– Что случилось? – Михаил Михайлович застыл в дверном проеме, глядя по очереди то на сына, то на гостя.
– Я просил тебя пригласить ко мне моего друга детства Антона Щербича, – Леня говорил надтреснутым голосом, едва скрывая волнение. – А сегодня, сейчас он для меня умер, его больше нет! Перед тобой, папа, сидит ничтожество и мразь! Я прошу, чтобы это существо больше ни когда, слышишь, ни когда больше не переступала порог нашего дома. Вон! Слышишь, тварь, вон! – он встал с кровати, качнулся, но успел опереться на подставленную руку отца.
Антон вскочил, приблизился вплотную к Лосевым. Теперь он не намерен был юлить, унижаться перед этими людьми.
– Кто из нас мразь и ничтожество – покажет жизнь. Но вы оба, не становитесь на моем пути – зашибу! – резко повернулся к Леониду.
– Знай, что другом ты для меня ни когда и не был! Так что не трать напрасна силы, дерьмо! – Опрокинув ногой стул, плечом отодвинув старого Лося, Щербич решительно направился к выходу.
В мыслях еще и еще раз восстанавливал свой разговор с Лосевыми, и не находил у себя проколов. Все было именно так, как он хотел: Антон открылся, на сколько это было возможно, и поставил на место этих зарвавшихся, возомнивших из себя праведников, соседей. Пускай знают, кто такой Антон Степанович Щербич! Они о нем еще услышат! Рано или поздно ему все равно пришлось бы это сделать. Ну а раз подвернулся такой случай, то и хорошо – меньше времени уйдет на то, чтобы приучить людей к его новому положению в деревне. А то, что это так и будет, у Антона уже сомнений не вызывало. Для себя он уже решил, что с помощью немцев он вернет себе и имущество деда, и власть над односельчанами. Деревня Борки будет его, как когда-то она была в собственности умного, состоятельного, предприимчивого Щербича-старшего.
– Ты что удумал, окаянная твоя голова? – утро следующего дня началось с домашнего скандала. – Что ты наговорил Лосевым, как ты такое мог сказать? – мать не находила себе места, бегая по комнате, заламывая руки и уже не говорила, а стонала. – Люди считали тебя за человека, уважали, переживали за тебя, искренне радовались твоему возвращению, а он повел себя как последняя свинья: нагрубил, нахамил, да еще угрожал. Как в глаза им смотреть? Как нам сейчас жить по-соседски, встречаться, здороваться? Ты об этом думал, прежде чем говорить такие гадости?
Антон сидел за столом, ждал завтрака, и наблюдал, как волнуется, переживает его мама. Ироничная ухмылка бродила по его лицу, светлые, хорошие мысли роились в голове, наскакивая друг на друга, выстраивали прекрасное будущее. А мать этого не хочет понять, заискивает перед этими Лосевыми, лебезит перед ними.
Ох, не понимает женщина своего счастья!
– Ты меня кормить собираешься, или думаешь, что я буду сыт твоими разговорами? – улыбка не исчезла, а, напротив, стала еще больше, шире – самодовольством застыла на лице сына.
– Чего лыбишься, – мать остановилась посреди комнаты, и с недоумением взирала на Антона. – Ты или дурак, или на самом деле не понимаешь, что творишь? Он еще лыбится! Да тут от стыда провалиться сквозь землю надо, а не улыбаться. Сестра твоя, даст Бог, доберется со своего Бреста, если жива осталась, как она по деревне пройдет? Из-за брата родного на улицу стыдно будет выйти. Иди сейчас же извинись перед людьми, слышишь, кому говорю – иди, извинись! – мать решительно направилась к сыну, готовая оторвать его из-за стола, и вытолкать к соседям.
– Сядь! – улыбка не исчезла, но в голосе послышались железные нотки, глаза холодным блеском сверлили женщину. – Если еще хоть одним словом обидишь меня – пеняй на себя! Я и тебе этого не прощу. Запомни – я буду жить так как хочу, и делать, как буду считать нужным. И мне глубоко плевать на твоих Лосевых и им подобным. С этого момента пускай вся деревня больше заботится о том, что я о них думать буду, а не они обо мне! А сейчас подай завтрак.
