"Ничего, всё в порядке", – думала я, в течение трёх дней и ночей терпеливо лёжа на своей койке и испытывая безнадёжное головокружение, пока прихоть океана временами ставила меня на голову или сваливала на пол.
"Всё в порядке, всё в полном порядке, я возвращаюсь домой, обратно в Россию". И пока я лежала, закрыв глаза, в памяти мелькали картины прежних дней. Я видела Старую Россию и свои дома в Троицком и Санкт-Петербурге; и сцены из своего детства и девичества; и лица любящих людей, что окружали меня в те годы моей жизни: моей няни Наны; моей гувернантки Шелли; семейного врача Доки; моей мамы, прекрасной, как портрет кисти Грёза[8 - От переводчика: Жан-Батист Грёз (1725 – 1805) – французский живописец, ведущий портретист и один из крупнейших художников эпохи Просвещения.], и моего отца – "Генерала", как мы всегда его называли – с его свирепыми усами, грубоватыми манерами и добрым сверкающим взглядом. Милые люди Старой России в её лучших проявлениях, они ушли навеки, а мать и отец – жертвы революции – умирали так же, как и жили, – с высоко поднятыми головами и сердцами, полными веры, доброты и мужества. Революция смела их не из-за того, что они причинили кому-то вред или сделали что-то неправильное, а просто потому, что она была княжной по рождению, а он – старым генералом из знатного рода. Они были неуместны, нежелательны в новом порядке вещей – живые анахронизмы, представлявшие прошлое, которое кануло в Лету; и в те первые дни нетерпимости и кровопролития, когда это прошлое уничтожалось, чтобы на его руинах можно было построить нечто новое, они были смыты революционным цунами.
Они ясно осознавали, что с ними должно было произойти. "Что значит человеческая жизнь в такое время, как это? Ничего; даже меньше, чем ничего", – говорила моя мама, а Генерал произносил свою любимую старую русскую поговорку: "Лес рубят – щепки летят, – и мрачно добавлял. – И в данном случае щепки – это мы, помни об этом".
Итак, они умерли, а я осталась одна, продолжая изучать медицину, работая так усердно, как только могла, и наблюдая, как революция растёт день ото дня. Я увидела гибель Старой России и рождение Новой, и это было всё равно, что стать свидетельницей сотворения мира, когда из хаоса восстаёт движущая первобытная сила, чтобы править.
Затем настала и моя очередь попасть в тюрьму – просто потому, что я была дочерью этих двух старых добрых душ и тоже имела титул. Однако чудесным образом моя жизнь была спасена и я осталась прозябать в холоде, голоде и нищете.
Как следствие, я отчаянно заболела пневмонией, и добрые американцы, доктор Хершел Уокер и доктор Фрэнк Голдер, члены "Американской администрации по оказанию помощи", убедили меня покинуть страну, сказав, что я ни за что не поправлюсь, если останусь, поскольку физические тяготы были слишком велики. Они даже умудрились раздобыть для меня советский паспорт, что в те времена было неслыханно, дабы я смогла легально покинуть Россию. И я поехала в Америку, вышла замуж за американца и прожила там десять лет, сначала как русская иммигрантка, а затем как новоявленная гражданка этой страны. Нынче же я возвращалась впервые с октября 1922-го года. Мне было интересно, на что это будет похоже. Будет ли ситуация лучше или хуже? Я слышала о ней столь разные мнения, что у меня в голове всё перепуталось и трудно было представить, как же всё обстоит на самом деле.
Выйдя на берег в Бремерхафене и проехав через Берлин и Ригу, мы намеревались прибыть на советскую границу очень рано утром. Было, должно быть, около четырёх, когда нас разбудил грохот выстрелов, раздавшихся один за другим и, по всей видимости, прямо в соседнем купе. Вик сверзился с верхней полки с криком: "Вот! Видишь! Что я тебе говорил? Революция всё ещё продолжается, и это была твоя безумная идея – сюда припереться".
Вылетев в коридор, мы ощутили, что поезд разгоняется, и прошло, судя по всему, минут двадцать, прежде чем машинист снова сбавил ход и мы полностью остановились. Вскоре к нам, смеясь, подошёл проводник.
"Ради всего святого, что случилось?" – с тревогой спросила его я.
