения.

Мы бегали, обгоняя друг друга, падали, ушибались, вставали и бежали дальше. Мы строили жилища ничейным дворовым котам, укладывали их спать на «кровать» из кирпичиков, застилали им тряпочку-простынку, укрывали тряпочкой-одеялом и никак не могли взять в толк, почему облагодетельствованный нами котик так отчаянно царапается и вырывается из уютнейших апартаментов! Помнится, на кошачьем туалетном столике-камне даже приспособили осколок настоящего зеркала – немыслимая роскошь.

Домой мы являлись с разбитыми коленками и локтями, поцарапанные с ног до головы. Когда мама мыла меня в тазу, я непременно причитала: «Ой, мамочка, осторожно, коленка!» Или локоть, или что-нибудь еще. Словом, со двора мы возвращались как с поля боя. Помню, как однажды мама удивленно сказала, намыливая меня мочалкой: «Надо же! Ни одной царапины, ни одной болячки!» Этот необыкновенный случай, кажется, произошел уже перед нашим расставанием с Кривым Рогом и моим переходом в шестой класс.

Была у меня и еще подружка, которая один раз в год, когда приезжала ее бабушка из Белоруссии, приглашала нас с еще одной девочкой к себе в гости. Мы приходили, пили чай с очень вкусным пирогом (позднее поняла, что угощали нас куличом, а бабушка приезжала на Пасху). Нам было и вкусно, и очень интересно в гостях: бабушка нас понимала, но что она говорила сама, понять было решительно невозможно, хотя она и говорила, казалось, по-русски. Внучка ее понимала тоже прекрасно и нам переводила бабушкин язык, а мы сопоставляли звучание слов и ударений и очень веселились. И бабушка смеялась вместе с нами: она привыкла, что ее быстрый белорусский говор непонятен, а медленно говорить она не умела, очень шустрая была старушка. Однажды мы пришли к ним в гости по приглашению, а нам никто не открыл. Дорога была долгая: та девочка жила довольно далеко. Смириться с тем, что ни пирога, ни бабушки не будет, мы никак не могли: очень уж редко на нашу долю выпадали сладости. Мы высматривали хозяев на дороге, заглядывали в окна, стучали в дверь и решили ждать до победного конца: должны же люди когда-нибудь вернуться! Но вскоре начало темнеть, и мы отправились домой. На следующий день мы были вознаграждены: Света, так звали девочку, принесла нам по кусочку кулича в школу, но почему-то оказалось, что есть на переменке совсем не так вкусно, как у нее дома, с болтающей на непонятном языке бабушкой!

Отравлял мое существование в это чудесное время только петух – рыжий, с ярким разноцветным хвостом, и очень голосистый. Он невзлюбил меня сразу, с первого своего петушиного взгляда. Я о его существовании ничего не знала, пока он не начал действовать. На каждую квартиру в нашем доме приходился свой сарайчик во дворе: там держали разные предметы быта, а кто-то и живность, у одного соседа даже целая свинья жила, встречались утки и куры. Этих самых кур под предводительством петуха выпускали из сарая на прогулку, они что-то сосредоточенно искали в земле и клевали, а петух зорко следил за входом в дом со стороны двора: он ждал меня. Надо сказать, что дом у нас был замечательный: красивый, двухэтажный, с парадным и черным входами, с живописной лестницей и огромной застекленной террасой на втором этаже. Вот только колонка с водой была во дворе, да и туалет – тоже на улице, за сараями. И все жители дома, стар и млад, с утра направлялись по очереди в сторону туалета. Ко всем жильцам петух был равнодушен – кроме меня. Он замечал каждое мое появление. Наши встречи проходили одинаково: я бежала по двору зигзагами, сначала в одну сторону, потом в обратную, а петух несся за мной вслед, невысоко взлетая и злобно поклохтывая за моей спиной. Я очень боялась, что вот сейчас он меня догонит и проклюнет мне голову насквозь. Почему из всех обителей дома он невзлюбил именно меня – осталось тайной. Может, дело было в том, что я новенькая: мы с мамой переехали позже других. Однако мы жили в нашей законной комнате, не в съемной, и двор я уже по праву считала своим, и соседей – нашими. Только петух никак не хотел признавать законности моего проживания.

