Оценить:
 Рейтинг: 0

Нет мне ответа…

Год написания книги
2012
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 >>
На страницу:
33 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
P. S. Недавно с твоей родины, из Туруханска, одна сибирячка-читательница прислала мне сельдюшки (севрюжки) и осетрины. Добрая какая-то и чудная рыбачка, которую так растрогал мой «Последний поклон». Кстати, он выходит в «Роман-газете», кажется, в январе.

Ноябрь 1970 г.

(В СП СССР)

Уважаемые руководители писательской организации! Старшие товарищи по труду!

Нерадостные думы, озабоченность нашими делами заставили меня, одного из работников нашей литературы, оторваться от повседневного труда и написать вам это письмо. Вызвано оно тем, что вы самовластно, не поставив в известность даже нас, членов правления российской писательской организации, не говоря уж просто о членах писательского коллектива, – исключили из членов Союза писателей писателя Александра Исаевича Солженицына, которому и без того выпала доля мученика в жизни и в литературе. А ведь даже в колхозах, перед тем как изгнать кого-либо из членов артели, собирают общее собрание!

Не один я ждал, что нам хотя бы через писательские газеты наконец будет объяснено, чем и почему вызвана крайняя акция в отношении к одному из наших собратьев по труду, но и этого не произошло. Объяснение секретариата с надёрганными цитатами из письма А. Солженицына и превратно истолкованными удовлетворить может разве что и без того озлобленного, горя и боли жаждущего обывателя.

Нам, и так давно уже и прочно устранённым от решения жизненно важных писательских дел (нельзя же всерьёз относиться к тем реденьким приглашениям на очередные пленумы, где, по существу, не решается и не обсуждается ничего дельного), как бы стукнули ещё раз по носу и дали понять: мол, знай, щенок, свой куток. Этак ведь дело может снова обернуться тем, что наши дела и судьбы в конце концов решать будет уже не секретариат, а кто-нибудь один, ответственный, к литературе приставленный товарищ.

Случилось так, что после выхода своей первой книжки я, больной, ехал в санаторий и в Москве оказался в день смерти Фадеева. Никогда не видевший его живым, знавший только по его произведениям, с детства преданно любивший, особенно «Разгром», был я ошеломлён этой смертью. Несколько раз прошёл я мимо гроба Фадеева в Колонном зале, я мучительно пытался понять: что же это случилось? Что произошло? Вот он, человек, который меня учил и миллионы таких, как я, быть мужественными, прямыми, не жалеть себя во имя друга, земли родной, отцов своих и матерей, – взял и застрелился!

Нет, не там, в Колонном зале, а гораздо поздней, я, ещё только вступающий в литературу, сделал для себя вывод, что Фадеев предупреждал нас, литературных юнцов, этим выстрелом, оберегал от тех роковых ошибок и заблуждений, которые совершил он, и не хотел, чтобы мы их повторяли. Может быть, это и не так. Толкуют этот мужественный (иначе я не могу его назвать) поступок и иначе, толкуют выгодно для себя и текущего времени. Но я склоняю голову перед человеком, который так много сделал литературным трудом своим для того, чтобы мы выросли бойцами и честными людьми и не задумывались: выгодно это или нет.

Я склоняю перед ним голову и за то, что эхо его выстрела звучит в моей душе до сих пор и не даёт покоя, предостерегает от лёгкой жизни, равнодушия и литературных компромиссов, на которые, к горькому моему сожалению, так склонны сделались те, кто учил нас в детстве своими книгами быть непреклонными в испытаниях, быть всегда, в беде и в радости, со своим народом.

Как-то всё больше и больше ощущается попытка наших старших товарищей отмахнуться от нас либо заморочить голову. Но ведь мы уже не юнцы! У нас за плечами война и нелёгкая послевоенная жизнь. У нас уже головы седые, и мы вправе не только ждать, но и требовать, чтобы с нами разговаривали как с ровней, а не как с бедными родственниками. И тем более вправе требовать, чтобы с нами считались, когда решаются вопросы, для литературы насущно важные, болезненно острые.

