– Н-нет, не стоит…
– А мама твоя как считает? Можно, я с ней на эту тему поговорю?
– Нет! Нет, не надо с ней говорить! – От вопросов Ксении Львовны Маруся уже не знала куда деться. – Тут, понимаете… В общем, не надо, и всё…
– Да ты расскажи, Марусь, – проникновенно глядя ей в глаза, проговорила Ксения Львовна. – Чего ты так смущаешься? Мы же не чужие теперь. Мы всё друг о друге знать должны. У него другая семья, да?
Вот же пристала, липучка любопытная. Ну что, что Маруся рассказать должна? Что она этого самого отца отродясь не видывала? Что тема эта вообще у них в доме была запретной, с тех самых пор, как она себя помнить начала? Неприятной была тема, лежала «проклятьем на всем роду», как выражалась бабушка, когда еще жива была. И ей, стало быть, Марусе, тоже от того проклятья большой черный кусок достался. Прилетел камнем еще в раннем детстве, когда соседские мальчишки с их улицы вдруг заголосили, показывая на нее пальцами:
– Эй, Мурка! Пацаны, она же никакая не Машка вовсе, а Мурка! Настоящая воровская дочка! Эй, Мурка, Маруська Климова, прости любимого!
Она тогда и не поняла толком, почему вдруг обрушилось на нее это ребячье смешливое презрение. А только окатило вдруг с головой, толкнуло в спину, заставило бежать домой, не чуя под собой ног. А дома – дрожащим голосом первый вопрос матери: за что они меня, мол…
– Вот! Вот оно! – поднял на мать сухой указующий перст дедушка, и бабушка враз поникла, затрясла плечами, зашлась в тихом плаче. – Не распознала вовремя, от кого дитя понесла, покрыла нас всех позором. А теперь и дитю всю жизнь из-за тебя маяться придется! Было, было тебе говорено, Надежда…
– Ой, да откуда ж я знала-то! Ну что вы мне душу рвете и рвете! Что у него, на лбу, что ль, написано было, кто он такой. Он же любил меня! По-настоящему любил. Да вы и сами его не гнали! Вспомните-ка!
– Ну да, не гнали… Есть тут, конечно, и наш грех. А зачем девке фамилию его дала? Зачем назвала так? Будто клеймо ей на всю жизнь поставила!
– Ой, да откуда ж я знала! Дура была, вот и назвала…
Заплакав и махнув на стариков рукой, мать ушла в свою светелку и не выходила ни к обеду, ни к ужину, лежала на своей кровати, отвернувшись к стене. А Марусе так ничего толком никто и не объяснил. Дедушка молчал сурово, пыхтел «Примой», бабушка шаркала разношенными тапками, колготилась по кухне, как обычно, и шла от ее согбенной спины неизбывная виноватость…
Это уж потом, подрастая, Маруся собрала по крупицам всю правду о своем отце.
