– А где же скитается этот благочестивый пастырь церкви? – спросил, смеясь, Иероним.
– Видишь ли, у него еще два прихода[2 - Tomek. Dejepis mesta Prahy, Ш, стр. 140–145.] и когда его нет в одном, он сказывается в другом, так что проверить его трудно; зато вот десятину собирать, говорят, он удивительно исправен.
– И, вероятно, очень требователен в этой жатве, особливо, если он немец.
– Не знаю, из каких он; кажется, что он младший в семье и посвящен был чуть ли не семи лет от роду.
– Предусмотрительно и, должно быть, дорого обошлось родным его. Ведь епископы изрядно берут за приходы, – им тоже надо оплатить свои места. Впрочем все попы делятся с Римом, то есть, я хочу сказать с папой, или лучше, папами, и это может служить извинением приходским священникам.
– Да, симония, как проказа, снедает церковь. С отвращением видишь безумную роскошь, жадность и разврат этих людей, осмеливающихся называться последователями Христа – Царя Небесного, который ходил босой, презирал стяжание и сказал страшное слово: „Легче верблюду пройти сквозь игольные уши, чем богатому войти в Царство Небесное”.
– Например, архиепископ пражский, у которого свой бургграф, свои камергеры, канцлер, маршал, казначей и т. д., который пользуется тремя тысячами марок дохода, не считая оброка в натуре, барщины и продажи бенефиций, отпусков и тому подобных прибылей. Как мало он походит на своего Божественного Учителя, – заметил Иероним и вдруг залился смехом.
– О чем ты смеешься? Разве грустный предмет нашего разговора может подать к этому повод?
– Прости, дорогой мистр Ян, мой невольный смех, но мне вспомнилась смешная история Николая Пухника[3 - Tomek. Dejepis mesta Prahy, стр. 175.], достойного каноника пражского, чернинского, оломуцкого, настоятеля святого Николая и Жемницы Моравской, прославившегося своей скупостью.
Улыбка появилась и на лице Гуса.
– Ах, да! Это когда король, под веселую руку, дозволил ему забрать столько золота, сколько может унести, а Николай так набил себе все карманы и сапоги, что был не в состоянии двигаться. Смешной и грустный случай!
– Нет, самое-то лучшее, это – апофеоз, когда Вацлав, смеясь, как сумасшедший, велел у него все отнять, а самого выгнал вон. У короля бывают подчас грандиозные мысли, и я так, право, люблю его, несмотря на его слабости, – он все-таки расположен к Чехии! Но вот, кажется, мы, наконец, и приехали. Смотри, Гус, – там, направо, бедные лачужки; это, вероятно, и есть то селение, про которое ты говорил, а вон, у дороги, рядом с церковью, и каменное здание, должно быть, дом священника.
– Да, да, – ответил Гус, сворачивая на тропинку к селению.
Прочная и высокая каменная стена окружала дом; ворота были раскрыты настежь, и на дворе, у колод с сеном, привязано было десятка с два оседланных лошадей. Подле лежало несколько свор собак, а на телеге, под навесом, видна была пара убитых оленей и кабан.
– Какая-то охотничья компания заняла дом раньше нашего. Видишь, окна освещены, а судя по тому, как они шумят, пир, должно быть, в самом разгаре. Придется повернуть назад, – не без огорчения заметил Гус.
– Вот еще! Где двадцать человек сыты, там на двух хватит, а я умираю с голоду. Слезай, брат Ян, и пойдем просить охотников принять нас. Это, должно быть, соседние паны, – ответил Иероним, ловко соскакивая на землю.
Гус последовал его примеру, и они, привязав лошадей, направились к дому, откуда несся беспорядочный гул голосов, смех и песни.
В ту минуту, когда они всходили по каменным ступеням крыльца, дверь дома неожиданно распахнулась и на пороге, держа в руках фонарь, появился тучный монах, с красным, жирным лицом и подслеповатыми, мигающими глазами. Из-под темной рясы, подоткнутой за веревку, служившую ему поясом, видны были толстые ноги, обутые в сандалии, к которым ремнями привязаны были большие шпоры.
Он, видимо, был пьян и качался, придерживаясь за дверной косяк, чтобы не упасть: фонарь в его руке болтался во все стороны, ряса была залита вином и блестела пятнами жира.
– Ну, вот, Господь посылает нам еще гостей, а один даже собрат, – заплетающимся языком процедил он и разразился пьяным смехом. – Salve, salve! Войдите, отец мой, и вы, достойный господин, места для всех хватит и что поесть найдется для приятелей.
