Взглянув на большие штурманские часы на руке, сказал Чернову:
– Пойди поспи, у тебя осталось совсем немного времени. Скоро надо будет выходить на связь с портом.
Он прошел в рубку управления, порадовал хорошей вестью стоявших у штурвалов Панькова и Демина.
…Да, над папанинской льдиной зло, остервенело металась пурга. Гнулась антенна, стальные растяжки звенели как струны. Непривычно близко плескалась вода. Льдины толкались, напирали, хрустко жевали ледовое крошево. На отколовшемся обломке уплыла лебедка.
А папанинцам в эту лихую непогоду пришлось оставить свою добрую, верой и правдой служившую им больше восьми месяцев жилую палатку. Трещина выбегала из-под нее с двух сторон, тонкая, еле заметная, местами засыпанная снегом. Хотелось надеяться: может, еще обойдется? Но внутри палатки была уже вода…
Откапывать ее, всю заледенелую, поверх крыши заваленную смерзшимся снегом, не было сил. Пришлось поставить запасные, шелковые. В одну перенесли хозяйство Кренкеля, в другую – Ширшова. Шелк мало защищал, но, по крайней мере, не так забивало все снегом. А сами ни в палатках, ни за нагруженными нартами не находили спасения от пронизывающего ветра. И чтобы как-то согреться, спускались в свою обжитую, старую. Трещина пока не разошлась, и они, не раздеваясь, дремали на койках, лежа как над пропастью, чутко прислушиваясь к каждому шороху, к каждому поскрипыванию льдины…
…Гудованцев вслед за Черновым поднялся в киль. Сейчас часа два на отдых было и у него.
В киле здорово сифонило. Ветер, врываясь в гайдропный люк, дыбил медвежью шерсть на спальных мешках, сквозняком мчался к корме. Все здесь спали, утомленно раскинувшись в своих гамаках. Спал и Вася Чернов, подложив под щеку ладонь. Поразительно: только-только нырнул в спальный мешок…
С этим неугомонным упорным парнем Гудованцев уже много летал на В-8 и других кораблях. Был всегда в нем уверен, знал, что никогда Чернов не подведет, не поддастся усталости.
Вася, как и он, сибиряк, только с Алтая. Одними морозами они прокалены, одними метелями обвеяны… Большеглазый, с тонким девичьим лицом, длинный и худой – по молодости не набрал еще плотности, – Вася обладал какой-то спокойной, неброской смелостью. Ребята рассказывали: дома, в Барнауле, к нему никакая шпана не привязывалась, хотя любителей покуражиться, подраться на их 5-й Алтайской, неосвещенной, немощеной окраинной улице было немало. Вася драк не любил, без нужды в них не лез, но, если видел, что задирают слабого, вскипал мгновенно и тут уж дрался отчаянно. А если учесть, что Черновых было пять братьев, и все один к одному, то, как правило, справедливость торжествовала.
Несмотря на валящую с ног усталость, Гудованцеву спать не хотелось, трудно было сразу отключиться от неотпускающих забот. Казалось, что-то осталось несделанным, что-то надо еще продумать… Холодный ветер мазнул по лицу, успокоил. Да нет, все сто раз проверено, ничто не упущено. Он стал неторопливо стаскивать унты.
До чего же хорошо вытянуться на мягкой шкуре, освободить напряженные мышцы! Николай закинул руки за голову и с минуту лежал неподвижно, блаженно отдаваясь бездействию. За перкалевой стенкой суматошно бился ветер, дробно клевал, царапал снег. Убаюкивающе поскрипывали, качаясь, гамаки. Мягко, с притаенным шуршанием скрипели в шарнирах шпангоуты и стрингеры. Редкие лампочки дремотно высвечивали в киле куски выступающих металлических конструкций, округлые бока бензобаков, нити различных трубок.
У кормы вспыхнул огонек фонарика. Погас. Снова вспыхнул, немного ближе. Николай Коняшин. Его длинная фигура маячила вдалеке. Он шел не спеша, чуть вразвалку, останавливался у баков с горючим, светил фонариком на бензомеры, проверял подачу горючего в моторы, равномерность расходования его из всех баков – правильное распределение груза на корабле должно строго соблюдаться.
