Токарев вышел на террасу. Было тепло и тихо, легкие облака закрывали месяц. Из темного сада тянуло запахом настурций, левкоев. В голове Токарева слегка шумело, перед ним стояла Марья Михайловна – красивая, оживленная, с нежной белой шеей над кружевом изящной кофточки. И ему представилось, как в этой теплой ночи катится по дороге коляска Будиновских. Будиновский сидит, обняв жену за талию. Сквозь шелк и корсет ощущается теплота молодого, красивого женского тела…
Хорошо бы так жить! Вот такая жена – красивая, белая и изящная. Летом усадьба с развесистыми липами, белою скатертью на обеденном столе и гостями, уезжающими в тарантасах в темноту. Зимою – уютный кабинет с латаниями, мягким турецким диваном и большим письменным столом. И чтоб все это покрывалось широким общественным делом, чтобы дело это захватывало целиком, оправдывало жизнь и не требовало слишком больших жертв…
XI
С утра пошел дождь. Низкие черные тучи бежали по небу, дул сильный ветер. Сад выл и шумел, в воздухе кружились мокрые желтые листья, в аллеях стояли лужи. Глянуло неприветливою осенью. На ступеньках крыльца чернела грязь от очищаемых ног, все были в теплой одежде.
Настал вечер. Отужинали. Непогода усиливалась. В саду стоял глухой, могучий гул. В печных трубах свистело. На крыше сарая полуоторванный железный лист звякал и трепался под ветром. Конкордия Сергеевна в поношенной блузе и с косынкою на редких волосах укладывала в спальне белье в чемоданы и корзины – на днях Катя уезжала в гимназию. Горничная Дашка, зевая и почесывая лохматую голову, подавала Конкордии Сергеевне из бельевой корзины выглаженные женские рубашки, юбки и простыни.
Варвара Васильевна, Токарев, Сергей и Катя сидели в столовой. Горела лампа. Скатерть, с неприбранной после ужина посудой, была усеяна хлебными корками и крошками. Сергей, с особенным блеском в глазах, сидел на окне, засунув руки меж колен, и хмуро смотрел в угол.
– Ах ты гадость какая! – с отвращением сказал он, встал и зашагал по комнате. – Как паскудно на душе! Ну и компания же была у нас вчера!.. У-у, эти взрослые люди!..
Он остановился перед столом.
– Взрослые, «почтенные»… Всю жизнь корпят, «трудятся», и даже не спросят себя, кому и на что нужен их труд. Важно только одно, – чтоб «заработать» побольше, чтоб можно было со своею семьею жить… А для чего жить?.. А вечером съедутся и с тем же важным, почтенным видом целыми часами бросают на стол раскрашенные картонки. И ведь все ужасно уважают себя, – какое сознание собственного достоинства, какая уверенность в своем праве на жизнь! В голове – пара дрянненьких идеек, высохших, как залежавшийся лимон, и это – «установившиеся взгляды». Зачем думать, искать? Ведь это положительно собрание каких-то животных – тупых, самодовольных, ни над чем не задумывающихся. И среди этих животных – «люди»: доктор, покорно преклоняющийся перед всякою подлостью, хотя и понимает, что это подлость. Будиновский с его великолепным либерализмом… Я его себе иначе теперь не могу представить: жена сидит, читает ему умную книжку, а он слушает и… рисует лошадиные головки. Ведь в этих лошадиных головках он весь целиком, со всею силою своих идеалов и умственных запросов… Бррр!..
Сергей передернул плечами и медленно зашагал по столовой. Токарев стоял у печки и крутил бородку. В душе росло глухое раздражение. Он заговорил:
– Меня, Сергей Васильевич, удивляет одно. Вы преисполнены ужасным презрением к бывшим у нас вчера взрослым людям. Они не удовлетворяют вашему представлению о человеке – страстно ищущем, смелом, не дрожащем за себя и свое благополучие. Вы в этом совершенно правы, но только… Разве у нас вчера были какие-нибудь особенные «взрослые люди», а не самые обыкновенные? В общем, взрослые люди все таковы, и над этим стоит задуматься. Возьмите хоть такую вещь: среди ваших сверстников вы, наверное, уважаете множество лиц, среди «взрослых людей» лишь трех-четырех, и то вы их уважаете условно. Ведь правда?