Он посторонился, пропуская их, и Гус с нескрываемым отвращением последовал за Иеронимом в дверь, которая вела в прихожую и за ней в большую залу.
Войдя, оба они остановились, пораженные. Посреди комнаты, большой стол заставлен был кушаньями и вином. Объедки пирогов и дичи и валявшиеся на полу пустые бутылки и кружки красноречиво свидетельствовали, что попойка шла уже давно, а раскрасневшиеся лица указывали на обильное возлияние.
В эту минуту еда уже кончилась; сдвинув блюда, на конце стола играли в кости и насыпаны были груды золота, серебра и меди.
Компания собралась удивительная: монахи и, должно быть, священники, судя по тонзуре, которая одна и выдавала их духовное звание, несколько воинов и женщин; среди последних три монахини, беспорядочный наряд и бесстыдные позы которых доказывали, как они низко пали. Средину стола занимал молодой еще человек, лет тридцати пяти, но уже совершенно плешивый; обрюзгшее, помятое лицо его говорило о бурно проводимой жизни. На коленях у него сидела цыганка в пестрой юбке, с голыми руками и шеей и распущенными волосами, черной гривой спускавшимися по плечам.
В ту минуту, когда Гус и Иероним показались на пороге, она подняла в руке рожок и с громким смехом выбросила на стол кости. При появлении незнакомцев, царивший в зале гам вдруг смолк.
– Глядите, Бертольд ведет нам подкрепление: воина и нашего же собрата – шельму, как и мы! – громко закричал человек, сидевший посредине стола. – Пожалуйте, уважаемые путешественники! Дитрих фон Штерн, хозяин здешних мест, благочестивый настоятель этого жалкого прихода, приглашает вас на свой скромный ужин. Ты, воин, распоряжайся сам, а ты, брат мой по стихарю и рясе, садись вон там, около Зденка, который все равно скоро свалится под стол и оставит тебе в наследство прекрасную сестру.
Иероним молчал, нервно поглаживая свою черную бороду; зато бледное лицо Гуса стало багровым, глаза загорелись гневом и, шагнув к столу, он стукнул по нему кулаком, так что от удара задрожала посуда.
– Негодяй, позорящий облачение, которое носишь! – грозно крикнул он. – Как тебе не стыдно твоего сквернословия, как не стыдно держать на коленях эту девку и окружать себя сборищем скотов! Опомнись, отступник обетов священнических! Ты утопаешь в пьянстве, как последний солдат, и обратил дом свой в кабак, в притон бесчестья…
Дитрих фон Штерн слушал этот неожиданный суровый выговор с раскрытым от удивления ртом и тупо смотря на говорившего. Но это оцепенение вдруг сменилось приступом гнева.
– Га! Ты смеешь так говорить со мной, негодный уличный болтун! Вот я проучу тебя, как оскорблять меня в моем собственном доме, – заревел Дитрих в ответ, стараясь встать и отшвырнув от себя цыганку, которая с криком свалилась на пол.
С трудом поднялся он, наконец, на ноги и стал тащить из ножен висевший у него сбоку охотничий нож.
– Я тебе язык отрежу, чтоб ты помнил, как читать наставление не сапожнику, как ты, а Дитриху фон Штерну, – продолжал он, шатаясь, идя к Гусу с поднятым ножом в руках.
В это время один из пьяных монахов схватил глиняную кружку и пустил ею в Гуса, но промахнулся, и она с грохотом разлетелась вдребезги, ударившись о дверной косяк, пальца на два от головы Иеронима. Тогда тот выхватил меч, одним прыжком очутился перед Гусом и заслонил его собой; блестящий клинок завертелся перед искаженным злобой лицом Дитриха, который невольно попятился и грузно шлепнулся на стул.
– Успокойте ваш хмель, преподобный отец Дитрих, а выслушанную вами истину примите к сведению! Борьба со мной может плохо кончиться для вас и для ваших достойных приятелей, – презрительно крикнул он. – Пойдем, Ян, скорее, из этой берлоги!
– Да, отряхнем прах от наших ног! Кусок хлеба под этой кровлей хуже всякой отравы, – дрожащим от волнения голосом ответил Гус.
Не обращая внимания на сыпавшиеся на них крики и ругательства, они вышли из комнаты и в прихожей Иероним чуть не споткнулся об отца Бертольда, растянувшегося на полу и громко рыдавшего. Он бил себя в грудь и причитал: „Мае culpa! Меа Culpa! Согрешил я против тебя, Господи Боже мой!” С омерзением перешагнули они через пьяницу, поспешили сесть на лошадей и поехали прочь со двора. Из дома слышался адский грохот, вперемежку с воплями женщин.