Из пьяных, застольных, стариковских разговоров, из соседских сплетен, из скупых материнских ответов на ее осторожные вопросы…
Марусина мама, Надежда Ивановна Федорцова, замужем никогда не была. То ли красотой по молодости не вышла, то ли время свое девичье упустила, но так уж сложилось, что вековала она свой век при отце с матерью да при хозяйстве в справном дому. Родители ее хорошими хозяевами были. И огород большой держали, и корову, и свиней выкармливали, соседям на зависть. Работы много – только успевай поворачивайся. Их дом во всем околотке самым зажиточным был. Так что задумываться Наде о своей незадавшейся женской судьбе особо некогда было. Вставай с первыми петухами, по хозяйству управляйся, потом на работу бегом беги – не дай бог опоздать. Потому что работа у Нади была очень ответственная – она работала диспетчером на станции. Один поезд ушел, другой пришел, все по расписанию. И жизнь шла по дням и минутам – тоже по расписанию. А только однажды произошел в этом расписании сбой – привела Надя домой со смены ночевщика, пассажира, от поезда своего случайно отставшего. Ну, привела и привела. Что ж, бывает. Они ж люди, а не звери, чтоб человека на чужой станции без ночлега оставить да в дом не пустить. И ни деду, ни бабке и в голову даже не пришло, что ночевщик тот мог бы и в гостинице заночевать. Не деревня же у них тут какая, а город большой районный. Кокуй называется. И гостиница в нем есть, и дом приезжих, да и на станции можно найти место, где голову приткнуть…
Поутру ночевщик встал, покурил с Надиным отцом на крылечке, Сергеем представился, хозяйство да дом похвалил. И даже дельный совет дал – надо, говорит, в подвале котел поставить да не возиться каждую осень с дровами. Вроде того, сейчас многие добрые хозяева так делают. Оно даже экономнее выходит. Потом разговор этот за завтраком продолжили. Потом Сергей по хозяйству проворно помог. Так и вечер подошел. А за ужином уже и выпили по маленькой…
– Что-то ты, мил-человек, не больно в свою командировку торопишься, – добродушно хохотнул Надин отец, хлопнув гостя по плечу. – Видать, приглянулось тебе у нас.
– Ага. Приглянулось, – бросил быстрый многозначительный взгляд в сторону покрасневшей Нади ночной гость. – Что мне там, в той командировке? Успею еще.
– Ну, смотри, смотри… – покивал отец, наливая до краев по второй. – Кто не торопится, тот и не опаздывает.
Так и прожил «командировочный» в доме два месяца. Спускался по утрам из Надиной светелки, здоровался приветливо, садился с отцом завтракать. Хоть разговоров на будущую жизнь не заводил и посулов никаких не давал, но старики даже и рады были – пусть у дочки хоть какая-то женская жизнь образуется. Пусть и короткая. Не помирать же ей в девках. Раз на молодую никто не позарился, то пусть хоть в зрелости мужика почует. А там видно будет. Конечно, держали они про запас тайную мысль, что у дочки все сладится, и Надина мама даже в церковь сбегала, чтоб свечку Богородице поставить. И соседи скоро про Надиного сожителя всё прознали. Вроде и за калитку не выходил, а прознали. И потому, когда за сожителем как-то утром черный «воронок» подкатил к федорцовским воротам, собралась вокруг целая толпа любопытных. В дом, понятное дело, никого не пускали, вот и стояли в сторонке, обсуждали интересную ситуацию. А когда милицейский шофер вышел из «воронка», чтоб ноги размять, обступили его осторожненько, спрашивать начали. Охать да ахать. И впрямь, ахнешь тут. Не каждый же день на их улице вора-рецидивиста со стажем задерживают. Шустрый сосед Пашка Ляпишев так напрямую шофера и спросил:
– А слышь, это… Правду говорят, что им, ворам-то, с бабами совсем нельзя? Ну, которые в законе?
– Да что они тебе, евнухи, что ли? – хохотнул в Пашкину сторону шофер. – Почему нельзя-то? Вот жениться им воровской закон запрещает, это да. Это действительно. Чтоб ни семьи, ни детей не было. А так, отчего ж нет…
– Ну, попала наша Надька под позорище, – притворно покачала головой беременная Пашкина жена Клава. – Теперь уж точно вовек не отмоется. Нет, это ж надо, а? Сроду ни с одним мужиком не спала, а тут бац – и сразу с вором в законе. А возгордилась-то как, возгордилась-то, господи! Вчера смотрю в окошко – летит домой по улице, улыбается вся, как молодуха в медовый месяц.
– Да цыц ты, баба! Не встревай! – ругнулся на жену Пашка. – Какое тут тебе позорище? Ну, ошиблась Надька маненько, что с того?
Клава открыла было рот, чтоб ответить достойно мужу, да не успела. Вывели милиционеры из ворот незадавшегося Надиного кавалера, в наручниках уже. Он шел бледный, немного равнодушный даже, смотрел прямо перед собой, не мигая. Прежде чем забраться в «воронок», вдруг обернулся резко, крикнул в ворота негромко:
– Простите, граждане, подвел я вас. И ты, Надя, прости. Хорошая ты баба. Спасибо тебе за все. Прости!
