Оценить:
 Рейтинг: 0

Интим обнажения

Год написания книги
2018
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Интим обнажения
Виктор Далёкий

Интим обнажения – это роман о природе чувств, их зарождении, развитии, о сознании пола, познавании притяжения полов, поиске единственно любимой, обретение себя через обретение второй половины, о постижении мира ее души, тонкостей во взаимоотношениях, о поэтизации интимных отношений, в которых обретаешь пути к высшему смыслу безграничного счастья, о поворотах судьбы и драматизме в стремлении к гармонии и совершенству в отношениях.

Часть первая

Прекрасный и мучительный

Глава 1

Рождение чувства

Чувства бывают разные. Они бывают сильные и слабые, тонкие и грубые, явные и тайные. Разные чувства рождают разные мысли, в том числе гадкие и прекрасные. Мысли рождают поступки. Поступки рождают события. Но у всех людей рождаются гадкие и прекрасные мысли. Между гадкими и прекрасными мыслями происходит борьба. Эта борьба идет с переменным успехом. Поэтому вокруг нас столько гадкого и прекрасного одновременно. Одни люди стараются давить в себе гадкие мысли, другие уничтожают в себе прекрасные. И так кому-то приходится жить только с гадким и находить прекрасное в гадком. И только с прекрасным жить не получается ни у кого.

Чувство!.. Тихо-тихо… Очень прошу! Только тихо!..

Стоит закрыть глаза, постараться ничего не делать, не видеть, не говорить, не слышать, не осязать. Постараться отгородиться от всего внешнего, суетного и бесполезного, чтобы понять его важность. Нужно хотя бы на мгновение замереть, прислушаться и устремить все свои мысли внутрь, туда, где оно возникло, робкое, крохотное, смутное, неясное, неотчетливое, только что рожденное, только что замеченное, объявившееся ниоткуда или залетевшее с ветерком материальных невидимых, неощущаемых лептонных частиц извне. И появившийся намек, сознание того, что оно очень важное или маленькая надежда на это заставляет не дать ему исчезнуть, потонуть в рутине, рассеяться, чтобы позже, возможно, ощутить его явственно и насладиться им вполне. Пока оно еще слабое до неузнаваемости, тончайшее до неуловимости, как ускользающая от внимания мысль, как незаметный чистейший родничок, пробившийся из-под земли источником и превратившийся в крохотную лужицу прозрения. Чтобы его сохранить, в эти мгновения нужно отгородиться от сора из пустых слов, желаний, ненужных поступков и пустых жестов. Нужно дать ему простор и время для роста и созревания. Нужно уподобиться садовнику, который пестует растение, ухаживает за ним и окружает вниманием. Тогда через некоторое время можно услышать, как оно растет, увеличивается внутри тебя, как начинает шевелиться в закоулках твоей души нюансами, как оно, преображаясь, движется, становится ясным, отчетливым, зрелым. И постепенно оно, то чувство, которое ты не пропустил, наполняет тебя и заполняет всего. Оно приносит тебе радость и целиком начинает владеть всеми твоими мыслями. И неожиданно ты чувствуешь, что оно выросло уже таким, что начинает тебя изнутри распирать. Потому что оно переросло тебя и тебе приходится расти вместе с ним. И ты чувствуешь себя воздушным шаром, который наполняется теплым и даже горячим воздухом. И от этого тебе кажется, что ты вот-вот можешь взлететь. И, наконец, наступает такой момент, когда в твоей жизни нет ничего главнее этого чувства. И оно дает тебе все, и преображает тебя. Оно заставляет тебя делать совсем неожиданное. Например, прыгать, скакать, петь, смеяться, выделывать коленца и неприличные штуки. Так что, глядя на себя со стороны, можно диву даваться. И справиться с этим трудно, потому что оно выросло до размеров, когда не ты владеешь им, а оно, выросшее и окрепшее, владеет тобой. И тебе приятно, что оно долго росло, созревало и крепло. И тебе приятно сознавать, что оно будет греть тебя долго-долго, может быть, до самой старости.