В киль приглушенно доносился гул работающих моторов. Густой, надежный. Подтверждающий, что на корабле все хорошо. И на душе у Гудованцева наконец-то стало как-то успокоенно и легко.
Еще с босоногих беззаботных лет моторы притягивали его своей таинственной, покоряющей силой. Когда учился в Омском индустриальном техникуме, довелось ему столкнуться с неизвестно как попавшим туда старым авиационным мотором. Норовистый, он заводился не когда нужно, а когда хотел. Бывало, на них рубахи взмокнут, сто раз прокрутят ручку пускового магнето, сто раз проверят свечи зажигания: контачат – не контачат… А он только чихает на них, и все. Зло возьмет, плюнут, отойдут. А потом: «Ну давай в последний раз!» Крутанули, он и заработал.
Однажды, роясь на складе в куче старого железа, случайно нашел там винт к мотору. Сразу пришла мысль: «Что, если соорудить аэросани?» Тут же с приятелем взялись за дело. Приспособили старые розвальни, на которых возили с реки бочку с водой. Приладили к ним руль, укрепили мотор. Мощнейшее сооружение получилось.
В воскресенье уселись в эти сани и с оглушительным треском помчали за город. Там, у крутого берега реки, было полно лыжников – больно хорошо там с крутизны съезжать! Они с форсом подкатили, взметая винтом снежные вихри, развернулись и махнули вниз. Ветер так резанул, что слезы выступили, скорость невероятная! От непривычки внутри все сжалось. До чего ж хорошо!..
Вмиг докатили донизу, развернулись, дали газ и с ревом понеслись обратно, в гору. Все поспешно расступались, давая им дорогу, с завистью поглядывая на них. И вдруг мотор заглох. Удручающая тишина… Сколько ни возились с ним, сколько ни крутили винт, так и не завелся. И это на глазах у стольких людей! Поднимавшиеся в гору лыжники останавливались, давали обстоятельные советы, подшучивали. А у них огнем пылали уши. Ох, как ранено было тогда их мальчишеское самолюбие!
Впрочем, шутки принесли не только огорчения. Когда было объявлено, что стране нужно сто тысяч летчиков, Николая первого из учащихся техникума вызвали в райком комсомола, и секретарь райкома сказал ему:
– Слышал я, Гудованцев, что ты уже летал по земле, тебе летать и по воздуху.
И выписал, словно знал его мечту, путевку в Московский авиационный институт.
…И вот приближался первый полет.
«Комсомольская правда» была уже собрана. Настоящий воздушный корабль, с подвешенной на стропах гондолой, с мотором, у которого все еще возились мотористы, с отрегулированным рулевым управлением. Наполненная водородом оболочка, густо покрытая эмалитом (алюминиевой краской, предохраняющей резину, которой пропитан перкаль, от воздействия солнечных лучей), мягко и празднично серебрилась.
Кажется, все уже готово было, а Оппман все не давал «добро» на полет. Он без устали взбирался по стремянкам наверх, опять и опять проверял крепления, работу отдельных узлов, подсказывал, что еще надо сделать. Шла последняя доводка, кропотливая и поэтому самая трудная.
Гудованцев и Лянгузов работали молча, сосредоточенно, стоя на хребте покачивающейся оболочки, они слегка подкручивали, сдавали назад соединительные муфты тяг, по специальному прибору тензиометру проверяли силу натяжения, упорно добивались, чтобы все крепления стабилизаторов несли равную нагрузку.
Сбоку, стоя на стремянке, которая ходила ходуном, весь изогнувшись, орудовал ключом Почекин.
Паньков, методично поджимая стропы, нет-нет да и бросал на Оппмана вопрошающий взгляд: ну когда же?!
– Не горюй, ребята, скоро всему конец, – слышался из-под брюха оболочки, где шли последняя регулировка и крепление гондолы, неунывающий голос Демина.
На земле было шумно, говорливо. Все были полны нетерпения. Погода, как на заказ, ясная, безветренная, только лететь! А надо было еще – в какой раз! – проверить точность распределения веса всего оснащения на оболочке.