Несколько минут они ехали молча.
– Вот, хороший пример того, что сталось с церковью, – сказал Иероним, убавляя рысь. – Хотя со стороны Дитриха нечему удивляться. Три года тому назад, в Праге, я был свидетелем такого безобразия, которое ясно показало, на что он способен. Ты знаешь, я проживал тогда у моей тетки, в Малой Стране (городе), и вот, однажды вечером, возвращаемся домой, я и мистр Якубек, вдруг слышим, впереди нас крики, смех, свист и видим толпу народа, ремесленников, мальчишек и т. п. Мы прибавили шагу, чтобы посмотреть, что случилось, и видим перед собой пьяного человека с тонзурой на голове, – тогда еще у него было достаточно волос, – нагишом, выписывающего зигзаги. Народ издевался над ним и бросал в него грязью, а он отвечал отборной руганью и плевал на толпу. Его непременно бы отколотили, если бы негодяй не скрылся в ворота какого-то дома, откуда уже более и не появлялся. Якубек себя не помнил от гнева, тотчас же навел справки, и мы узнали, что этот безобразник, прозывавшийся Дитрихом фон Штерном, был священником, приехавшим в Прагу добывать себе место каноника, а покуда скитался по кабакам, да разным притонам и вел дьявольскую игру. В этот день ему не повезло, и он, проигравшись до рубашки, голым возвращался в Вышеград, где жила его любовница[4 - Ernest Denis. Huss et la guerre des hussites, стр. 13.].
Поэтому случаю Якубек произнес громоносную речь, но архиепископ затушил дело, а Дитриху приказал убраться вон из города. Однако, место каноника пражского капитула он все-таки не получил.
– Вот ты видел пьяного священника голым на улице, а я недавно видел такого, который отказывался хоронить бедных, пока не нашлось, кому за них заплатить[5 - Tomek. Dejepis mesta Prahy.]. Который из них лучше, я не знаю, – с горечью в голосе ответил Гус.
– По милости этого проклятого Дитриха, мы опять на большой дороге и уж на всю ночь. А между тем, кони больше нашего нуждаются в корме и отдыхе.
– Ну, надеюсь, что мы скоро найдем себе пристанище. Я вспомнил, что здесь неподалеку стоит замок барона Рабштейна, с которым я знаком по Праге, – успокоил его Гус. – Барон принимал меня у себя с величайшей благосклонностью, а с дочерью его, маленькой Руженой, мы даже подружились. Под его гостеприимным кровом нас примут с честью.
Глава 3
Было уже совсем темно, когда путники добрались, наконец, до замка Рабштейн, – внушительной феодальной крепости, – и постучались у ворот. Узнав имена прибывших, старый кастелян не замедлил впустить их, несмотря на отсутствие хозяина и позднее время.
Их повели сначала в столовую и, пока приготовляли комнаты для ночлега, подали ужин, во время которого кастелян рассказал, что дней десять тому назад барон отправился в Прагу, а сегодня прохожий коробейник принес известие, что пан заболел по дороге и доставлен в Плзень знакомым епископом.
– Может быть, это и неправда, а все-таки известие о болезни барона нас очень тревожит, – закончил верный слуга со слезами на глазах.
В эту минуту дверь неожиданно распахнулась и в комнату вбежала девочка, в сопровождении пожилой женщины в белом чепце. Ребенок был очарователен. Большая для своих девяти лет, но стройная, грациозная и воздушная, она производила впечатление чего-то неземного. Тонкое, миловидное, бледно-матовое личико ее освещали большие, темно-голубые глаза, казавшиеся почти черными и задумчиво смотревшие из-под густых, лучистых ресниц. На девочке было белое, шерстяное и длинное, как тогда носили, платье, а на голове голубая бархатная шапочка, из-под которой спереди выбивались мелкие завитки волос, ниспадавших с боков и сзади волнистой, золотистой массой. Глазки ее вспухли и покраснели, а на бледном личике отражалось переживаемое ею горе.
Вырвавшись из рук пытавшейся удержать ее няньки, и не обращая внимания на Иеронима, девочка бросилась к Гусу.
– Ты привез мне известие об отце, мистр Ян? Лучше ему? – тревожным голоском спросила она. – Коробейник говорил, что он очень болен и что его несли на носилках.
Гус сочувственно взял в свои руки похолодевшие ручки ребенка.