Но бывает и по-другому, когда ты пытаешься истребить в себе чувство, а оно растет в тебе и созревает вопреки твоему желанию. Бывает и такое, когда чувство похоже на взрыв и оно быстротечностью застает тебя самого врасплох. И это стихийное бедствие, ураган, потоп, пожар. И с этим ничего нельзя поделать.

Счастье жить с женщиной, которую любишь. И еще большее счастье жить с той, которую очень любишь. Особенно, если ты добивался ее не один год и если она до тех самых пор жила своей жизнью, а ты своей. И вы долгое время, невыносимо долгое время, потому что каждый день казался столетием, жили врозь с мечтою о нереальном, призрачном и безнадежном. И вот, это свершилось. Прежняя жизнь неожиданно и к счастью выскользнула, как чашка из рук, и разбилась вдребезги. Нити, которые связывали нас с прежней жизнью, разорвались. И мы мужчина и женщина, достигшие возраста приятной зрелости и предельной вкусности, перед самым закатом наших жизней, наконец, соединились. Жизнь подарила нам возможность быть счастливыми. И, принимая этот подарок, обычно не сознаешь, сколько отмерено твоему счастью. Закончится ли оно вместе с твоей жизнью или оставит преждевременно. Обычно твердо знаешь только одно, что хотел бы прожить вместе с ним и с той, которая тебе его подарила, очень долго, по крайней мере, до конца своей жизни. Но судьба коварная штучка. И если случится так, что мы не сможем по каким-то причинам быть вместе, я все равно не выпущу ее из моего сердца никогда.

За прожитые годы мы так много накопили друг для друга ценного, мы так долго друг друга искали и так долго друг друга ждали, что нам нечего больше бояться и нечего больше ждать. Лучшее в этой жизни каждый из нас получил.

В этом мире я сначала научился чувствовать. И мое отношение к внешнему миру выражалось плачем, смехом и созерцанием. Когда я научился говорить, я выражал свое отношение ко всему внешнему простыми словами, которые определяли вещи и их положение по отношению ко мне. Слова определяли мои желания. Вместе со словами ко мне пришла примитивная форма мышления. С ростом это умение развивалось, становилось изощренным и уже требовалось, чтобы мысль, выражавшая желания и чувства, формулировалась выстроенным набором слов, то есть укладывалась в некую словесную формулу твоего отношения к внешнему миру. Сколько себя помню, ко мне всегда приходили стыдные и гадкие мысли. Даже тогда, когда я не умел еще мыслить, это приходило ко мне желаниями, намеками, недомыслиями. Мне удавалось от них избавиться, когда мне объясняли, что это плохо. Но потом приходили новые, еще более стыдные и гадкие мысли. Потому что, если прежде, я не знал, что они гадкие, то после объяснения, я стал знать это, что мне нисколько не помогло, потому что они ко мне все равно приходили. Нутро человека, его инстинкты и подсознание сильнее сознания. Только с ростом человек способен что-то в себе изменить. Когда он мал, неопытен, беден и глуп, ему трудно всему этому противостоять. Со временем у него появляются такие чувства, мысли и желания, о которых никому не хочется говорить. Хочется их оставить себе, какими бы они прекрасными или отвратительными ни были. И это все оставленное себе, относится к интимной жизни. Это все связано с внутренним миром, который выстраивается постепенно, кропотливо и который никому не доверяют, а если и доверяют, то редким избранным.

