– Пожалуйста, не расстраивай себя! Я везу тебя в Краков и устраиваю там, это решено! И тронемся мы с тобой после Нового года; мне только надо съездить в Рабштейн, проститься с сестрой Анной, – сказал Жижка.
– О, я и туда поеду! Мне ведь тоже надо проститься с Руженой, прежде чем ехать на чужую сторону, и, может быть, навсегда, – оживленно заметил юноша. – А чтобы отклонить всякое подозрение, я сегодня же напишу настоятелю монастыря и возвещу ему скорое прибытие усерднейшего и покорнейшего из послушников, – со смехом закончил Светомир.
Обсудив еще некоторые подробности этого, неожиданно родившегося плана, приятели расстались.
Недалеко от Тынского храма, в той улице Старого места (города), которая ныне носит название Ступартовой,[23 - Palacky. «G. v. B.», III, стр. 111.] стоял большой, прекрасный дом с высокой остроконечной крышей, лепными украшениями поверх входной двери и разноцветными стеклами. Дом этот принадлежал профессору Иоганну Гюбнеру, и все дышало в нем щепетильной, немецкой опрятностью. В просторной и богато обставленной комнате, которая служила рабочим кабинетом, судя по множеству полок, уставленных книгами и пергаментами, – в кресле с высокой спинкой, за столом, у окна, сидел сам хозяин.
Профессор Гюбнер был человек лет пятидесяти, высокий, худой, но бодрый. Тощее, с выдающимися скулами лицо его дышало самодовольством; низкий лоб и острый подбородок указывали на упрямую, грубо-страстную натуру. Маленькие, светлые, выцветшие глазки в эту минуту злобно блестели.
Против него сидел коренастый, тучный человек в богатом наряде из темного сукна и с золотой цепью на шее. Какое-то приключившееся с ним несчастье настолько попортило толстую, надменную физиономию бюргера, что составить себе представление о его обычной наружности теперь было трудно. Синебагровая опухоль шла от лба к щеке, под распухшим, полузакрытым глазом виднелся кровоподтек, пластырь залеплял нос, а на верхней губе был шрам с запекшейся кровью.
– Это просто неслыханно, что с вами случилось, мейстер Кунц! Я удивляюсь, как смели упустить этого негодяя-чеха, посмевшего напасть на одного из почтеннейших граждан и чуть было вас не убившего.
– Мерзавец скрылся в толпе, но я его найду, и он ничего не потеряет, если подождет расплаты за нанесенное мне оскорбление, – ворчал бюргер, сжимая кулаки.
– Да это настоящий Геркулес?
– Положим, он велик ростом и плечист, но я не поверил бы, что найдется человек, который может поднять меня и выбросить как мячик. Скажу больше, я и думать не мог, чтобы чех осмелился публично наброситься на меня, Лейнхардта, первого во всей Праге купца. Они стали чересчур уж дерзки, эти собаки! К счастью, подстрекатель их, Гус, теперь при последнем издыхании: он не мог переварить угощение, которое поднес им король по поводу вопроса о голосах. А, кстати, дорогой профессор, вы мне еще не рассказали подробности приема во дворце. Мое отсутствие, а затем этот несчастный случай; продержавший меня десять дней дома, лишили меня удовольствия видеться с вами. Я знаю только, что вы получили полное удовлетворение справедливым требованиям национальных прав.
– О, да! И признаюсь, я совсем не рассчитывал на счастливый исход. Вы знаете, мейстер Лейнхардт, как король покровительствует чехам, и какое влияние имеет Гус на него и на королеву. Итак, с тяжелым сердцем, ректор, я и другие прибыли на Кутенберг. В зале, куда нас ввели, находилась уже чешская депутация с Гусом и Иеронимом, которые презрительно смерили нас взглядами, когда мы встали в стороне; их самодовольство нас еще более смутило. Несколько времени спустя вошел король. Он видимо был не в духе, что тоже предвещало мало хорошего, но как же мы были поражены, когда, подойдя к нам, он милостиво выслушал мою речь, уверил нас в его неизменной благосклонности и обещал сполна поддержать все наши права. Пока король говорил, я с удовольствием наблюдал разочарование и беспокойство чехов; едва стал излагать свои требование Гус, как король вдруг побагровел, оборвал поток его красноречия и закричал на него: „Молчи! Ты и твой друг Иероним, оба вы смутьяны! Мне надоели, наконец, ваши вечные жалобы и все ваши затеи, которые опозорили Богемию в глазах христианского мира и навлекли на нее подозрение в ереси. Если те, на чьей обязанности лежит водворить порядок, этого не сделают, то я вас обоих пошлю на костер”.[24 - Palacky. «G. v. B.», III, стр. 230.]