Волевые, келейные решения многих наших дел уже привели к тому, что надзор за словом писательским у нас стал такой, какой и не снился писателям в «проклятом прошлом». Он, этот надзор, сделался многоступенчатым, нашему брату даже и допуску нет к тем, кто решает судьбы новых книг. «Невидимки» точат древо нашей литературы, и прав Солженицын, указавший на то, что она утратила своё ведущее положение в мире. Как ни отмаливайся от этого, как ни ораторствуй, ни прикрывайся цифирью валовой продукции литературы, а ведь так. Работать в нашей литературе всё труднее и труднее из-за внешнего давления да из-за того «внутреннего цензора», который в каждом из нас домовито живёт и сердце в кулаке сжимает.

Можно от всего этого отмахнуться. Можно и себя убедить в том, что живём ведь, пишем, даже издаёмся, хоть и в «кастрированном» виде. Но нас воспитывали не себялюбцами-одиночками, не мещанами, у которых хата с краю, и потому не можем мы быть безразличными к судьбам и делам товарищей по труду, к тем, наконец, даровитым людям, что идут уже следом за нами, дышат горячо в наш затылок.

Мал, немыслимо мал для такой страны, как наша, приток одарённых людей в литературу. Вспомните только, каков был «улов» на обширных семинарах в Чите и в Кемерово: Распутин, Вампилов, Машкин, Колыхалов, Якубовский, ну и ещё два-три человека, фамилии которых не вдруг и вспомнишь. В молодых числимся мы, сорока– и сорокапятилетние, – это ли не показатель застоя мысли в обществе, это ли не тревожный сигнал того, что потенциальные творческие возможности сдерживаются у нас?!

А поглядите, полистайте внимательней книги моих сверстников по возрасту и труду. Какая бездонная усталость в прозе сорокалетних, какая печаль в интонации талантливой прозы! И кабы эта усталость была и оставалась в книгах! Она ещё и в душах наших. Закройте глаза и заставьте кого-нибудь вслух прочесть талантливую книгу сорокалетнего – вам послышится голос старца. Неужели вы этого не знаете и не слышите?!

Ныне в Москве повесился Юрий Добряков; летом в Красноярске повесился Игнатий Рождественский. Первого я почти не знал, второго знаю с детства – он был моим школьным учителем. Он учил меня русскому языку и литературе в игарской школе. Хорошо учил. Прекрасный был преподаватель и прекрасный человек, безмерно любивший русскую поэзию и землю родную, особенно Сибирь. Всегда он поражал меня юношеской восторженностью, незатемнённым оптимизмом в восприятии жизни, и вот… повесился в 58 лет. Анатолий Кузнецов за рубеж смылся, трусливенько, подло смылся, не по-русски, хлопнув дверью и пославши по матушке тех, кто ему не нравился, а втихаря, исподволь изготовившись к бегству. Теперь вот учинили расправу над талантливейшим писателем России.

Не довелось мне читать его новых романов – не люблю я читать и думать под одеялом – унизительно это для бывшего солдата и русского литератора, но и то, что я читал, напечатанное в журнале, особенно «Матрёнин двор», – убедило меня в том, что Солженицын – дарование большое, редкостное, а его взашей вытолкали из членов Союза и намёк дают, чтобы он вообще из «дома нашего» убирался. А мы сидим и трём в носу, делаем вид, будто и не понимаем вовсе, что это нас припугнуть хотят, ворчим по закоулкам, митингуем в домашнем кругу.

Стыд-то какой! Вчерашние бойцы, неустрашимые фронтовики и их сопутницы делают вид, будто ничего не произошло и не происходит. Будто и не ведают, что кровью нашей завоёванное в мире уважение распыляется, улетучивается, и те, кто был за нас, отвёртываются один за другим. Говард Фаст, Фрэнк Харди, Андре Стиль и покойный Джон Стейнбек, даже Луи Арагон…

Что же – опять изоляция? Опять пресловутый железный занавес? Опять это зловещее: «Я не прошу вас доносить друг на друга, но прошу проникнуться друг к другу здоровым недоверием»? А ведь если так и дальше дело пойдёт и все мы по углам отмалчиваться будем – до новой беды снова докатиться возможно.

Горько и тяжело писать вам, убелённым сединами, много пережившим и передумавшим, но ещё горше и тяжелее молчать.