Соседи

Люди в доме обитали очень интересные, и у всех были дети. В одной квартире с нами жила большая семья: родители, двое детей, да еще бабушка. У них – две комнаты, у нас с мамой – одна. Жили мы дружно и поддерживали друг друга: мы с мамой отдавали им, например, очистки от картошки, а они нам раз в год приносили большой кусок очень вкусной домашней свиной колбасы. Где они держали свинью, я не знаю: в сарайчике были у них только гуси.

Старшему их мальчику, очень серьезному и взрослому, стукнуло уже лет 14, так что с ним я общалась мало. Зато маленькая Зиночка, трех лет и необыкновенной красоты, полюбила меня всем своим крохотным сердцем, а я полюбила ее. Когда на улице темнело и во дворе игры заканчивались, мы с ней придумывали занятия у нас в комнате: мама моя еще не возвратилась со спектакля, а родители Зиночки доверяли мне, ее семилетней подруге. Так что мы с Зиночкой бесились, пели, танцевали, пока обе не падали от усталости.

В соседней квартире, большой и хорошо обставленной, жил какой-то начальник – пожилой человек с молодой женой и маленькой дочкой лет пяти, болезненной и бледненькой: ее никогда не выпускали во двор. Ее детская комната была забита разнообразными игрушками. Родители пытались найти своей девочке друзей и по одному, на пробу, приглашали к себе в гости детей из нашего дома. Однажды пригласили и меня. Я очень сочувствовала этой девочке, но оказалось, что с ней очень скучно, а за стенкой меня ждала разбойница Зиночка, с которой можно кувыркаться, кидаться подушками и, заворачиваясь в простыню, изображать привидение, и не беда, что игрушек у нас нет. С этой малышкой из богатой семьи так никогда бы не получилось поиграть…

На втором этаже жила семья с тремя разновозрастными детьми, и все с боевым характером. Жили там еще бабушка с внучкой, у них возле сарая росла вкуснющая вишня. Ее от детей охраняли, рвать спелую черную вишню не разрешали: она была не общая, а их личная. Но когда там же, около сарая, варили на печке варенье из этой самой вишни, мы все стояли вокруг и терпеливо ждали, когда угостят пенками. Все пенки были нашими!

За сараем росла огромная шелковица, с черными, сладкими ягодами. Мы облепляли дерево, как саранча, и ели шелковицу от пуза, ягоды пачкали наши мордочки и руки в сине-фиолетовый цвет, и отмыть нас было очень нелегко.

Еще на втором этаже жила миловидная блондинка с белобрысым сыном. С ними никто не общался: она родила мальчика от немца во время оккупации города. Никто не демонстрировал этой женщине неприязни, все вели себя достойно, но она сама чувствовала себя неуютно. С утра проскальзывала тенью по двору, отправляясь на работу. С работы возвращалась бегом – и тут же закрывала за собой дверь на замок. Чем в это время был занят мальчик, непонятно: он все время сидел дома и во двор не выходил никогда. Когда мы поселились в нашем доме, дети тут же посвятили меня в то, что он – немец.

Строго говоря, когда-то я уже жила в этом доме: он стал нашим первым пристанищем после гостиницы. Мы снимали комнату на первом этаже. В квартире стоял постоянный крик: все выясняли отношения и предъявляли друг другу претензии – две девочки, мальчик и их усталая мама, хозяйка квартиры. Мальчик порой заходил к нам, спасаясь от этого крика. Это случалось в те часы, когда я оставалась одна. Маму мою соседские дети стеснялись, и их маме удавалось поддерживать в квартире относительную тишину. Мальчик был хулиганистый и считался грозой нашего двора, но у меня он сидел тихо, иногда мы с ним даже играли. И вот однажды мы бегали и он разбил мамину чашку. Мальчик испугался и, грозно посмотрев на меня, сказал: «Смотри, не выдай меня!» И ушел! Когда мама вернулась с работы и спросила, где ее чашка, я, чтобы не выдать мальчика, ответила: «Понятия не имею!» Мама смерила меня долгим взглядом и шлепнула по попе. Я ужасно обиделась! Это было: а) оскорбительно и б) несправедливо!