Оба эти крикуна, Гус и Иероним, были совершенно подавлены словами короля и удалились, не промолвив ни слова. Но с тех пор все чешское гнездо закопошилось. – Каждый день у Змирзлика[25 - Heifert. «Hus und Hieronimus», 103.] происходят заседание, – я это вижу отсюда. Да вот, смотрите, трое выходят из противоположного дома; они совещались уж больше двух часов.
Бюргер с любопытством нагнулся к окну и увидал трех человек, которые проходили как раз мимо дома Гюбнера.
– Один – Николай Лобковиц, другой – Симон Тишнов; а кто же этот красивый молодой человек в синем плаще?
– Это молодой граф Вокс фон Вальдштейн. Он путешествовал в чужих краях и вернулся незадолго до поездки короля в Силезию. Ну, да пусть их; а мы вернемся к нашему разговору, – ответил Гюбнер, снова усаживаясь в кресло. – Вы сказали, когда вошли, дорогой мейстер Кунц, что вас привело ко мне важное дело, но потом мы отвлеклись в сторону. Теперь я к вашим услугам и очень желаю быть вам полезным.
Кунц Лейнхардт принял важный вид и, выпив предварительно стоявший перед ним кубок вина, сказал:
– Да, почтеннейший магистр Гюбнер, я пришел по важному делу, как посол моего сына Гинца, просить руки вашей очаровательной племянницы, Марги. Мой мальчик до безумия в нее влюбился; если вы ничего не имеете против союза наших семейств, то полагаю, что будете довольны тем положением, которое я готовлю Гинцу и его молодой хозяйке. Я приобрел для него от старого Клопера пивоваренный завод; а бойни думаю отдать моему младшему сыну Якобу. Теперь, достоуважаемый магистр, скажите, что вы об этом думаете?
Гюбнер протянул ему руку.
– Скажу, что с радостью принимаю ваше почтенное предложение и ни минуты не сомневаюсь, что Марга будет горда и счастлива сделаться женой такого славного и богатого малого, как ваш Гинц. Передайте ему, чтобы он завтра же приходил за обручальным поцелуем, а мы, старики, разопьем в честь жениха и невесты жбан старого вина.
Они расцеловались и, обсудив затем вопросы о приданом, времени свадьбы, официальной помолвке и разные другие подробности, простились, очень довольные друг другом.
Едва ушел Кунц, как Гюбнер кликнул слугу и приказал звать к себе невестку с дочерью.
– Не знаю, вернулись ли они из города, – ответил слуга, идя исполнять приказание.
Через полчаса невестка и племянница входили в кабинет Гюбнера.
Первая была женщина средних лет, с грустным, покорно-кротким лицом; вторая – молодая немочка, лет восемнадцати, высокая, стройная и очень хорошенькая. Ее свежее личико, с румяными щечками, освещенное парой больших голубых глаз, дышало здоровьем и беззаботной веселостью. Две тяжелые белокурые косы свешивались ниже колен.
Она, смеясь, подбежала к Гюбнеру, поднимая кверху сверток, который держала в руке.
– Посмотри, дядя Иоганн, какую славную материю я купила на те деньги, что ты подарил мне на Рождество.
Профессор пощупал материю, потом ласково потрепал девушку по бархатистой щечке.
– Великолепная! И я тем более одобряю твой выбор, Марга, что скоро тебе предстоит особенно наряжаться. У меня есть приятная новость для тебя, крошка, да и для тебя, моя добрая Луиза! Что ж, сердечко твое ничего тебе на шепчет, притворщица? – и он, прищуря один глаз, лукаво посмотрел на нее.
Миловидное личико Марги зарделось, и кусок материи выпал из рук.
– Милота был здесь? – нерешительно прошептала она. Гюбнер отступил шаг назад, нахмурил брови и сердито взглянул на племянницу.
– Какой Милота? Что ты там городишь? Кунц Лейнхардт приходил просить твоей руки для его сына Гинца, которому он купил чудный пивоваренный завод у Клопера. Я дал свое согласие; ведь лучше и почтеннее партии, чем этот молодой и богатый малый, нам и ждать нечего!
Марга побледнела и прислонилась к спинке стула. Нервная дрожь пробегала по ее телу, а глаза были широко раскрыты и в них читался ужас. Мать бросилась к ней и усадила ее.
– Ах, брат Иоганн, разве можно так вдруг объявлять молодой девушке подобное известие, – с упреком сказала она. – Я полагаю, прежде всего, надо бы Маргу спросить, нравится ли ей Гинц Лейнхардт.
– В самом деле? Как же это я мог предвидеть, что у твоей дочери сидит в голове какой-то Милота, а что моя невестка будет пренебрегать одним из благороднейших бюргеров Праги, – ядовито прошипел Гюбнер. – Довольно глупостей, – строго продолжал он. – Я совершенно серьезно у тебя спрашиваю, какое отношение имеет к свадьбе племянницы это проклятое славянское имя? Что это за Милота и как ты могла покрывать любовную связь этой дуры с чехом.