Честный выстрел, пробивший сердце русского писателя Александра Фадеева, не даёт права молчать тем, кто пришёл сменить его на боевом и нелёгком посту.

С уважением, В. Астафьев, член правления Союза писателей РСФСР

В Союзе писателей отмолчались, сделали вид, что письмо не получали. Может, и не получали, были конторы, которые, заботясь о нашей нравственности, упрятывали и бумаги, и нравственность, и авторов вместе с тем в долгий ящик. А может, и Господь меня снова спасал от бед и писателей. Что касается секретариата нашего Союза, то невольно вспоминается анекдот: «Мама! Письмо, в котором ты просишь денег, я до сих пор не получил», – не хотели там расширения скандала и огласки, шуму лишнего не желали.[102 - Авторское пояснение через много лет. – Сост.]

1971

Октябрь 1971 г.

(Адресат не установлен)

Дорогая Каролина Алексеевна!

Я был в отъезде и оттого не ответил сразу на Ваше письмо. Очень рад, что моя новая повесть понравилась Вам[103 - речь идёт о повести «Пастух и пастушка». – Сост.]. Много взяла она у меня сил и боли, прежде чем появилась на свет. Но в журнале печатался сокращённый вариант. Может быть, Вы подождёте выхода книги до середины будущего года? Или всё-таки прислать журнал?

«Затеси» тоже немножко подождите. В начале будущего года в издательстве «Советский писатель» выйдет моя книга «Затеси», и я пришлю её Вам, где Вы можете найти и те вещи, которые печатались до и после семидесятого года.

Очень рад, что М. Дудин так хорошо говорил Вам о моей повести, он – фронтовик, и его мнение мне особенно ценно. Друг Дудина, поэт Сергей Орлов, также был в Чехословакии осенью и говорил о моей повести. И мне тоже захотелось повидаться с Вами и поговорить. Но как это сделать, я не знаю. У меня ведь вышли уже две книги в Вашей стране, и любопытно было бы узнать – читаются ли они? Заметил ли их Ваш читатель?

Что касается слова «затесь», оно есть в словаре Даля и в разных местах нашей страны пишется и произносится по-разному: затёс, затёска, а на моей родине в Сибири – с мягким знаком – затесь. Происходит оно от слова тесать – рубить топором, затёсывать на дереве отметку и идти дальше, а потом, на расстоянии, снова делается затёска – таким образом остаются меты на стволах, чтоб человек не заблудился, а когда он часто ходит по своим затесям – оставляет тропинку, затем может получиться и дорога, так что все таёжные дороги начались с затесей. Я и поговорку слышал в Сибири: «Поход начинается с песни, дорога – с затесей».

Вот пока и всё. Поздравляю Вас с праздником Октября. Желаю всего доброго и буду ждать ответ. Моё отчество – Петрович.

Да, ради бога не беспокойтесь насчёт какого-то сувенира – ничего не надо. Ваш В. Астафьев

1971 г.

(Н. Волокитину)

Дорогой Коля!

Я тут приболел немножко. Ходил по дивному осеннему лесу с ружьецом и разопрел в тёплой одежде, а потом попил холодного и спать лёг в нетопленой избе, назавтра же и зачихал, и домой поехал, добывши одного рябчика. Но уже очухался, ничего особенного – катар верхних дыхательных путей, по-мужицки просто – простуда. Вот я и читал всласть стихи, окунался в русскую поэзию – это диво дивное. Даже и жалко людей, лишённых этой чудесной страны. Бедные, они просто и сами себя лишают, может, самого большого после любви наслаждения, а так как наслаждений ноне раз-два и обчёлся, то вдвое обидно за людей, не полюбивших поэзию. Вот пишу тебе, а в голове звучит совершенно потрясающая строчка Тютчева: «О, господи, дай жгучего страданья!» Не дожили эти ребята до наших дней! Они б молили господа, чтоб он хоть маленько поубавил сих страданий. Правда, они молили всё о страданиях возвышенных, нам вовсе недоступных и непонятных, как свинина казаху.

А на столе ждёт масса необходимейших дел, и в первую очередь гранки «Пастушки», которые надо было срочно читать. Прочёл. Повесть едва ли пойдёт, а надеяться надо.