И тот рассказал нам, что на последней остановке в поезд сел мелкий станционный служащий, имевший поручение передать сообщение своему начальнику, находившемуся где-то здесь. Не успев найти его до отхода поезда, бедняга был вынужден отправиться вместе с нами и в конце концов решил, что, выстрелив из окна, всех разбудит и таким образом сможет отыскать нужного ему человека. Машинист же, подумав, что на поезд напали бандиты, поначалу увеличил скорость, однако узнав, в чём дело, тут же остановил состав, дабы бедолага мог сойти, прежде чем укатит чересчур далеко для пешей прогулки назад.
"Что ж, я рад, что выстрелы предназначались не нам, – промолвил Вик, с облегчением забираясь на своё верхнее ложе. – Но скажи мне, в твоей стране всегда происходят столь дикие вещи?"
"Разумеется, нет, но, возможно, это сообщение касалось нас", – осторожно ответила я и в то утро больше не смогла заснуть.
В половине шестого кондуктор-латыш постучал в нашу дверь и сказал, что мы подъезжаем к Острову[9 - От переводчика: Город в Псковской области, который в те времена находился на границе с Латвией.], где нам нужно будет выйти из поезда для прохождения таможни.
Моё сердце учащённо забилось при мысли о том, что всего через несколько минут я снова вернусь на отчую землю, увижу своих людей и услышу родную речь. Мне было интересно, какие первые русские слова долетят до моих ушей, хотя какими бы они ни были, пусть даже самыми худшими ругательствами, они звучали бы для меня, словно музыка. Мои руки дрожали от волнения, а по спине бежали мурашки. Вик тоже выглядел довольно-таки бледным, его нос заострился, и, хотя он ещё не произнёс ни словечка, я подозревала, что из-за меня он очень беспокоится об этой поездке в Россию и с тревогой спрашивает себя, как там станут со мной обращаться. Когда мы собрались выйти из купе, он обнял меня за плечи.
"Всё в порядке, Малышка, ты само мужество", – сказал он.
И с этим изящным комплиментом я вышла в коридор, тогда как в открытое окно сквозь морозный воздух залетели первые русские слова, доносившиеся одновременно с трёх разных сторон:
"Пожалуйста, пожалуйста …"
"О, Господи, что случилось?"
И: "Куда, чёрт возьми, ты лезешь, бабуля? Ты не можешь сесть в этот поезд со свиньёй …" Однако "бабуля" возмущённо кричала, что она не только может, но и обязательно сядет!
Посмеиваясь над комбинацией этих бессвязных фраз, я соскользнула по обледенелым ступенькам и прошла по платформе в зал ожидания вокзала, который одновременно был и таможней. Кроме нас, там оказалось всего три пассажира, и, пока наши чемоданы затаскивали на стойку, я огляделась. Это был типичный маленький российский вокзал – с желтоватыми стенами и несколькими пыльными лампами, которые отбрасывали на всё вокруг тусклый свет, безрадостный и унылый; но был и единственный положительный момент: здесь аппетитно пахло свежеиспечённым хлебом.
"Чёрный хлеб, это чёрный хлеб, Вик", – восхищённо прошептала я и сделала несколько глубоких вдохов, чтоб наполнить лёгкие знакомым приятным ароматом.
Досмотр наших чемоданов не занял много времени, ведь у нас имелось лишь по одному на каждого и внутри них не было ничего, кроме строго необходимой одежды, подходящей для вояжа по России. Таким образом, после того, как мы предъявили наши паспорта и туристические визы, задекларировали наши деньги, и дорожные чеки, и все мелкие украшения, которые были на нас надеты, нам сообщили, что мы можем либо вернуться к поезду, либо позавтракать на вокзале, поскольку наш отъезд значительно задержится из-за нью-йоркской дамы и её несметного багажа. Бедная старушка не нашла ничего лучше, как привезти с собой не куда-нибудь, а в Россию кучу платьев, шёлкового нижнего белья и чулок, из-за чего, когда её кофры распаковали, вокзал стал похож на разграбленный магазин женской одежды.
"Какого дьявола вы привезли всё это барахло? – сердито спросил досмотрщик. – Вы собрались открывать магазин? Разве вы не знали, что запрещено ввозить вещи больше определённого количества?"
