Рассвет над Деснянкой
Виктор Бычков
События в романе развиваются на границе России и Белоруссии в непростое для страны время с 1905 по 1941 годы. Судьбы крестьян, священника, дворянина неразрывно связаны с судьбой страны. Классический русский литературный язык, яркие образы главных героев, динамичные, захватывающие сюжеты не оставят равнодушным читателя, вовлекут, сделают его соучастником исторических событий.
Рассвет над Деснянкой
исторический роман
Виктор Бычков
© Виктор Бычков, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава первая
Речка Деснянка петляет, течёт среди болот, среди лесов, течёт медленно, степенно. И только в этом месте меняется, сжимается берегами, втискивается в узкую горловину. С одной стороны – густой сосновый лес с редкими березками, дубами и осинами на высоком правом берегу, с другой – низкий левый берег с заливными лугами, огромными – почти до горизонта. Вот тут-то она и разгоняется, течение становится быстрым, шумливым. Только почему-то река не стала вгрызаться и дальше в лес, а круто свернула на луга, подточила правый высокий берег, образовав широкую и мелкую заводь, очень удобную искупаться, полежать на песчаном бережке, напоить домашний скот, да и молодицам полоскать белье лучшего места не надо. И сено с лугов вывозить можно прямо на телегах – дно песчаное, крепкое, вода не выше ступицы будет. Для этой цели высокий берег срезали местные жители и сделали пологий удобный спуск к реке, а сохранившийся – заняли береговые ласточки, насверлив в нем несметное количество гнезд-квартирок.
Еще при Петре Первом пришли сюда люди, облюбовали это место, заложили деревеньку и назвали ее поэтическим, ласковым и красивым именем – Вишенки. А чтобы она оправдывала такую честь, такое название, насадили сады, и в большинстве своем – вишневые. Хотя передается из поколения в поколение как притча, как легенда и другое – что не из-за красивого деревца имя такое получила.
Якобы первыми появились здесь среди лесов на берегу говорливой речушки беглые крепостные муж с женой и дочуркой маленькой, любимой и желанной. Такой она была красоты, что родители в ней души не чаяли и звали ее за глазки-бусинки на ягодку похожие именем ласковым – Вишенка! Да только вскорости приключилась с ней беда-горюшко: привязалась болезнь тяжкая, недобрая и спасти малютку никак нельзя было. Вот в честь девочки-дочурки своей, и назвали так это место.
Как бы то ни было, а только местные жители гордятся этим названием, своей деревенькой и не отвергают ни одну из гипотез. Согласны и так, и этак.
А сады и вправду красивые! Особенно по весне, когда распустятся вдруг, разом все вишни, откроют миру красоту лепестков своих, заполнят, одарят нежнейшим ароматом окрест, даже запах хвои лесной, терпкий, въедливый перебьют! Проникнет в самые дальние уголки, опустится по-над рекой, пронесется над ней, оживит речные запахи и растворится где-то уже за лугами, далеко-далеко, смешается с запахами разнотравья! А легкий ветерок все колышет и колышет его, дурманит округу! И сады вишневые кипят, кипят своими цветками душистыми, кружат голову по весне и молодым, и старым! Хорошо!
Ефим Егорович Гринь любит весну! Да и как ее не любить, коль она бередит душу, волнует, зовет куда-то. Только куда пойдешь, если пупком здесь намертво, навечно привязан, любо-дорого все вокруг?!
А и в правду, хорошо и мило по весне! После ледохода река постепенно вошла в берега, остались лишь разбросанные блюдечки озер по лугам. Зазеленело все, очистилось от зимней дремы, ожило! Зайдешь в лес, остановишься на поляне, прислушаешься – и слышишь, как звенит он. Да-да! Звенит! Листья еще не распустились, птички не заселили каждое деревце, каждый кустик, только сок из землицы по стволам бежит, оживляет их. Вот он-то, лес, и звенит, с жадностью впитывая живительную влагу, пробуждается, тоже рад солнышку, теплой погоде.
А деревня? Да ее только за одно название стоит любить!
– Ви-шен-ки, – по слогам шепчет мужчина, и сам же вслушивается, наклонив голову, щурится от солнца, что светит прямо в глаза, произносит еще раз, но уже громче: – Ви-шен-ки, – и улыбается.
Так и стоит с застывшей детской улыбкой на лице, полной грудью вдыхая запах весенней земли.
– Чего лыбишься, как дурачок? – сосед и одногодок Ефима, вечно недовольный сорокалетний Данила Кольцов с топором за поясом и веревкой в руках остановился рядом, достал кисет, принялся крутить самокрутку. – Чего стоишь? Работать надо, а не прохлаждаться.