– Совершенно верно.
– Ну вот. У меня тоже было много сверстников, заслуживавших глубокого уважения, а теперь… теперь они уважения не заслуживают. Какая этому причина? Та, что двадцать лет есть не тридцать и не сорок, больше ничего. Вам двадцать два года. Эко чудо, что у вас кровь кипит, что вам хочется подвигов, «грозы», самоотверженной деятельности, что вы жадно ищете знаний! В ваш возраст все это вполне естественно. Но это вовсе не дает вам права так презирать других людей и так уважать себя. Вот останьтесь таким до сорока лет, – тогда уважайте себя!
Сергей сдержанно возразил:
– Мне кажется, из ваших слов вытекает не этот вывод. Когда я перестану быть «таким», то я и должен перестать уважать себя.
– Нет, не то! Я говорю, что нужно иметь право предъявлять известные требования, хотя бы и самые законные, а вы такого права не имеете. Если десятилетний мальчик станет проповедовать взрослому человеку идеи «Крейцеровой сонаты», мне будет только смешно, хотя я могу вполне сочувствовать его проповеди. Как может он упрекать людей, если физиологически не способен понять, что? такое страсть? Я буду слушать его и думать: погоди, брат, доживи до двадцати лет, и тогда мы тебя послушаем. То же самое и относительно вас: я думаю, вам с вашим презрением следовало бы подождать лет пятнадцать – двадцать.
Сергей, сгорбившись, сидел на окне, раскачивал ногами и с любопытством смотрел на Токарева. Токарев взволнованно говорил:
– Жизнь человека, его душа – это страшная и таинственная вещь! За маленьким, узким сознанием человека стоят смутные, громадные и непреоборимые силы. Эти-то постоянно меняющиеся силы и формируют сознание. А человек воображает, что он своим сознанием формирует и способен формировать эти силы… В чем другом, но в этом, мне кажется, невозможно сомневаться, и с фактом этим приходится мириться. И я лично, напротив, глубоко преклоняюсь перед людьми, которых вы так презираете, – у них чувство долга по крайней мере хоть до известной степени регулирует и направляет эти темные силы. И тут нельзя говорить: либо все, либо ничего, а нужно быть глубоко благодарным просто за что-нибудь.
Сергей качал головою и смотрел взглядом, от которого Токареву было неловко.
– Как легко и уютно жить с такою моралью, – я вам положительно завидую! И других можно «глубоко уважать» за ломаный грош, да и… самому весь свой основной капитал можно ограничить таким же грошом.
Токарев решительно и быстро сказал:
– Ну, Сергей Васильевич, на личности, я думаю, можно бы и не переходить!
– То есть, позвольте! Вы же сами все время доказываете, что мне всего двадцать лет. Вправе же и я сказать, что вам… перевалило за тридцать! – с усмешкою возразил Сергей.
– Да, мне перевалило за тридцать. Но что же из этого следует? К себе я могу и даже обязан предъявлять самые высокие требования, всю жизнь свою я могу оковать долгом. Но это не освобождает меня от обязанности относиться к другим терпимо и снисходительно. Я понимаю, что жить порядочным человеком не так легко, как птице петь песни. Кто с собою борется, кто старается не потерять из глаз идеала, заслуживает уважения, а не презрения. Я даже больше скажу: наша прямолинейная требовательность, наша ненависть к компромиссам тяжелым проклятием лежит на всей истории нашей интеллигенции. Это – специально русская черта, европейцу она совершенно непонятна. Лежит куча кирпичей. Европеец берет из нее, сколько в силах поднять, и спокойно несет к месту постройки. Русский следит за ним с презрительной усмешкой: смотрите, какой филистер, – несет всего дюжину кирпичей! Подходит русский богатырь и взваливает на плечи всю кучу. Еле идет, ноги подгибаются, и он, наконец, падает, – надорвавшийся, насмерть раздавленный нечеловеческою тяжестью. Вот это герой!.. Подходит другой, пробует поднять ношу и опять-таки, конечно, всю целиком. Но у него не хватает сил. Что делать? Он в отчаянии стоит над тяжелою грудою: он не работник, он – лишний человек, – и пускает себе в лоб пулю. Ведь такое отношение к делу мы видим у нас во всем. У каждого над головою висит альтернатива: либо герой, либо подлец, – середины между этим для нас нет.