Мозги у меня всё ещё нараскоряку, и поэтому не могу собрать мысли воедино и толково написать всё. Вот-вот должна быть вёрстка однотомника, тоже работа большая, да и с «Пастушкой» ещё горя хвачу. Но сил я у вас поднабрался и могу ломить теперь. Вот вернулся домой, вздохнул облегчённо вроде бы, а на сердце какая-то тоска и несбыточная мечта: мою бы Вологду с её добротой и зеленью и квартирой четырёхкомнатной перетащить бы в Сибирь и поставить супротив Караульного бы быка… Вот бы да бы!.. Маниловщина! А сладко помечтать.

Нового я ничего не написал. Добил лишь большой рассказ о космонавтах[104 - «Ночь космонавта». – Сост.] – вся надежда на зиму, надо бы роман замесить и повесть небольшую, да всё недосуг, всё дела более «важные». Рукописями заваливают меня молодые со всех концов – из двух одно: или вывелись добрые люди, готовые жертвовать собой и временем во имя молодых, или же молодёжь настырная и одолевает всех своими рукописями.

Ну вот, пишу-то я без повода, а без повода русские люди ничего не умеют, даже прогуляться на двор, и то им надо, чтоб попутно в нужник завернуть. Вот и расползся я и ничего путного не сказал тебе, а всё представляю, как притих сейчас Казачинск среди пожухлых лугов, нарядного, уже сквозящего леса и как неотвратимо надвигается на вас всех тоскливая, долгая и воюще-печальная зима. Зато сейчас пора прекрасная! Выдаются солнечные дни, в лесу маслята, рыжики, а у вас грузди. Утки тревожатся, ласточки и стрижи улетели, скворцы клубятся в небе и перед вечером поют в палисадниках молодые, готовясь к будущей весне. Будем и мы мечтать о ней и согреваться мечтой о тепле и солнце в зимнюю стужу.

Обнимаю тебя. Прости за грустный тон письма – это немножко от хвори и немножко от осени. Твой Виктор Петрович

1971 г.

(С. Шумскому)

Дорогой Сергей!

Рассказы твои, присланные Лёней Фоминым, подзалежались у меня – опять я был занят последние полтора года, и рукописей скопилось много. Но вот попал в больницу – простудился и нарушил роздых – и листаю рукописи, отвечаю на письма.

Рассказы твои написаны уверенной рукой, они почти уже «на уровне», но им мешает некоторая эскизность – в обоих рассказах взят как бы один только, верхний пласт, а этого очень мало. Полнее написан рассказ «Ночь после пожара» (лучше б назвать просто «После пожара»). Лучше постоянно задерживаться на образе пожара этого самого, пристальней и на протяжении всего рассказа описывать пепелище, как оно то разгорается, то вновь затухает, и как с него уже тащат столы и ещё чего-то, как оно пахнет, как дети детсада с ужасом смотрят на то место, где они раньше играли, веселились, пели, как раньше сама Лида почему-то врала и явилась на пепелище, стоит, смотрит, плачет, не зная зачем и почему. Но мы-то знаем, знать будем – это её жизнь сгорела случайно, запросто, и из этой жизни все как-нибудь воруют, ворует и главный герой тайную и грешную любовь и т. д., и т. п. – вот Вам второй пласт. Ну а если Вы напишете все муки женщины, живущей с пьяницей, о том, как из-за него, возненавидев всех мужчин, она всё же, влекомая плотью, ползёт ночами украдкой к молокососу и видит его насквозь, и потом, как бы получив плату за весь стыд и муки, тая ребёнка, посланного вместо потерянной дочери, она отваливает от него, уходит в себя, в свою «тайную жизнь», то вот Вам и третий пласт.

Вообще рассказ получится только в том случае, если Вы примете сторону «зрядадельную», т. е. женскую. Как ни крути – она блядь, и от этого на рассказе лежит печать случайности, поверхностности. Вот так. Второй рассказ Вам лучше бросить, использовать материал его где-нибудь в другой вещи.

Желаю Вам всего хорошего, не бойтесь работы, особенно в рассказах, писать их всё же – большое удовольствие. Кланяюсь, В. Астафьев

1972

<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 >>
На страницу:
33 из 38