– Да-а! Это ж каким надо быть хорошим человеком, главное – умным, чтобы испортить настроение людям? – Гринь смерил презрительным взглядом соседа, даже отступил шаг назад, чтобы лучше разглядеть его. – Ты – специалист в двух делах: клепать детей и портить настроение. И какое из них для тебя важнее – неведомо.
– Не тебе судить, – поддел Ефима Кольцов. – Всё лыбиться да других учить ты мастак, а вот делом похвастаться – нету тебя, – провёл языком по бумажке, склеил самокрутку, исподлобья взирая на соседа. – Даже жёнку в пот вогнать не могёшь, потому и дитёнки не получаются.
– Эх, Данила, Данила, – куда-то разом подевались благодушие, тихая радость, которые только что наполняли всего Ефима. Досада, обида заняли их место, согнали улыбку с лица. – Всё стараешься обидеть меня, больно сделать. Не мучайся зря – больнее уже не будет, – глянул с укором на мужчину, махнул рукой, направился вдоль реки, втянув голову в плечи, сгорбившись, как старик.
– Ты, это, погодь маненько, Ефимка, – Кольцов зашаркал вдогонку лаптями, стараясь нагнать соседа. – Да погодь, сатана тебя бери! Не со зла я это, ты знай. Да стой ты, кила тебе в бок! – видя, что Гринь так и не думает остановиться, затрусил следом, матерясь.
– Ну, чего тебе? – повернувшись в пол-оборота, Ефим остановился, смотрел на запыхавшегося соседа, поджидал.
– Что ты, как девка нецелованная, обидки корчишь, – Данила прикурил папиросу, сильно затянулся, выпустил струю дыма в сторону и только после этого посмотрел на Гриня. – Не обижайся, Ефим Егорыч, не со зла, не хотел тебя обидеть.
– А кто ж тебя за язык тянул?
– Никто, конечно. Это я от злости на себя да на свою супружницу. Ты тут ни при чем, – жадно затянувшись, долго держал дым в себе, прежде чем выпустил, и снова продолжил. – Думаешь, мне легко? Как бы не так! С вечера уснуть не могу, поутру боюсь просыпаться – всё думки одни и те же: как ораву энту прокормить, обуть, одеть? А ты говоришь.
– Да не говорю я ничего про твою семью, – вроде как стал оправдываться Ефим. – Что ж, я не понимаю, что ли, что у тебя такая семья? Это ты меня всё подначиваешь.
– Ну, не говоришь, так думаешь, а я тебе даже завидую, – небритое лицо Данилы сморщилось в подобии жалкой улыбки. – Девять ртов да мы с жёнкой. Вот и посчитай, сколько жрачки надо на раз. По ложке, так одиннадцать штук за один мах улётает, да три раза на дню за стол запрыгивают, да махают не по одной ложке, вот и вся арифметика, а ты обижаешься. За один заход за столом уже не местятся, часть на второй круг делить надоть.
– Так не рожал бы.
– Не получается, Егорыч, ты же знаешь, – Кольцов даже махнул рукой от отчаяния. – Почитай, как год – так рот. Как к бабе прикоснёшься, так и жди еще одного едока. Хоть в узелок завязывай.
– А кто ж тебе не дает завязать?
– Легко сказать, а когда баба под боком, о том не думаешь: так и тянет, зараза, на себя. Умом перед энтим понимаешь, что за чем следоват, а потом, как жёнки коснёшься, куда он, ум энтот, девается, хрен его знает?! Уже не головой думаешь, а стыдно сказать чем. Опосля опять за ум хватаешься – ан поздно, дружок: очередной рот на подходе!
– Понимаю тебя, Данила Никитич, но к бабке Лукерье сходила бы Марфа, и то, глядишь, меньше ртов было бы.
– Не хочет. Да и я не хочу. Не по-христиански всё это, бабка Лукерья твоя, – Кольцов смачно сплюнул, вытер рукавом губы. – Ей бы самой руки поотрывать, карге старой, повитухе-самозванке. Бог дал дитё, так куда ж от этого деться? Вон вам с Глашкой: и хочется, да неможется. А тут Бог даёт, как его выковыривать? Грешно это, грешно живую душу-то. Пускай, как есть, так и есть, – вновь отчаянно махнул рукой, стал раскуривать потухшую самокрутку, переминаясь с ноги на ногу.
– Да-а, счастливый ты, Данилка! – мечтательно произнес Ефим, глядя на соседа.