В детском саду, когда моя интимная жизнь уже существовала и находилась в зачаточном состоянии, мне запомнилось два происшествия. Одно связано с маленьким круглым зеркальцем в тонкой пластмассовой окантовке, которое лежало около рукомойника на полочке. Полочка имела много разных ячеек. Каждый мальчик или девочка имел свою ячейку. Обычно в них ничего не лежало. Верхние ячейки никому не принадлежали. Зеркальце лежало в одной из верхних ячеек. Совершенно ничье. И в этом скрывалась какая-то удивительная высшая несправедливость. Когда я взял его в руки, то испытал приятное чувством обретения нового. Стоило мне в него посмотреться, как оно тут же показывало мне мою рожицу, подтверждая некую причастность ко мне. Едва я начинал двигать ушами, морщить нос, как оно делало точно то же самое. Это выглядело все так увлекательно. Я подержал его в руках и затем с ощущением, что я нашел в нем себя, положил в задний кармашек коротких штанишек. На самом деле оно мне очень понравилось. Мне очень захотелось иметь его при себе, чтобы владеть и хозяйничать. Доставать, когда нужно, из коротких штанишек и потом снова убирать в задний кармашек. Единственное, что меня беспокоило, это то, что оно лишь наполовину убиралось в кармашек и оставшейся частью заметно торчало из него. Я боялся, что могу его потерять. Ни о чем другом я не думал. За обедом молодая губастая и толстая санитарка с недоумением и растерянностью спросила: «Никто не видел моего зеркальца?» Я слышал ее вопрос и не придал ему значение. У меня в кармане лежало свое зеркальце, и в чужом я не нуждался. Велико же было мое удивление, когда она сзади кинулась ко мне, выхватила из моего кармашка зеркальце и принялась яростно стыдить. По дороге домой из садика я тонул в слезах и слушал нравоучения мамы. Она меня спрашивала, зачем я своровал зеркальце, и кто меня этому научил. Хныкая, я ей объяснял, что не воровал, а просто взял с полочки. Я ни за что не хотел признаваться, что своровал, потому что в этом слове скрывалось что-то неведомое и плохое. Я это понимал по интонации, с которой говорила это слово мама. Тогда мама, отчаявшись что-либо выяснить, сказала совсем другим елейным голосом: «Знаешь что, я подумала? Что если нам организовать банду и воровать вместе?» Я перестал ныть и вспомнил то приятное, что испытал, когда взял в руки зеркальце. Привлекательность этого момента меня ободрила, но оставалась горчинка сомнения. Ведь меня только что за это ругали. «Ну что, давай воровать вместе?» – радостно спрашивала мама один раз, второй. И свет, который шел от нее, меня покорил. «Согласен или нет? – допытывалась она. – Начнем воровать и у нас все тогда будет!» – «Ладно, – согласился я, туго представляя, что буду делать, – только я с Сережкой Щукиным поговорю». Был у меня такой дружок в детском саду, готовый со мной на все. Мы вместе шалили, проказничали и баловались. С Сережкой мы могли что-нибудь придумать. «Мама, Сережка и я – получалась неплохая банда», – так, наверное, я думал. Вот тут-то я пожалел, что поддался на уговоры мамы. И получил от нее настоящую трепку с подзатыльниками, встряхиванием за шиворот и пинками под зад. Я ревел от горя и никак не мог понять, как смог поддаться на уговоры матери. Только у дома, когда зажглись уличные фонари, я немного отвлекся. Оказывается, со слезами на глазах свет от фонарей не расходится равномерно в стороны, а лучисто. Стоило мне немного прищурить полные слез глаза, как от фонарей в разные стороны стали расходиться по два или три луча. И, когда я вертел головой в разные стороны, эти лучи тоже интересно поворачивались. Вечер получился испорченным. Дома я получил дополнительные разъяснения с новыми подзатыльниками, после чего меня подвергли остракизму, поставив в угол. Конечно же, тогда я не ведал, что творил. Я не знал, что соблазн всегда рядом с человеком и готов его провести в любую минуту мимо порядочности и добродетели. Мы жили в то время бедно. Гораздо позже я узнал, что половина пороков как раз от бедности и глупости. Тогда как вторая половина, конечно же, от чрезмерного богатства. И человек не должен жить ни в бедности, ни в чрезмерном богатстве. Только достаток делает человека порядочным.