Я попросила маму дать мне честное слово, что тайна исчезновения чашки останется тайной навсегда, и рассказала правду. Мама тяжело вздохнула и сказала: «Пожалуйста, никогда мне не ври». Мальчик дня три скрывался от моих и маминых глаз, но когда понял, что разборок не будет, царственно взял меня под свое крыло, хотя меня и так никто не обижал – я была еще слишком мала, а маленьких во дворе не обижали. Надо сказать, что понятия о чести, о честном слове не были для тогдашних детей пустым звуком: все зачитывались Гайдаром и хорошо знали и его «Честное слово», и «Школу».

Когда мы получили в этом доме комнату, мебель нам дали в театре – из отыгранных уже спектаклей. Так что она имела причудливую форму: стол и стул из Шекспира, сундук из русской классики… Шкафа не нашлось, поэтому его остов нам сделали театральные плотники, а заодно они смастерили и козлы под панцирную сетку. Матрац, набитый сухими листьями кукурузы, громко шуршал. Мама купила большой отрез самого дешевого ситца в ромашку и все это разнообразие стилей соединила одной тканью: сделала из него стенки для шкафа, покрывало на сундук, чехлы на стулья. Комнатка получилась настолько обаятельная, веселая и нарядная, что просто загляденье. И с тех пор ромашки – мои любимые цветы.

Чуть позже мама купила еще и маленький приемник – назывался он «Москвич», – и когда мы его впервые включили, заиграла такая божественная музыка, что я замерла и начала плакать. Я потом всегда ее узнавала, эту музыку. Много позже выяснилось, что впечатлил меня отрывок из балета Чайковского «Лебединое озеро», и с тех детских пор, когда я вижу или слышу что-либо, по моему разумению, талантливое (не важно, комедийное или трагическое), я почему-то начинаю плакать: слезы сами непроизвольно катятся по щекам.

Взрослые очень много работали, и дворы заполняли в основном дети и старушки. Город был многонациональный, но это я понимаю только сейчас, вспоминая имена и фамилии моих одноклассниц и друзей. Очевидно, русская Люда Булкина, наша подруга Света из Белоруссии, девочка-гречанка по фамилии Кечеджи, маму моей маленькой подруги, красавицы Зиночки, звали Сарра Абрамовна, так же, как мою подружку Саррочку, с которой мы ходили есть православные куличи белорусской бабушки… Никто из детей не знал, кто какой национальности, и от взрослых никаких разговоров на эту тему не слышали. Исключение составляли мальчик-«немец» и его мама. Я тоже всем своим подругам рассказала по секрету и шепотом, что у нас в доме живет настоящий «немец». Эта национальность внушала ужас.

В Кривом Роге был целый район, где жили греки: высокие, красивые люди с большими носами; и почему-то все они, и взрослые и дети, ходили в ярко-оранжевых высоких галошах, надетых на толстые шерстяные носки. Был и цыганский район. Впрочем, цыгане с их огромным табором селились на пустыре только летом, когда приезжал цирк и на этом же пустыре возводил свои стены. Строили на совесть, потому что в репертуар входили мотогонки по вертикальным стенам! Это было интересно, шумно и окутано тайной: как по стене на большой скорости может ехать мотоцикл? Неужели не упадет? Осенью на пустыре оставались железные винтики и гайки от цирка и куски рваной материи от цыган. Сами они исчезали до следующего года, а их место занимали индюки. Пройти мимо них в школу непросто: завидев людей, они устремлялись навстречу, кулдыкали и трясли своими бородавчатыми носами. После рыжего злого петуха индюки мне тоже не казались дружелюбными.

Горькие минуты

Орлов присутствовал в нашей жизни года четыре из шести прожитых в Кривом Роге. Впрочем, я помню его точечно.

Однажды после школы я зашла в гости к однокласснице, и вдруг оказалось, что вот-вот начнется солнечное затмение. Ее брат уже приготовил закопченные стеклышки, чтобы через них рассматривать редкое астрономическое явление. Затмение вызвало такой интерес у детворы! Как так – солнца больше не будет никогда?.. Через волшебные стеклышки было замечательно видно, как солнышко скрылось и как, под наши радостные крики, вышло обратно. Потом мы долго обсуждали увиденное, еще немного поиграли, и я отправилась домой. Я тогда училась во втором классе, мне было восемь лет, и во времени я не очень ориентировалась. Оказалось, что с момента, когда меня ждали дома, прошло слишком много времени, мама переволновалась, не зная, что и думать.