– Какое ж это счастье, скажешь тоже? – Данила встретился взглядом с Гринем, заметил, прочитал в его глазах неподдельную грусть, безысходную печаль-тоску. – Может, ты и прав, про счастье-то? – заговорил чуть дрогнувшим с хрипотцой голосом. – Наломишься на работе, а домой придешь, они облепят тебя, голоштанные, и так легко на душе станется, так легко, что прямо жить хочется! – сказал, и вроде как стыдно стало за своё счастье перед бездетным соседом. – Ты, Ефим Егорыч, извиняй меня, коль чем обидел. Не со зла я, а и вправду – рад ребятишкам. Они ж, чертяки, знаешь… – и не найдя слов выразить переполнившие душу чувства, в очередной раз махнул рукой. – Ребятня, одним словом, дай им Бог здоровья. Куда я без них? То-то и оно.
– Вот видишь, Данила Никитич, а мне это неведомо, – с дрожью в голосе произнес Ефим. – А так хочется, чтоб ты только знал!
– Не расстраивайся, может, оно еще наладится, – стал успокаивать друга Кольцов. – Слышал я, что порожние бабы ходят до знахарки, что в Заозёрном лесу будто бы живёт. То ли из наших она, из православных, то ли из цыган – кто её знает, но, сказывают, некоторым помогает.
– Правда, есть такая. Глашка была у ней позапрошлым летом: куда там – не помогла. Даже на Соловки в прошлом годе пешком прошла, а всё едино: как не было детей, так и нет. Возил в больницу и в район, и в область, так доктора сказали, что уже никогда не будет, но мы не верим. Как так – не быть дитю? Всё ж при нас: и титьки, и всё остальное, как и у всех людей. Отсеемся по весне, пойдет в Киев в лавру Печёрскую. Говорят, почти всем помогает. Если и после лавры не получится, тогда я не знаю, – в голосе Ефима сквозили и безысходность, и надежда.
– Ладно, Егорыч, Бог даст, всё у вас наладится, – Данила собрался уходить, похлопал друга по плечу. – Всё в руках Божьих. Пойду я, дело не ждет.
– А куда наладился?
– Можжевельника надоть да черемухи сук срубить. Рыбки взял малёхо, подсолил, закоптить бы да свою ораву побаловать. Пускай трескают, всё ж какая-никакая смена в пище, новизна.
– Ты это, если что, если невмоготу, присылай некоторых дитёнков к нам, чай, не объедят нас с Глашкой. Родня всё ж таки.
– Спасибо тебе, Ефимка, но мы уж сами как-нибудь. Раз настрогать эту ораву смогли, сможем и прокормить. Это я так, к слову, – повернувшись с полдороги, произнес Кольцов. – Но и ты носа не вешай. Ты, это, верь, я тебе говорю, верь, и всё будет у вас, как и у всех людей.
Ефим ещё долго стоял, смотрел вслед уходящему в лес Даниле, пробовал вернуть себе то настроение, что было до встречи с Кольцовым, но так и не смог. Куда-то исчезло оно, запропастилось куда-то, вытеснилось тяжкими думками, что заполнили под полную завязку. Тяжкий, безысходный выдох непроизвольно вырвался из груди, чисто выбритое лицо сморщилось, исказилось от боли, что уже сколько лет назад поселилась в душе и рвёт, терзает её и без того израненную и всё никак не хочет покидать.
– И-э-эх! Жизнь, итить её в коромысло! И так покрути, и так поверни, всё едино. Хоть стоймя поставь, если сможешь, а переделать, переиначить наново – кишка тонка. Не получится, как ни старайся, – ни к кому не обращаясь, произнёс мужчина, повернувшись в сторону леса.
Ноги сами понесли в ту же сторону, за Данилой, только свернул немного левее, к реке, к тому месту, что уже давно облюбовал себе Гринь.
На небольшой полянке над обрывом застыла одинокая сосна. Стоит давно, корни переплелись, связались немыслимым узлом, навечно впились в землю, уцепились в неё надежно, прочно, намертво – ни одной буре не под силу сдвинуть с места. Разве что вершину покачает ветер, да и успокоится. Правда, Деснянка всё ж таки пробует взять своё: с каждым годом подтачивает и подтачивает берег под сосной. Вот уже видны над обрывом несколько корешков её, болтаются по-над рекой, сохнут, не питают соком землицы само деревце.
Это место считал своим Ефим давно, еще в детстве часто прибегал сюда, садился под сосну, смотрел вдаль, сколько глаза видят, пытаясь разгадать – что там за лугами, за лесом, за горизонтом. То мнил себя парящим вместе с аистами, что кружили над лесом, над лугом, с высоты пытался рассмотреть родные места, деревню Вишенки. А то и залетал за горизонт, видел неведомые города, другие чудеса; то замирал вместе с жаворонком, превратившись в такой же поющий серенький комочек, висел над землей, радовался жизни вместе с птахой.