– Ну, теперь мне все совершенно ясно!.. О да! Удобнее всего, конечно, поместиться в центре вашей альтернативы. Дескать, ни герой, ни подлец. Заполучить тепленькое местечко в надежном учреждении и делать «посильное дело» – ну там, жертвовать в народную библиотеку старые журналы… – Сергей поднял на Токарева тяжелый взгляд. – Но неужели вы, Владимир Николаевич, не замечаете, что вы полный банкрот?
Варвара Васильевна в негодовании воскликнула:
– Сережа, это, наконец, гадко! Для чего ты постоянно сейчас же сворачиваешь на личности?
– Черт возьми, да мне вовсе не интересен теоретический разговор! Все любящие папаши говорят то же самое! Меня все время интересует лишь сам Владимир Николаевич, о котором я раньше имел совершенно другое представление.
Токарев сдержанно сказал:
– Ну, знаете, в таком случае мы лучше прекратим разговор. – И он молча заходил по комнате.
Варвара Васильевна, потемнев, смотрела на Сергея и старалась остановить его взглядом. Сергей спокойно заговорил, как будто ничего не произошло:
– Разные бывают исторические эпохи. Бывают времена, когда дела улиток и муравьев не могут быть оправданы ничем. Что поделаешь? Так складывается жизнь: либо безбоязненность полная, либо – банкрот, и иди насмарку.
Токарев, напевая под нос, ходил по комнате. Он показывал, что не слушает Сергея и считает разговор конченным. Остальные тоже молчали и с осуждением глядели на Сергея. Сергей зевнул, заложил руки за голову и потянулся.
Катя сказала:
– Сережа, осторожнее! Продавишь локтем стекло.
Сергей помолчал. Глаза заблестели странно и весело. Он высоко поднял брови, и лицо от этого стало совсем детским:
– А что, вышибу я сейчас стекло или нет?
– Ну, брат, пожалуйста! Чего доброго, ты и вправду вышибешь! – сказала Варвара Васильевна.
Сергей, все так же подняв брови, с выжидающею усмешкою глядел на Варвару Васильевну – и вдруг быстро двинул локтем. Осколки стекла со звоном посыпались за окно. Сырой ветер бешено ворвался в комнату. Пламя лампы мигнуло и длинным, коптящим языком забилось в стекле.
– Господи, Сережа, ведь это же невозможно! – Варвара Васильевна поспешно схватила лампу и отодвинула в угол.
Токарев остановился, с недоумением оглядел Сергея и, пожав плечами, снова заходил по комнате. Сергей со сконфуженною улыбкою почесал в затылке.
– Черт знает что такое! Для чего я это сделал?.. Ну, ничего, Варварка, не огорчайся! Мы сейчас все это дело поправим!
Он быстро выбросил в сад осколки стекла, взял с дивана порыжелую кожаную подушку и заставил окно.
– Видишь, еще лучше, – все-таки хоть немножко вентиляция будет происходить!
Вошла Конкордия Сергеевна и недовольно спросила:
– Что это у вас тут за война?
– Войны, мама, никакой не было. Это я хотел испытать, крепки ли у нас стекла в окнах. Оказывается, никуда не годятся, представь себе!
– Окошко разбил? Господи ты мой боже! Ну что это! – Конкордия Сергеевна, ворча, подошла к разбитому окну. – Словно мальчик какой маленький! Разыгрался!
Сергей обнял ее.
– Ничего, мама, завтра покрепче стекла вставим… А что, дашь ты нам попробовать пастилы, которую сегодня варила?