Меня никто и никогда не бил, а тут Орлов, видно, тоже переволновавшись, решил меня проучить: он снял ремень и начал проучать, а я пребывала в замешательстве. Во-первых, я не понимала, за что: затмение оказалось таким восхитительным, что время для меня пролетело за одну минуту, а после школы я и раньше задерживалась, так что мне не казалось, что я пришла поздно. Во-вторых, – кто он такой, этот Орлов, чтобы поднимать на меня руку? И в-третьих, – и в-главных, – я не понимала, что это с мамой? С мамой, которая, едва завидев рядом со мной какого-нибудь мальчика, бежала, раскинув руки, как птица крылья, и кричала: «Веруня! Он тебя не обижает?!» Как могла она позволить этому чужому взрослому дяде меня «обижать»? А мама стояла, отвернувшись… Я во время экзекуции не проронила ни звука, чем Орлова огорошила, а на маму я так сильно обиделась, что припомнила ей это, когда уже была взрослой замужней женщиной.

Я считаю, что бить детей нельзя. Когда у меня самой уже была дочь, она однажды пришла ко мне с дворовой подружкой и ее проблемой. Оказалось, подружка заигралась допоздна и теперь папа будет ее бить за то, что поздно вернулась. Я глядела на это крошечное, дрожащее от страха существо, и у меня ком подкатывал к горлу. К ней домой мы пошли все втроем, и я сказала открывшему двери папе, что играли девочки у нас дома, что у нас остановились часы, так что их дитя не виновно в опоздании. Я наврала в присутствии ребенка, но другого способа защитить девочку я не видела. Понимаю, что иной раз подзатыльник или шлепок может помочь родителю в воспитании: но бить беззащитного ребенка – это неоправданное варварское насилие. К тому же оно приносит горькие плоды: ребенок вынужден учиться врать, чтобы избегать побоев.

Вообще в моей жизни Орлов не играл большой роли, а в маминой, должно быть, наоборот. Я помню, как они расставались: это был совершенно спокойный разговор двух людей, после которого Орлов ушел, и я бы не поняла, что навсегда, если бы не мамины горькие слезы после его ухода. Я впервые видела, как плачет мама. Я хотела ее утешить, но она меня так резко оттолкнула, что я упала на пол. От неожиданности я ничего не сказала, ушла, легла на свою кровать, отвернулась к стене и стала думать, что больше никогда не встану, умру прямо здесь – тогда мама поймет, какая я была хорошая девочка, но будет поздно.

Уже взрослой я как-то спросила маму, почему они тогда с Орловым расстались. И мама мне сказала, что все эти трудные годы он ни дня не работал: все искал себя, искал места, где бы пригодился его талант, и не находил, и снова искал, а жил при этом за мамин счет. У мамы на руках была я, и она больше не могла тянуть на себе еще и его. Орлов же считал такое положение дел нормальным…

В следующий класс я пошла под фамилией своего папы – Быковой.

О достоинстве

Жил в Кривом Роге актер – любимец публики по фамилии Забалуев: пожилой и «богатый», заслуженный артист. Человек он был хамоватый, ни от кого никаких замечаний не терпел, вел себя так, как удобно ему одному. Когда в театре было особенно трудно и денег артистам не платили, Забалуев придумал для себя забаву: покупал конфеты и, собрав небольшой кружок театральных детей, выкладывал конфеты на всеобщее обозрение и предлагал заработать конфету, прислуживая ему. Мол, кто лучше себя проявит, тот и получит конфету, а может, – и две. Дети старались изо всех сил, и кто-то действительно получал конфеты. После вечернего спектакля Забалуев громко и самодовольно рассказывал об этом всей актерской братии и добавлял, обращаясь к кому-то из родителей: «Дал твоему сегодня две конфеты, хотя, может, и зря. Цените мою доброту!» Может быть, он в самом деле считал это благотворительностью?