За второе происшествие я долго очень стыдился. Мне кажется, за него я сильнее стыдился, чем за случай с зеркальцем. Не знаю почему, но я страшился, что о нем станет известно другим и, главным образом, родителям. К моему удивлению, если случай с зеркальцем имел огласку, то второй случай при его известности как будто замалчивали. О нем ничего не говорили, как будто его не было. И нам с Ниной Синюковой из взрослых и родителей никто, ничего не говорил и ни о чем не расспрашивал. Девочек пред дневным сном водили в туалет отдельно от нас. К ним иначе относились, и они чем-то неизвестным, необъяснимым отличались от нас. Очевидно, в тот раз нас с Нинкой подвело неосознанное притяжение противоположностей.

Наши кровати стояли рядом, придвинутыми одна к другой. После обеда все дети ложились в кровать на дневной сон. Хитрые воспитательницы, чтобы иметь меньше хлопот, устраивали негласные соревнования и, подзадоривая нас, приговаривали: «А ну-ка, кто раньше всех поест, быстрей разденется и ляжет в постель?». Я был самым сильным и ловким мальчиком в группе. Поэтому почти всегда в этом соревновании побеждал. У меня в соперниках ходил маленький и толстый Борька. Я легко его побеждал. Борька наспех давился супом и, понимая, что проигрывает, становился вялым и безразличным, как будто не желал оказаться первым. Когда я не хотел соревноваться с ним или забывал, что мы соревнуемся, Борька ловил момент, за столом изо всех сил торопился, работая ложкой. И если я спохватывался и торопился за ним, то не всегда успевал. Тогда Борька быстро раздевался, забирался на кровать и, торжествуя, с превосходством сверкая глазами, смотрел на меня оттуда победителем. Однажды я заметил, что мне неинтересно соревноваться с Борькой. Хотелось скорее лечь в кровать для другого. Я и Нина раздевались на тихий час как обычно до трусиков и маечек. Если я оказывался в кровати раньше ее, то ждал, когда она ляжет на кровать рядом. Потом мы прятали головы под одеяла и начинали проделывать тайные ходы друг к другу. Как-то я услышал шорох со стороны Нининой кровати. И тоже попытался прорыть ход. Мы встретились пальчиками. Так у нас первый раз появился под одеялами ход. Сначала мы просто просовывали в него пальчики и ладошки. Но хотелось большего. И с каждым днем ход расширялся. Просовывая руки под одеялами, мы старались познать мир во всех его неизвестных частях. Это была наша тайна. Когда мы не находились в кроватях, то вели себя, как все дети. Но стоило нам лечь в кровати, как с нами происходило невероятное. Темнота под одеялом влекла нас, и нам не хватало длины рук. Мы были уверены, что нашу тайну никто, никогда не узнает. Поэтому сильный удар по рукам показался громом среди ясного неба. Когда воспитательница неожиданно больно стукнула нам по рукам и заругалась, мы замерли и шокированные, не двигаясь, уснули. Я ждал, что родители нас будут ругать. Но нас не ругали. Только летом на даче они вдруг над нами стали странно подшучивать и подтрунивать, называя женихом и невестой. Хотя мы с Ниной к тому времени не слишком дружили. Меня больше интересовали бабочки. Я ловил их сачком. Меня так удивительно пленял тонкий запах их пыльцы и прозрачная структура крыльев с ажурными перегородками и тончайшими перепонками, что мне хотелось всем этим поделиться и особенно с мамой. Но она меня почти не слушала и разговаривала с родителями Нины Синюковой. Тогда в отместку на их глупый вопрос, что я делаю с бабочками, я им просто ответил: «Я их ем». И они стали уделять мне внимание, объясняя, что есть бабочек не красиво и не нужно. Я же их просто дразнил, показывая всем видом, что языком слизываю пыльцу с пойманной бабочки. Они при этом плевались, говорили, что это противно. И уже в следующее мгновение продолжали разговаривать между собой. Родители с улыбками попросили нас с Ниной взяться за руки. Сами шли за нами по дороге и я с улыбками на лицах называли нас славной парой. Мне казалось, что они знают о нашей тайне так же, как воспитатели. Потому что вскоре после того случая воспитатели наши кровати с Ниной раздвинули и вскоре переложили ее от меня в другое место. Мы шли, держась за руку, и стыдились того, что сделали прежде. Мы еще не знали, что чувство стыда и тяготение к противоположному полу ведет человека по всей жизни.