"Видите ли, это подарки, – виновато пробормотала женщина. – В России у меня множество родственников и друзей, и я хотела привезти что-либо каждому из них".
"Вы определённо никого не забыли", – проворчал мужчина и с помощью двух девушек принялся разбирать вещи.
"А теперь смотрите, – услышала я его слова, когда мы с надеждой направились к двери с надписью "Ресторан", – вам разрешено оставить себе ровно столько предметов каждого вида и взять их с собой в Ленинград. Остальное вы оставите здесь, мы выдадим вам квитанцию, и вы получите всё на обратном пути".
Ресторан оказался крохотным закутком с миниатюрной стойкой, на которой было выставлено несколько видов еды. За стойкой стояла молодая розовощёкая и голубоглазая женщина. Она была одета в короткую телогрейку, а голова её была замотана пушистой коричневой шалью.
"Чай, кофе, хлеб с сыром или булочки?" – спросила она, широко улыбаясь и демонстрируя все свои белые зубы и ямочки на щеках. И звонко рассмеялась, когда мы заказали всё перечисленное.
Итак, мы сели за нашу первую русскую трапезу, и я упивалась кислым чёрным хлебом, тогда как Вик при его виде скорчил гримасу и выбрал булочки.
"Скажу, что они хороши – эти как-там-их-называют", – констатировал он, похоже, сильно удивлённый тем, что они оказались таковыми.
Я гордо кивнула, будто сама их и испекла, заметив, что, бесспорно, русские булочки всегда были вкусными и, более того, знаменитыми.
Мы неторопливо поели, проведя в ресторане более получаса, но когда наконец вышли, то обнаружили, что таможенники и леди из Нью-Йорка всё так же заняты своим делом – сортировкой одежды и спором. Поэтому мы стали ходить взад-вперёд по платформе, и мне всё казалось, что русский воздух чем-то явно отличается от любого другого – более чистый, живительный и волнующий, – и, что удивительно, Вик со мной согласился.
"Я полагаю, дело в воображении, – сказал он, – хотя пахнет довольно забавно. Как ты думаешь, что это?"
"Чёрный хлеб, дым и кожа", – быстро ответила я и почувствовала себя слегка уязвлённой, когда он туманно добавил: "Да, и ещё кое-что".
Затем мы вернулись в наш вагон и прождали там ещё полчаса, пока наконец не явилась нью-йоркская дама, до сих пор пыхтевшая и в шляпке набекрень, а позади неё носильщик волок всего один чемодан, в котором, очевидно, уместилось всё, что осталось от удивительного ассортимента товаров и движимого имущества.
Дважды скорбно прозвенел огромный станционный колокол, и через пару минут мы снова тронулись в путь, направившись в сторону Ленинграда. В течение всего того дня, когда не дремали и не ели хлеб с колбасками, прихваченными из Берлина, мы смотрели в окно на бескрайние болота, покрытые тонким слоем снега. Позже начались леса, сказочные по своей красоте, поскольку деревья были покрыты инеем и на ветвях висели сосульки.
"Это прекрасно!" – восторженно произнёс Вик, и молча, но всем сердцем я с ним согласилась.
В соседнем с нами купе ехал высокий худощавый молодой человек с невероятно светлыми волосами и бледно-голубыми глазами, который время от времени выходил в коридор и, как нам казалось, украдкой и с подозрением поглядывал по сторонам.
"Несомненно, он сотрудник ГПУ, – прошептал Вик, – и он за нами наблюдает. Видишь, как он себя ведёт? Всякий раз, проходя мимо, он на нас косится. Но ты просто веди себя естественно и притворись, что его не замечаешь", – что я и сделала, стараясь казаться настолько беспечной, насколько это было возможно.
Из-за нью-йоркской леди и той задержки, которую она вызвала на границе, наш поезд опаздывал на два часа, но я ничего не имела против, поскольку мы двигались через знакомые мне места и я занималась тем, что, узнавая их, показывала Вику и рассказывала связанные с ними истории.
Вот Луга, где осенью 1921-го года я провела несколько месяцев на постоялом дворе для паломников небольшого женского монастыря и чуть было не сгорела заживо, когда здание, построенное из сухих сосновых брёвен, однажды ночью вспыхнуло и было очень быстро уничтожено пламенем.