Возможно, в сытое время подобное детское «соревнование» и не казалось бы унизительным, но устраивать его для голодной детворы было по меньшей мере странно. Слух о возможности получить конфету разошелся среди детей быстро, и круг участников расширялся. Мама, услыхав про «доброту» Забалуева, попросила меня не принимать приглашение в круг, если оно поступит. Я, конечно же, и не принимала – и, самое главное, понимала, почему этого делать нельзя.

Второй класс я закончила на одни пятерки, и мама мне купила целый кулек грецких орехов. Я их сразу съела: это было пиршество. Примерно тогда же меня пригласили в гости на день рождения к однокласснице. Она жила с мамой, папой и бабушкой – и жили они довольно благополучно. Я увидела праздничный стол с конфетами, печеньем, вареньем, домашними пирожками, орехами и пирожными. Я даже себе представить не могла, что такое бывает – сразу так много всего вкусного. И, главное, все можно съесть! Меня посадили за стол, я была очень возбуждена видом изобилия, и это, наверное, не осталось незамеченным: глаза мои разбегались. Мне сказали: «Пожалуйста, угощайся!» Я взяла пирожок и даже не съела, а мгновенно проглотила его, и добрая бабушка сразу пододвинула ко мне тарелочку с пирожками. Этого было достаточно, чтобы я почувствовала, что неприлично быстро проглотила пирожок. Так что через паузу я вежливо сказала: «Большое спасибо, я сыта и больше ничего не хочу». Помню, как взрослые пытались мне предложить еще что-нибудь, но я больше не притронулась ни к одному блюду. Я думала, что тем, как жадно слопала пирожок, поставила себя и маму в неловкое положение. Вдруг люди подумают, что я голодная? А голодной я действительно никогда не была.

В этом заключалось мое детское понимание собственного достоинства и защита маминого. Ну и, конечно, проявилась неожиданная черта характера в столь юном возрасте. Вообще характер у меня сформировался покладистый, но стойкий: если я чего-то не принимала, то переубедить меня было нельзя. Помню, как мне сшили летний сарафан из льна, такого модного теперь. Сарафан с зеленой полосочкой по подолу. Я отказалась не только носить его, но даже мерить, сказала взрослым, что его сшили из мешка, в котором хранят картошку, и я его никогда не надену. Я не придумывала: действительно видела в углу на кухне в детском саду мешок с картошкой из мешковины, очень похожей по цвету и выделке на несчастный сарафан, только без зеленой полосочки. Предложение носить нечто подобное меня обидело, а было мне тогда года четыре.

О воровстве

В школьном классе на подоконнике стоял горшочек с землей, в нем выращивали лук. Лук был такой хорошенький, зелененький и каждый день становился больше. Мне он не давал покоя, и однажды после уроков, дождавшись, когда все уйдут, я подошла к горшочку, оторвала самое большое, самое красивое перышко и быстро его съела. Вкус мне не понравился, и я, воровато оглядываясь, вышла из школы. Я отправилась в кинотеатр на встречу с мамой и ее приятельницей: мы все вместе собрались в кино. Какой мы смотрели фильм, совершенно не помню, потому что где-то через 10 минут после начала у меня началась жуткая рвота. Я, едва сдерживая ее, ушла от мамы на задние ряды – но рвота не прекращалась до конца фильма, и я понимала, что это наказание за то, что я украла лучок. Фильм закончился – закончилась, к счастью, и рвота, и я вернулась к маме, ничего не сказав ей про воровство. На следующий день я увидела, что в горшочке проросло еще два перышка и никто на лук внимания не обращает, так что я спасена от публичного позора… Но, что наказание за «грех» неизбежно, я усвоила.