Никто ему, конечно, не ответил. Не вышла Надя его провожать. Это потом уже, как зафырчал «воронок» мотором, готовясь отъехать, распахнулась в доме дверь, и Надя, выскочив на крыльцо, простоволосая и босая, метнулась по двору к калитке, выскочила на виду у всех на улицу, вцепилась в прутья решетчатого окошечка, запричитала, захлебываясь:
– Ребеночек! Ребеночек ведь у нас с тобой будет. Что мне теперь делать-то? За что ж ты со мной так…
– Фамилию мою не давай! Поняла? Пусть не Климов будет! Свою дай! Запомнила? Если парень – Володькой назови. А девку Машей. Марусей…
Так вор в законе Сергей и скрылся из Надиной жизни с этой «Марусей» на устах. Как ни сопротивлялись потом старики, дочку Надя все-таки по-своему записала, по фамилии отцовской – Марией Сергеевной Климовой. Так и появилась на свет Мурка из старой блатной песенки, сама по себе ни в чем не виноватая. Маруся Климова. Которая, как в той песне поется, «прости любимого»…
Конечно, в тот момент этой блатной песенки Надя в голове не держала. Не знала она про такую песенку. А вот бедной Марусе впоследствии очень даже из-за нее досталось. И в школе дразнили, и на улице… Одно время она даже мечтала имя да фамилию сменить, назваться какой-нибудь Ксюшей или Таней, а потом передумала. Да и дразнить к возрасту перестали. И мать не хотелось обижать – лишние разговоры об этом заводить…
Когда исполнилось Марусе семь лет, пришел крупный денежный перевод на Надино имя. Без письма, без обратного адреса. Старики аж ахнули, когда сумму этого перевода на почтовом бланке увидели. Потом их еще много приходило, переводов этих. Без имени отправителя, без обратного адреса. И суммы тоже бывали разные. Нерегулярно приходили – то пусто, то густо. То пять лет кряду нет ничего, а потом прямо манной небесной деньги на голову валятся. Хотя и шарахались старики от этих денег, и в общее хозяйство их от Нади не принимали. Вроде того – не надо нам ворованного. Да и сама Надя не шибко с этими деньгами к ним приставала – все на Марусину книжку складывала. Если б не съела их в свое время проклятая инфляция дочиста, то богатая бы невеста из нее со временем образовалась…
Каждый приход этой серой бумажки-перевода бывал у них целым событием. Не любила Маруся прихода этой бумажки, ой как не любила! Сразу неуютно становилось в доме. Дедушка замолкал, пыхтел сердито, и бабушка всхлипывала потихоньку на кухне и вздыхала прерывисто, бормоча свое: «Господи, помилуй нас, грешных…» А про маму и говорить нечего. Мама надолго уходила в маленькую сараюшку и там плакала от души, с надрывом и тяжким воем. И четвертинку водки туда с собой, в сараюшку, брала. Маруся однажды видела, как она там плакала. Наливала дрожащей рукой водку в стаканчик, держала его перед лицом, будто рассматривая, потом, коротко всхлипнув, отправляла в себя одним махом, морщилась широким лицом и мотала головой горестно. А потом, коротко вздрогнув и подняв мутные глаза на толстую золотистую связку лука, начинала подвывать потихоньку. И вой этот все нарастал и становился все горше, все страшнее, все безысходнее. Маленькая Маруся даже решила тогда, что обязательно надо этот лук проклятый с маминых глаз убрать. Чего бабушка его развесила тут, у мамы на глазах? Вон она как убивается горько, и волосы ее красивые, светлые и пышные, как молодая пшеница, зря только молтузятся по плечам да сбиваются в мокрые от слез пряди… Она даже к бабушке подошла с этим дельным советом, но та шикнула поначалу, а потом прижала ее голову к боку, погладила по пышным, как у матери, белым волосам, и сказала очень странную вещь – не мешай, мол, мамке любить…
Маруся тогда долго думала над этими бабушкиными словами. Но ничего дельного для себя придумать так и не смогла. А переспросить постеснялась. А потом как-то уж и попривыкла к этим маминым слезам по поводу серой бумажки, которую изредка приносил в их дом почтальон. Благо, что они совсем редко приходить стали, бумажки эти. А потом бабушка с дедушкой как-то враз и неожиданно умерли – как в сказках пишут, в один день. И остались мама с Марусей в большом дому одни. Марусе в тот год четырнадцать полных лет минуло. Как мама говорила – еще и не крепка девка, но уже помощница.