Настроение резко изменилось: от благодушия не осталось и следа, появилась злость, досада за испорченное утро. А как хорошо все начиналось! Вечно эти женщины все испортят, даже самые благи начинания.
Мать смотрела на сына сквозь слезы, и молча подавала на стол его любимые драники со сметаной.
– Что с тобой происходит, сынок? – спросила, не стерпела. – Вернулся домой совершенно другим, страшным человеком. Но ты же не такой – ты добрый, ласковый, послушный. Сыночка, куда ты подевался – тот, прежний? У меня уже все сердце изболелось: тут о дочурке ни слуху, ни духу, живы ли, нет ли, голова болит каждый день. То ты фортели выкидываешь – мне хоть в петлю лезь. Вон после твоего ухода от Лосевых Леня опять исчез: боится оставаться дома. Думает, что ты его выдашь немцам. Родители не знают, где он, или не говорят – меня боятся стали. А ведь мы дружили семьям и не один годочек. Мы же как родные!
– Дались тебе эти Лосевы, выкинь их из головы, – Антон налил себе стакан молока. – А что Ленька сбежал, так правильно сделал. Нам вдвоем не ужиться под одним небом.
– Что ж ты такое говоришь? – мать всплеснула руками. – Да ты знаешь, что для меня Лосевы – лучше родни любой. Душой, сердцем своим я чувствую, что и мы для них как родные, близкие люди. Забыл, кто приютил нас с тобой, когда выслали на Соловки твоих папу и деда? Так я тебе напомню – Лосевы. Не побоялись, взяли в свой дом, кормили. Никогда ни словом не упрекнули нас, а, напротив, оберегали от людской молвы. Сами не доедали, а с нами делились. Вспомни, как дрался с деревенской ребятней Ленька Лосев, когда кто-то пытался обидеть тебя или твою сестру. Заметь, не себя защищал, а тебя – чужого человека. А кто нам помог поставить вот этот домишко? Опять же Лосевы! Да мы им по гроб жизни должны быть благодарны! Эх ты, что ж это делается на белом свете? Или добро, милосердие перестали существовать?
– Вот что, мама, – твердым, уверенным тоном начал сын. – Твои отношения с Лосевыми – это твои отношения. Меня они касаться не должны, и не будут. Прими это к сведению, и больше меня не зли.
А сейчас я пройдусь по деревне – давно не ходил, соскучился.
Сначала вышел за огороды, к речке, на Пристань к камню-валуну. Разулся, подошел к нему, сел на его прохладную с ночи поверхность, долго гладил отполированные временем бока. Ему он нравился с детства, как себя помнит. Антон приходил сюда когда ему было грустно, или когда было хорошее настроение – всегда он делился с камнем своими мыслями, не боясь, что его кто-то высмеет, обидит нехорошим словом. И за время его странствий не было ни одного дня, чтобы он не вспомнил камень, саму речку с ее заросшими берегами, что тихо, медленно петляет, течет вдоль всей деревни. Самые счастливые воспоминания детства у Антона связаны с Пристанью, с ее мелководьем, с золотым песчаным дном, где летом целыми днями пропадает деревенская детвора.
Притихшая, знакомая и уже незнакомая в этот сентябрьский день деревня Борки предстала взору Щербича. Все так же течет река Деснянка, но на ее берегах уже не видно табуна колхозных коней. Их в самом начале войны мобилизовали в Красную Армию, и домой они уже не вернутся. С горем пополам убрали рожь под командой Васьки Худолея. Да и ту практически растащили селяне по домам.
А пшеница стоит, и ни кто к ней не притронулся до сих пор. Мать говорила, что немцы собираются организовать уборку, да видно руки не доходят. Зато крестьяне не сидят даром: некоторые поля пшеницы тайком уже почти скошены, и прямо в снопах жители разнесли ее по своим сараям. Сейчас таким же способом выкапывают колхозную картошку. Все готовятся пережить как-то первую зиму в оккупации. Стоят сады, полные урожая, но и он уже ни кому не нужен. Разве что кто-нибудь соберет упавшие яблоки на корм скоту.
Еще вчера с вечера на липе, что у дома Антона, в своем гнезде стояло семейство аистов, а сегодня их уже нет, как нет их и в других гнездах – улетели на юг в одночасье.