Луиза Гюбнер с достоинством выпрямилась.
– Ты должен был бы сообразить, что я никогда не стану прикрывать любовную связь, – она подчеркнула слова, – но знаю, что Марга любит молодого рыцаря Милоту Находского, племянника мюнц-мейстера Змирзлика, и любима взаимно. Я не вижу причины, почему молодой дворянин, красивый и богатый, не может быть партией для твоей племянницы, по крайней мере, столь же подходящей и желательной, как и сын мясника Лейнхардта.
– А я тебе говорю, что всякий трубочист-немец, в моих глазах, выше любого чешского рыцаря. И никогда, слышишь ли, никогда не потерплю я, чтобы кто-нибудь из этих мерзких славян входил в мою семью! Забыла, значит, что ты – вдова Лютца Гюбнера, которого убили чехи, и теперь готова отдать дочь за одного из них!
– Ничего не забыла! Но не могу же я ненавидеть безвинного за преступление, совершенное каким-нибудь негодяем, и жертвовать этой ненависти счастьем дочери, – отвечала она, гладя по головке прижавшуюся к ней Маргу.
– Полно болтать пустяки! Марга выйдет за Гинца Лейнхардта, которому я дал слово; а богатый жених живо заставит ее забыть Милоту с дырявым карманом. Завтра вечером вся семья Лейнхардтов будет у нас праздновать помолвку, – так позаботься, чтобы было подобающее угощение, А ты, Марга, не смей строить кислой мины Гинцу, когда он потребует у тебя поцелуя, как жених, – это его право. Вот вам мой приказ!
Марга вскочила, точно ее хлестнули.
– Никогда! Никогда в жизни я не позволю целовать себя Гинцу, – грубому, отвратительному! Он мне противен! – вскричала она вне себя.
Лицо Гюбнера стало лилово-багровым, жилы на лбу надулись, и маленькие глаза его забегали от ярости. Как коршун, бросился он на Маргу, схватил ее за руку и стиснул так, что она вскрикнула.
– Если ты посмеешь меня ослушаться, – с расстановкой шипел он сквозь зубы, изо всей силы тряся ее руку, – и опозоришь меня перед Лейнхардтами, я тебя отколочу перед всеми, и ты сгоришь со стыда, негодная девчонка! Так вот как ты платишь мне за мои благодеяния, – бесчестием и любовными похождениями с нашим врагом! Берегись и не доводи меня до крайности! Если завтра ты не встретишь приветливо Гинца и не дашь себя поцеловать, то вы обе с матерью горько пожалеете об этом. Теперь ступай и помни мои слова и, Бог мне свидетель, что моя воля непреклонна.
Марга ничего не отвечала; она положительно онемела от ужаса, и мать скорее увела ее.
Глава 8
В 1391 году богатый пражанин Крыж[26 - Monument. Univers. Prag.] и любимец Вацлава, рыцарь Ян из Мюльгейма, основали в Старом городе, неподалеку от коллегии Лазаря, Вифлеемскую часовню, предназначив ее исключительно для проповеди на чешском языке. Часовня[27 - Ernest Denis, стр. 62.] представляла собою большое сводчатое, каменное здание и могла бы смело называться церковью, так как вмещала до трех тысяч человек, хотя, конечно, она была недостаточна для громадной толпы, жаждавшей послушать знаменитых проповедников. Первым ее капелланом был Ян Прахатнцкий, вторым – Стефан Колинский, а с 1402 г. этот важный пост занимал Ян Гус. Его горячая проповедь, в связи с громадной популярностью, создали из Вифлеемской часовни центр народного и религиозного движения Чехии. Проповедь Гуса, будившая народное сердце и разум, сковала столь неразрывную нравственную связь, такое единение между ним и народом, которые силой своей подняли впоследствии всю Чехию на отмщение за казнь народного любимца.
Кафедра, с которой знаменитый оратор, мученичеством запечатлевший проповедываемую им истину, громил пороки современного ему духовенства и общества, была четырехугольной формы, простая, сколоченная из сосновых досок. Попасть на нее со стороны слушателей было нельзя, а только изнутри, мимо ризницы, где хранилось облачение, и находилась рака, содержавшая, по преданию, останки одного из убиенных Иродом невинных младенцев.
За ризницей была лестница, которая выходила в коридор, откуда был ход на кафедру, а с левой стороны этой двери стояла деревянная скамья, где обыкновенно садился проповедник, прежде чем появиться перед слушателями.
В глубине коридора, другая лесенка, узкая и крутая, вела в следующий этаж, где находилась комната, или вернее, келья Гуса.
В этой чисто – монашеской обители, освещенной парой крошечных окон, мебели было мало; зато, наоборот, груды книг и рукописей на столе указывали, каким неутомимым тружеником был хозяин. В настоящую минуту ученое перо покоилось в бездействии, и Гус лежал, тяжело больной, на кровати, с повязкой на голове.