А что – она и впрямь по хозяйству проворной была. Правда, так много живности, как при деде с бабкой, они не держали, конечно же, но с двумя коровами управлялись. Никто уже в их околотке коров не держал, а они ничего, не гнушались ни молоком, ни мясом на зиму. А как иначе жить-то? Лучше уж покосом летом озаботиться да по утрам из стайки свежие коровьи лызги лопатой грести, чем на новую голодную жизнь жаловаться… Управятся поутру вдвоем, потом разбегутся – Маруся в школу, мать на станцию… А вечером, после дойки, опять работы полно – надо молоко через сепаратор перегнать. Вся улица у них то молоко да масло домашнее покупала. Опять же деньги. Опять же прожить можно. Времени свободного на гулянки особого, конечно, нет, но тоже не большая беда. Да и не страдала Маруся от нехватки свободного времени. На что оно ей? Перед мальчишками задом на школьных дискотеках крутить? Чтоб ее там Муркой дразнили? Нет уж. Ей и уличных дразнилок с детства с лихвой хватило. Идешь, бывало, по улице, а Витька Ляпишев, сосед, как запоет в спину:
…Раз пошли на дело – выпить захотелось,
И зашли в шикарный ресторан…
Там сидела Мурка в кожаной тужурке,
А из-под полы торчал наган…
Она вздрагивала сразу, конечно, и бежала к своим воротам что есть силы, а Витькин слабый визгливый голосок, подогреваемый звонким хором других мальчишек, и там ее доставал:
Мурка! Ты мой Муреночек!
Мурка! Ты мой котеночек!
Мурка, Маруся Климова!
Прости лю-би-мо-го!
В детстве, конечно, эту ребячью колготню бабка с дедом быстренько разгоняли. Бабка, бывало, и к Ляпишевым ругаться ходила, и громко кричала на их подворье, и даже коромыслом перед лицом Витькиной матери грозно трясла. Витька на какое-то время затихал, а потом все сызнова… Хорошо хоть мать Марусю в другую школу потом перевела – которая подальше и в которую их уличные ребята не ходили. А там, в новой уже школе, начиная с восьмого класса, у нее и свой защитник появился. Колька. Отчаянный и первостатейный хулиган Колька Дворкин. Лихой мотоциклист. Вроде как байкер даже, если присобачить его старый отцовский мотоцикл к новомодным веяниям. Маруся и сама его поначалу боялась да сторонилась, а потом он ее как-то подвез до дому, постояли они у калитки, поговорили…
– Ой, а у тебя волосы травой и молоком пахнут, слушай… – потянул он вдруг носом, наклонившись к ее кудряшкам. – И еще это… Навозом немножко. Так сладко пахнут…
Маруся тогда дернулась от него обиженно – что это значит, навозом? Тоже, комплиментщик выискался… Фыркнула, убежала. Впрочем, обида ее быстрая на Кольку вскоре прошла. На следующий же вечер и прошла. После того как он слишком уж круто разобрался с ее уличными обидчиками. Те и не поняли поначалу, с кем дело имеют – просто начали по привычке им в спины орать свое непотребное:
Мурка! Ты мой Муреночек…
Когда со всеми подробностями было допето до места, где Маруся Климова должна была, по логике вещей, простить любимого, началась драка. Самая настоящая. С Марусиным визгом. С Витьки Ляпишева выбитым зубом и с фингалом на пол-лица. С разбитой вдребезги гитарой о те самые бревна, на которых обычно сидели стайкой ее уличные обидчики. С лаем собак из-за заборов. С опрокинутым в пыль Колькиным мотоциклом. Кое-как они успели тогда мотоцикл во двор затащить да скрыться в доме от прибежавшего со всех концов околотка возмездия в виде здоровенных парней: наших, мол, бьют… Так и стояли, караулили Кольку у Марусиных ворот допоздна. Он все рвался в бой, да Маруся с матерью его не пустили – так и до смертоубийства недалеко. Одно дело – малолетки отношения выясняют, а другое дело – взрослые уже парни, выпивкой подогретые… Мать положила Кольку спать в Марусиной комнате, а дочку взяла к себе под бок, в свою кровать, да еще и сторожила испуганной рукой ночью – не убежала бы. Мало ли что. Девка выросла справная, кровь с молоком. И семнадцати еще нет, а все как есть при ней. Одна сплошная красота-милота, на чистом сливочном масле воспитанная. Не зря, видать, паренек этот в драку за нее бросился, ой, не зря…
С тех пор к Марусе с дурацкими песенками больше уличная ребятня не приставала. Наоборот, подходили да здоровались с почтеньицем. И с Колькой, кстати, тоже. Он на их улице часто появляться стал. Как свой. Марусин защитник. Каменная стена. Колька Дворкин. Взрывной отчаянный парнище, первый забияка в драках, никаких авторитетов не признающий. И в то же время очень добрый – Маруся, как никто, это знала. Временный необтесавшийся нигилист – так прозвал его учитель истории Петр Николаевич, их классный руководитель. Из таких, говорил, потом отличные мужики получаются, которые жизни не боятся и мнут ее под себя, как им надо.
Что ж, может, и получился бы потом из Кольки отличный мужик. Кто его знает? Наверняка бы получился. Если б не случилось все так по-дурацки…
После школы Колька сразу загремел в армию. Родители его постарались, спровадили туда парня с почестями. Вроде того, пусть там пообтешет свой характер немного. Оно, конечно, и правильно, может быть… Самое там место, наверное, для становления мужских характеров. А только Марусе прощаться с Колькой было – как саму себя ножом резать. И вовсе никакой он не буйный, уж она-то это точно знала… Он просто жизнь так любит. По-своему. А ее, Марусю, даже больше жизни любит. Он сам так сказал, когда на вокзале прощались. А она ждать его обещалась.
И дождалась, конечно, что ж. Два года ни на кого глаз не подняла. Все жила от письма до письма. Хотя и были у нее воздыхатели, чего уж там. И хорошие были. Особенно в колледже. Поступила она после школы в строительный колледж – единственное учебное заведение у них в Кокуе. Можно было бы, конечно, и в областной институт учиться податься, как другие Марусины одноклассники сделали. Как вот Ленка Ларионова, ее закадычная подружка, например, – та вообще в психологи подалась. А Маруся с места не сдвинулась. Да и чем строитель – не профессия? Тем более там как раз отделение такое хорошее открыли – экономическое. Вполне нормальная для женщины специальность. Марусе всегда нравилось возиться с цифрами, все учитывать да обсчитывать и планировать наперед. И даже в своем собственном хозяйстве мать ей в этом деле полностью доверялась. Была у Маруси в обиходе такая специальная тетрадочка, куда она записывала все их с матерью затраты-приходы. Очень ей эта тетрадочка во время учебы вспоминалась! Даже самой смешно было… Оказывается, она свой домашний мясо-молочный хозяйственный учет совершенно правильно вела, можно сказать, на одной только интуиции, еще и не зная про существование таких умных слов, как себестоимость продукции, план-фактный анализ, нормирование труда да ежедневное сведение расходов с доходами и выявление при этом ненужных перерасходов…