Наша детсадовская группа являлась маленькой моделью всего общества. Там в миниатюрном виде оказались собраны все имеющиеся пороки. Я был крепким мальчиком, и брал себе для игры лучшие игрушки. Иногда я их у кого-то отнимал и после слез визави мне приходилось врать и выкручиваться перед воспитателями. Так я и продолжал год за годом делать то, что хочу, обманывать и выкручиваться. А те, кто на меня ябедничали и наушничали, тоже продолжали делать это. Позже мы выросли и поняли, что можно поступать иначе.

Там же в детском саду я первый познал, что такое тщеславие и чего оно может стоить. На одном из занятий нам раздали пластилин для лепки. Он продавался в плоских небольших коробочках в виде продолговатых плиток с узкими бороздками, чередующимися с четкими по всей длине ребрышками. В них скрывалось такая же притягательная сила, как в плитках шоколада. Мы, дети, понимали, что их есть нельзя, но всегда хотелось не только взять в руки эти приятные и прямоугольные батончики, но и попробовать на вкус. Воспитательница нам все объяснила про пластилин и предложила из розданных плиток пластилина слепить коня. Я во всем старался быть первым и лепил коня старательно, быстро и от души. Кто-то первым слепил коня, кто-то вторым. Я слепил коня третьим. Когда я поднес его воспитательнице, она неожиданно стала меня хвалить. «Какой хороший конь! Какой красивый конь получился! – говорила она и ставила меня в пример другим детям. – Посмотрите, какого коня он слепил!..» Я неожиданно для себя возликовал. Другие мальчики и девочки приносили своих коней. Но у них кони вышли хуже, чем у меня. И я, совсем захваленный, уже смотрел на них снисходительно, готовясь находиться на вершине славы всегда. Потому что все слепили своих коней и показали их воспитательнице, кроме одного мальчика. Высокий тихий, смуглый и медлительный он последним застенчиво подошел к воспитательнице и протянул ей своего белого коня. Все посмотрели на него и замерли. Его белый конь покорил всех присутствующих. И все они стали восхищаться его конем. Про меня сразу забыли. Тогда мне захотелось напомнить о себе, и я сказал, что могу слепить коня еще лучше. Мое заявление вызвало неподдельный интерес. Я безжалостно сломал своего коричневого коня и стал лепить заново. Я уже знал, как его нужно слепить иначе, старался изо всех сил и конь у меня получился лучше прежнего. Счастливый я подбежал к воспитательнице, которая все еще хвалила белого коня. «Вот, – сказал я ей, – я слепил нового коня». Воспитательница взяла моего коня в руки и сказала, что я действительно слепил коня лучше прежнего. Затем она перевела взгляд на коня тихого мальчика и сказала: «Все-таки этот конь лучше! Как вы думаете, дети?» И все ее поддержали. «Нет, этот конь тоже хороший, – сказала она про моего коня, – но белый конь лучше. Немножко лучше», – повторяла воспитательница, переводя взгляд с одного коня на другого. Чтобы снова занять вершину, мне оставалось совсем немножко. Тогда я схватил своего коня и сказал, что я слеплю его еще лучше. Я отошел в сторону и старался, как только мог. И снова прибежал к воспитательнице с заново слепленным конем. И мне снова сказали, что конь тихого мальчика немножко лучше. На четвертый раз мой конь получился хуже двух слепленных мной раньше. Тогда я огорченно сказал: «Вот если бы мне дали белый пластилин, тогда бы я слепил коня лучше, чем у него». Воспитательница посмотрела на меня и сказала, что белого пластилина больше нет. И чтобы я мог слепить своего белого коня, нужно сломать коня, тихого мальчика. Я готов был и к этому. Азарт охватил меня полностью. Но белого коня никому не хотелось ломать. В душе я и сам не хотел его ломать, потому что не знал, смогу ли я слепить лучше. Мне очень хотелось верить в то, что смогу. Я долго страдал, почти до самого вечера, что не смог слепить лучшего коня. Но, кажется, тогда я понял, что первым стать можно, но оставаться им навсегда не получится. Именно тогда я понял, что такое тщеславие, хотя это слово для меня оставалось долго неизвестным. С тех пор я не люблю соревноваться. Я неоднократно испытывал вкус победы и вполне познал горечь поражений. Потому что жизнь, хочешь этого или нет, есть сплошное соревнование, растянутое на всю жизнь. Амбиции, тщеславие преследуют людей. Все хотят быть лучшими так или иначе хоть на короткое время, на мгновение.