Вот и получается, что в этой жизни все определились, даже птицы, а он, Антон, так до сих пор еще ни как не найдет свое место. Чего зря тянуть время – надо действовать! Для этой цели он и пришел сюда, на Пристань, чтобы хорошенько обдумать еще раз свои планы. Спешка здесь ну ни как не нужна.
Для начала он найдет Ваську Худолея. С ним надо поговорить, разузнать, что и почем, а потом и в комендатуру к немцам можно. Кто там начальником? Мама говорила, что какой-то майор Вернер, который не плохо говорит по-русски. Значит, с ним будет легче договориться. Да, узнать у Худолея, что больше всего любит этот немец. Может, придется что-нибудь дать на лапу, чтобы поставил сразу старшим. А то неудобно быть в подчинении у Васьки. Вот, вот, не забыть бы. А потом, когда войдет в силу, можно будет заняться и собственной землей, а то и вернуть себе винзавод. Все равно он сейчас стоит без толку, а яблоки гниют в садах. Не по хозяйски это! Конечно, Антон понимает, что некоторые односельчане от зависти будут косо смотреть на него по первости. Ну, ничего, попривыкнут, по имени-отчеству будут называть. Кстати, надо будет поставить себя так, чтобы с первых дней только по имени-отчеству. Нечего распускать, а то потом и на шею сядут, и ноги свесят. Антон хорошо знает местных – поваживать нельзя ни в коем случае! У него с этим делом будет строго! Да, не упустить бы колхозный инвентарь, технику, и взять винзавод под особый контроль – как бы чего не растащили, не поломали.
Жаль, что мать сожгла в печке все, что Антон притащил в вещевом мешке. Он хорошо помнит тот день, когда принес со стожка вещи, разложил все на полу посреди избы. Ждал маминой благодарности, дурак! А она долго смотрела на тряпки, подносила к глазам, даже нюхала. Потом каким-то деревянным голосом попросила на время выйти из комнаты. Он то подумал, что станет примерять, стесняется его, а когда зашел в дом снова, то увидел, как догорает таким трудом добытое добро в печке! И мама, простоволосая, с застывшим взглядом, с поникшей головой сидит на полу. Ярость нахлынула, затмила глаза и разум: как схватил мать за плечи, приподнял, затряс так, что голове ее впору было оторваться – Антон не помнит. Пришел в себя, опомнился не от материнского крика – его не было. Вернули к действительности мамины глаза – они смотрели на него с таким презрением, с такой ненавистью, и, одновременно, с такой болью, что он опешил – в таком состоянии сын ее не видел никогда. И еще почувствовал в ее взгляде какую-то силу, победить которую он не сможет. Это его остановила, вернуло разум. Но гнев не исчез – стал даже заикаться.
– К-как ты с-смогла? – выдохнул из себя.
– Они пахнут кровью, – тихо, как самой себе сказала мама. Но для него ее шепот был как крик, он вдруг оглох от ее голоса, от той правды в нем, что так скрывал не только от других, но и от себя последнее время Антон.
– Да я нашел их, – пытался даже оправдываться, но мать не верила, а все повторяла и повторяла, как заклинание:
– Они пахнут кровью! Они пахнут кровью! Человеческой, людской кровью!
Антон тогда выбежал из дома, и до вечера просидел под грушей на меже с соседским огородом, там, где были закопаны в первый день драгоценности. Больше с матерью они к этой теме не возвращались, и не обсуждали.
Посидев еще немного на камне, решительно встал, и направился с речки по дороге к гати, которая соединяет Борки с соседней деревней Слобода.
Сколько помнит себя Антон, столько и ремонтируют и ремонтируют мосток через болото. А оно все засасывает и засасывает в себя эту гать, по весне, или в особо дождливую осень полностью отрывая обе деревни друг от друга.
В село заходил со стороны Слободы – хотелось пройти по нему с конца в конец.
Отсюда очень хорошо виден огромный фруктовый сад, посаженный его дедом как раз в канун той революции, что так круто изменила жизнь Щербичей. Теперь деревья разрослись, вошли в силу, и стояли под тяжестью плодов, нагнув ветки к самой земле. Ни кто уже не смотрит за ним, не подставляет подпорки под нависшие ветки, не собирает обильный урожай. Антон понимает, что людям не до деревьев. Им лишь бы выжить самим, спасти себя. Но он решил, что в ближайшее время все организует, и не даст пропасть ни саду, ни урожаю.