Прошло время, и грех забылся, а на трамвайной остановке около нашего дома летом появилась продавщица с открытым лотком конфет. Конфеты привозили в больших картонных коробках, в каждой из них содержался свой сорт. Вечером непроданные конфеты и продавщицу увозили, на ночь оставался голый лоток, но уже утром и коробки, и продавщица появлялись на прежнем месте. Продавщица зачерпывала конфеты совочком из картонной коробки, высыпала их на правую мисочку весов, а на левую ставила гирьки разной величины. Потом она ссыпала конфеты в кулек и вручала покупателю, взяв с него плату. Мы, дети, оглядели сам лоток, продавщицу, гирьки и весы и быстро потеряли ко всему этому интерес: денег-то у нас не было, и мы продолжали бегать по двору, сочинять театральные спектакли и лазить по крышам сараев. Но конфет-то хотелось, и я подумала, что если с продавщицей подружиться, то она может друга и угостить. И я пошла дружить с ней. Целую неделю я стояла рядом с продавщицей, смотрела, как ловко она орудует совочком, рассказывала ей о школе и наших детских играх, слушала ее вопросы и охотно на них отвечала, с завистью смотрела на пробегающих мимо ребят… И чем дольше стояла, тем четче понимала: вряд ли меня угостят, раз уж не угостили до сих пор. И тогда, дождавшись, когда моя новая подруга отвернется, я схватила из коробки одну конфетку в обертке и быстро убежала в сквер напротив, чтобы эту конфету съесть. От стыда моя ладошка стала мокрая, карамель прилипла к фантику, фантик отодрался с трудом, и липкая конфета совсем не показалась мне вкусной. Всю последующую свою летнюю дворовую жизнь я избегала приближаться к покинутой мной «подруге». Если случалось пробегать мимо, я слышала обращенное ко мне: «Верочка, что же ты меня совсем забросила, я скучаю!» Уши мои начинали гореть: мне казалось, что она, конечно же, знает об украденной конфете, а зовет меня, чтобы объяснить, что воровать нехорошо. Но я это и так знала. Трусливо поджав хвост, понимая, что невежливо не откликаться на ее зов и даже не здороваться, я делала вид, что не слышу ее, и пробегала мимо.

Следующим искушением стал открытый мамин кошелек. В нем лежало множество бумажек – и я подумала, что, если я аккуратно вытащу рубль, мама не заметит. Я и вытащила. Купила мороженое и направилась в заветный сквер напротив, где я раньше тайно съела украденную конфету. Сквер был хорош тем, что помимо скамеек там у большой клумбы располагались выстриженные в виде ваз кустарники: четыре высоких вазы, по одной с каждой стороны. За любую вазу можно было спрятаться и спокойно съесть все, что хочешь, – и я спокойно съела мороженое. Мама действительно ничего не заметила, и открытый кошелек так и лежал на своем месте: мама была свободна в этот день и занималась хозяйством, не выходя из дому. На следующий день я ухитрилась вытащить еще один рубль, снова купила мороженое и съела его за вазой. Но меня мучила совесть: я не могла спокойно есть, так что засунула в рот сразу все мороженое и с трудом его проглотила, не получив никакого удовлетворения. На этот раз дома меня встретил мамин вопрос: «Веруня, ты не брала деньги из кошелька?» Пришлось признаться, что брала; и на вопрос, зачем – честно ответить, что на мороженое. Мама стала плакать. Она меня не ругала, она мне ничего не говорила – это я бубнила, что больше так не буду… Но мама плакать не переставала, и я понимала каким-то шестым чувством, что плачет она не потому, что я взяла деньги, а потому, что даже изредка она не может дать мне денег на сладости, что уже давно живем мы очень бедно и что у нее каждый рубль на счету. Больше я никогда ничего чужого не брала.

Другая школа

Когда я закончила четвертый класс, в школьной образовательной системе произошли серьезные изменения – обучение мальчиков и девочек стало совместным. Мою родную девичью 25-ю школу объединили с мальчишеской, под номером 1. Часть девочек нашего класса осталась на месте, другие перешли в здание 1-й школы. Я оказалась в мальчишеской школе с небольшой горсткой девочек из прежнего класса, с которыми близка не была, и горевала, особенно первое время. Я любила свою школу, любила нашу пионервожатую Жанну Богудлову, которая к тому же была отчаянной театралкой и поклонницей моей мамы. Мы дружили, и даже после переезда в другой город не потеряли связь с Жанной. По сию пору, когда наших мам уже нет с нами, мы изредка переписываемся с дочкой Жанны, Светланой, которая теперь живет в Израиле и недавно выдала замуж свою дочь. Я знала и всем сердцем любила нескольких старшеклассниц, отличавшихся или красотой, или удачным выступлением на общешкольном концерте, или просто удивительной фамилией. Одна краснощекая девятиклассница носила звучную фамилию Москва, я ее запомнила и полюбила. Я была привязана к школе всей душой и разрыв с ней переживала болезненно. Мы оказались в разных школах с подругами, и постепенно наша детская дружба сошла на нет. В новой школе мне было непривычно, неинтересно, можно даже сказать, что ходила я туда как-то автоматически. Мальчики ничем особенно от девочек не отличались – разве что были ошарашены количеством косичек в классе, но за косички не дергали и девочек не обижали.