А вот Гатчина, где в мрачном старом дворце, подаренном Екатериной Великой своему сыну императору Павлу, обитала вдовствующая императрица Мария и куда мне доводилось ездить на официальные приёмы. Станция выглядела точно так же, как и в те славные дни, только здесь больше не было императорских карет с кучерами и лакеями, одетыми в свои традиционные ливреи с алыми накидками, по всей длине которых были вышиты мелкие чёрные двуглавые орлы, и в шапочках с плюмажем, из-за чего те выглядели так, будто только что прибыли из комической оперы. Тогда эти экипажи ожидали придворных дам, прибывавших по случаю дворцового приёма из Петербурга. Теперь же вместо них я узрела несколько грузовиков и пару-тройку Фордов с маленькими красными флажками.
Позже слева вдалеке замаячил холм Дудергоф, который навёл меня на мысль о Красном Селе, где я провела много дней, будучи совсем молодой женщиной.
А потом появилась Пулковская гора с обсерваторией на её вершине. Однажды очень холодной, залитой звёздным светом январской ночью я примчалась туда на тройке из Петербурга с группой таких же молодых, как и я, друзей, и нам разрешили посмотреть в огромный телескоп на сияющие зимние звёзды. В ту ночь лошади несли нас бешеным галопом, поднимая копытами мелкую снежную пыль, которая, попадая на наши лица, жалила их и вызывала покалывание. Тогда на мне красовалась ярко-красная бархатная шуба с широким собольим воротником и такой же шапкой, и когда я проходила мимо зеркала в раздевалке обсерватории, я помню, что, остановившись перед ним, рассмеялась, поскольку мои щёки были столь же красными, как моя шуба, а мои волосы казались седыми, покрывшись снежной пудрой. На обратном пути мы спели все песни про тройку, которые знали, и ямщик пел вместе с нами, а после научил нас нескольким старинным народным песням, которые мы никогда раньше не слышали. Я попыталась спеть одну из них Вику после того, как рассказала ему эту историю, но по какой-то причине голос перестал мне повиноваться и мои усилия закончились жалким карканьем.
"Ты никогда не можешь правильно исполнить мелодию", – критически произнёс он, и в кои-то веки я не стала с этим спорить.
Вскоре мы прибыли в Ленинград, как раз когда начало темнеть и в городе замерцали огни. Поезд замедлил ход и, осторожно пробравшись по паутине путей, наконец доставил нас на знакомый старый вокзал, который ни капельки не изменился.
Снаружи, в "Линкольне", приехавшем нас встретить, мы обнаружили принятого нами за ГПУшника молодого человека, которому каким-то образом удалось быстрее нас добраться до автомобиля и оказавшемуся герром Карлом Руппрехтом, мирным туристом из Франкфурта-на-Майне. Тот уже был встречен другом-немцем и радостно болтал на своём родном языке после вынужденного двухдневного молчания. Позже, познакомившись с нами поближе, он признался, что в поезде смотрел на нас с таким же подозрением, с каким мы относились к нему.
2
Моё первое впечатление о Ленинграде повергло меня в явный шок, хотя и очень приятный. Когда я покидала город в октябре 1922-го, он всё ещё находился в плачевном состоянии – улицы едва освещены, проезжая часть и тротуары разбиты, всё в колеях и ямах. Магазинов тогда практически не было, несмотря на то, что шёл год "новой экономической политики", и повсюду стоял смрадный запах канализационных стоков или, вернее, их прискорбного отсутствия.
Теперь же я лицезрела прекрасно освещённые улицы, наш лимузин мчался по превосходному асфальту, со всех сторон были ярко выглядевшие магазины, зловоние исчезло, и кучи людей толпились на тротуарах и до отказа забивали трамваи. Это была странная человеческая масса, совершенно непохожая на ту, которую мы привыкли видеть в больших городах. В том, что касалось одежды, я не заметила классовых различий. Все, за исключением солдат и матросов, выглядели совершенно одинаково потёртыми и бедными. Никто не казался ни перекормленным, ни недоедающим, и все куда-то спешили, были нетерпеливы и возбуждены, будто их действиями управляла одна и та же внутренняя движущая сила.