А деревушка красивая, что ни говори! Антон долго стоял, любовался ею.
Глава четвертая
Утро следующего дня выдалось на славу: чистое небо, яркое солнце, что взошло из-за леса, предвещали удачу. Мама не разговаривала, а молча подала на стол отварную картошку и сковородку с жареным салом. Сама садиться не стала, а выпила стакан молока прямо у печки, и вышла из дома.
«Дуется после вчерашнего разговора, – решил для себя Антон. – Дались ей эти Лосевы, как будто на них свет клином сошелся. Хотя пора уже и подумать, кто ей важней – родной сын, или соседи, какие бы хорошие они не были. Но ничего – перемелиться – мука будет».
Ваську Худолея он встретил у бывшей колхозной конторы: собрав вокруг себя нескольких баб, тот пытался заставить их идти жать пшеницу. Сам на ногах стоял не твердо, глаза масляно блестели, и речь Васьки была под стать его состоянию.
– Серпы, через десять минут, одна нога здесь, другая – к Данилову топилу жать пшеницу! – попутно икал, сморкался в кулак, и вытирал его об штаны. Черный китель с белой повязкой на руке, винтовка за плечами поднимали его в собственных глазах, о чем он постоянно напоминал окружающим.
– Я – законный представитель оккупационных сил. Это надо понимать! Я – власть! А власть надо уважать и бояться, понятно вам, бабы?
– Васек! Да мы к тебе со всем почтением, мы что – не понимаем, что ли? – Тамара Афонина, разбитная молодица лет тридцати, все пыталась обнять Ваську. – Рассуди, умница ты моя, – где брать серпы? Их у нас просто нет!
– Как нет? – пьяно икал тот. – А где вы их подевали? Попрятали, что ли? Так это саботаж! А по законам военного времени знаете, что бывает?
– А ты разве не помнишь? – Тамара не отставала от Васьки. – Перед войной все серпы собрали, и отнесли в кузницу к Ермолаю, чтобы подготовил, подточил к уборочной. А того в армию – фьють, и забрали. А куда он подевал наш инструмент – одному Богу ведомо. Ты ж учетчиком был тогда, тебе и карты в руки! Знать должен, куда инструмент подевался. Может, ты с кузнецом того, серпы то наши, в соседнюю деревню сбагрили за бутылку самогона, а, Василек?
Женщины вокруг одобрительно галдели, шумели, махали руками – всячески подтверждая сказанное Тамарой. Худолей на некоторое время замирал, вспоминал или переваривал услышанное, потом опять начинал:
– Чтоб одна нога там, другая – к Данилову топилу. И смотрите мне, чтобы я вас не собирал больше. Приду – проверю. И, потом, как это – я и серпы? Тогда я еще не пил.
Антон со стороны наблюдал за этим тридцатилетним мужиком с некоторым чувством брезгливости: как низко опустился, спился, перестал походить на того аккуратного колхозного учетчика, каким он был каких-то три-четыре месяца назад. Худой, длинный, со слабым здоровьем он ну ни как не был приспособлен к деревенской жизни, к работе в колхозе. Но в школе учился хорошо. Из жалости его в шестнадцать лет поставили учетчиком в бригаду, и с тех пор на этой должности он и трудился. Такое положение в бригаде сразу же повлияло и на его внешний вид и поведение: всегда ходил опрятно одетым, чистым, аккуратным. Его ни кто не видел даже с запахом спиртного, не говоря уже о таком состоянии, как сейчас. Однако что-то произошло в его сознании, и Васька стал таким, какой он есть теперь.
Женщины еще постояли немного, полаялись с ним, и по одной стали уходить от их нового начальника. Васька еще что-то пытался говорить, потом обнаружил исчезновение слушателей, махнул рукой и направился по улице в сторону Антона.
– Так, ты тоже пришел без серпа? – долго, в упор смотрел на парня. Но, видно что-то сработало в его голове, и он стал понимать происходящее. – О, Щербич! В Борках появился давно, а почему не зарегистрировался у меня, не отметился?