В новой школе меня выбрали звеньевой, и как-то раз, когда нужно было собрать деньги на какое-то мероприятие, я сознательно поручила это сделать одному неблагополучному мальчику. Накануне его уличили в краже мелочи из карманов в раздевалке. Его дружно осудили всем классом, и он, хулиганистый и ершистый, ходил понурый, глаза в пол. Мое решение назначить его ответственным всех удивило, а его обескуражило. Вслух мне никто не возражал, но мимикой и жестами – глазами, бровями и губами – всячески давали понять, что мальчик не заслуживает такого доверия. Я помнила его проступок, но внутренний голос шептал, что с педагогической точки зрения я поступаю правильно. Мальчик смотрел на меня расширенными глазами, не веря, что не ослышался. Разумеется, он собрал все деньги до копейки, расправил плечи и ходил гордый от оказанного ему доверия. Мне даже показалось, что хулиганить стал меньше.

Я мало что запомнила из единственного года, проведенного в 1-й школе. Помню удивительного учителя математики, на уроках которого класс всегда шумел, занимался своими делами, но его это нисколько не беспокоило: он самозабвенно писал на доске цифры и корни квадратов, писал неистово, так что мел крошился в его руке, иногда он не слышал прозвеневшего звонка. Он любил цифры великой любовью и презирал людей, которым цифры неинтересны, то есть всех нас. По сути, он и не был учителем, на нас смотрел невидящим взглядом, ему и в голову не могло прийти, что мы просто ничего не понимаем в истории его любовного общения с цифрами.

Я чувствовала себя одинокой: новых друзей не завела, со старыми связь прервалась. Училась я в первую смену, но торопиться после школы было некуда, так что я оставалась в пионерской комнате – делала там уроки, читала, играла сама с собой и только потом шла домой. И однажды, так же поздно вернувшись, я застала дома огорченную маму и молодую пару актеров, ее друзей, приглашенных отметить мой день рождения. Они испекли пирог и ждали меня уже очень давно – я же про свой день рождения совершенно забыла.

После пятого класса я впервые в жизни сдавала экзамены. Это было очень страшно, а на первый экзамен я вообще пошла больная, с температурой, потому что «как же можно пропустить»!

Помню, что в помещении новой школы на период каникул открывали «летнюю школу» – с полным проживанием и питанием. Я один месяц в ней жила, и однажды нам на полдник дали по кусочку торта «Наполеон». Это был любимый мамин торт! Я отпросилась домой на один день и бежала, стараясь доставить в сохранности кусочек «Наполеона», молила Бога, чтобы не помять и застать маму дома. Мама оказалась дома, я вручила торт, и она была счастлива. Я сидела, смотрела, как она его ест, и тоже сияла от счастья. Привычка радовать маму вкусненьким осталась у меня на всю жизнь. Когда у меня у самой уже была дочь и мама к тому времени переехала в Москву, вкусненькое я покупала и маме, и дочке. Дочка, съев свою долю, через какое-то время покушалась на бабушкину и обижалась, что я ей этого не разрешаю. Она спрашивала: «Ну почему нельзя? Я же маленькая!» Я объясняла, что у нее вся жизнь впереди и вкусностей, Бог даст, тоже будет немало, а бабушкина жизнь уже в основном позади, и горечи в ней было очень много, а сладостей не было вовсе.

Помню, как, заканчивая первую четверть шестого класса, я пришла в школу в последний раз попрощаться: мы с мамой покидали Кривой Рог и уезжали в солнечный Узбекистан, в город Коканд. По дороге домой я видела, как, прячась за ларьками, провожал меня смешной, ушастый, рыжий мальчик по имени Вова Тихоход. Он был влюблен в меня. Мое же сердце оставалось совершенно свободно, и я уезжала легко: за все шесть с небольшим лет жизни в Кривом Роге никто из девочек и мальчиков не смог занять в моем сердце места самого первого друга, Богдана Красноплахтича.

Отрочество

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11