Корабль освободили от балласта, и стартовая команда, притянув его за поясные к земле, разом вскинула руки, дав ему свободу – всего на секунду-другую. Корабль легко пошел вверх, и все, напряженно следя за ним, увидели, что ни нос, ни корма у него уже не задираются. Корабль поднимался в строго горизонтальном положении. Этого они и добивались.
Последние доделки заканчивали, работая почти без сна и «перекуров». Впрочем, как только в овраге появился водород, курение, костры, всякий другой огонь были отсюда изгнаны. Кому невтерпеж затянуться папиросой, беги к Москве-реке. За нарушение у Оппмана наказание было одно: снятие с полетов, которые вот-вот должны были начаться. Страшнее этого для них ничего не было.
Наконец наступил день – его запомнили все: 29 августа 1930 года, – когда Оппман, любовно оглядев корабль, сказал:
– Все, ребята, баста! Оттаскивай стремянки.
И тут же добавил:
– Да не ломайте, пригодятся.
Стремянки оттащили на почтительное расстояние. Быстро подобрали на земле все теперь уже ненужное: куски тросов, перкаля, доски…
Счастливцы, которым выпал жребий лететь первыми, едва касаясь трапа, взбежали в гондолу. Под пятью парами ног она зыбко закачалась.
Корабль еще был на швартовых, а у них уже ощущение, что они в полете. Даже странно – вчера, когда они тут допоздна работали, отлаживали приборы, статически уравновешивали корабль, гондолу так же покачивало, а этого необычного, волнующего ощущения полета почему-то не было.
Все встали, где кому положено: у штурвалов, у приборов, у мотора. Стартовая команда – их друзья, которые полетят чуть позже, – вывела его из оврага на просторную поляну. Для первого полета надо бы оркестр! Впрочем, зачем? Внутри у каждого и так все пело.
Коняшин запустил мотор на малых оборотах.
– Отдать корабль в воздух!
Впервые прозвучала для них эта сразу ставшая привычной команда. В голосе Оппмана откуда-то взялись и металл и сила.
Скользнули в кольцах поясные, и корабль, чуть вздрогнув, неслышно пошел вверх легко и невесомо. Казалось, что они все тоже были невесомы. Поляна, кричавшие «ура» друзья, высокие деревья уходили вниз, быстро уменьшались.
Подвешенная на длинных стропах гондола – небольшая металлическая коробка – вольно покачивалась. Держась за борта, которые доходили всего до пояса, за стропы, они во все глаза смотрели на раскрывшуюся перед ними ширь. И от этого неохватного глазом простора, от разноцветия красок полей, лесов, куртин дух захватывало.
Коняшин прибавил газ. Мотор усилил голос. Внизу, молчаливо раскачивая зеленые волны, проплывал лес, сменяли друг друга желтеющие квадраты полей, уходил в сторону голубой изгиб Москвы-реки. По тонким полоскам рельсов, попыхивая дымком, тянул красные коробочки вагонов крошечный паровозик. Вдали беспорядочно громоздились, прячась друг за друга, сборища серых крыш. Корабль шел плавно, без толчков. Лишь иногда, повинуясь каким-то невидимым потокам, поднимался выше, опускался…
Володя Лянгузов крепко, словно боясь, что он вырвется, держал штурвал глубины и, слегка перекладывая его, сдерживал корабль.
Гудованцев, стоя за штурвалом направления, не отводил глаз от далекой полосы чуть затуманенного горизонта. Грудь распирало так, что казалось, сердце выскочит. Хотелось увести корабль далеко, за тот синеющий лес, за притаившиеся между холмов деревушки, за плывущие навстречу все новые дали…
Рядом, удивленно моргая, сосредоточенно жевал краюху хлеба, которую не заметил, как достал из кармана, Ваня Ободзинский.
– Следи за приборами, – легонько подтолкнул его Оппман, – забыл, что мы здесь не пассажиры?
Он постарался придать голосу строгость, но в усах пряталась сдерживаемая улыбка. Все отлично понимал.