Глава 2

Сочувствие

Рано или поздно к человеку приходит желание узнать себя. Он смотрит в зеркало, видит свое отражение и пытается что-то о себе узнать. То же самое происходит когда человек выросшим и сложившимся индивидом раздевается перед зеркалом, рассматривая свое тело, чтобы лучше понять, какой он. Это часть самопознания зримая и понятная, тогда как остается еще незримая часть и непонятная, которая разгадывается постепенно и раскрывается исподволь в мыслях, чувствах, поступках.

В старшей группе детсада я научился строить умопомрачительные рожи. Часто подходил к зеркалу, смотрел на себя и ничего не видел. Видел уши, глаза, нос, рот. Но не видел себя определенным. Мое отражение мне ни о чем не говорило. Оно не говорило мне, какой я. Тогда я начинал строить рожи. Искривлял лицо, двигал бровями, надувал, втягивал щеки, хмурился и улыбался, растягивая чуть ли не до ушей губы. Мое отражение в зеркале все это повторяло и меня происходящее действо увлекало. Летом на даче во время тихого часа ребята, зная о моих способностях, просили меня состроить им рожи. Я не отказывался и начинал совершать преображения с лицом. Строил самые разные рожи, показывая многоликость настроений и характерные гримасы – глупость заносчивость, дурашливость. Дружки поднимали головы от подушек, садились, чтобы лучше их рассмотреть и с хохотом падали на кровати. Они гоготали, раскачиваясь на панцирных сетках. И потом снова просили меня состроить им рожи. Однажды в конце лета перед школой я пошел с мамой в универмаг. Он располагался на Писцовой улице не далеко от нашего дома. Там в центре торгового зала стояли колонны и на них с каждой стороны висели большие зеркала. Пока она стояла в очередях, я остановился перед одной из колон с зеркалом и начал себя рассматривать. Ничего особенно не увидев, я, как всегда, принялся с удовольствием строить рожи. Растягивал лицо и так, и эдак, морщил лоб, надувал щеки, высовывал язык, округлял глаза, выставлял подбородок, показывая озорников, дебилов и пройдох. Я занимался этим настолько увлеченно и самозабвенно, что не сразу услышал сзади себя смех. Сначала я подумал, что он не имеет ко мне отношения, и продолжал строить рожи. Меня никто не мог видеть. Я же стоял к посетителям спиной. Но смех все усиливался. И вдруг я увидел в зеркале отражение двух взрослых девушек, которые стояли за моей спиной. Да, сзади стояли продавщицы и смотрели на то, что я вытворяю. Они хохотали так, что их тела сотрясались от смеха , корчась, изгибались из стороны в сторону. В это время к ним подошла третья продавщица. И эти две показывали ей на меня пальчиками. Я обернулся и, утвердившись, что смеются именно надо мной, смущенный убежал прочь.

Однажды за этим занятием меня застала мама. «Прекрати рожи строить, – сказала она мне. – Ты что клоуном хочешь стать?» Я кивнул головой. «Никому не говори это. Вон Сережка Мацков шофером хочет стать. Генка космонавтом… А ты клоуном. Ничего что ли не соображаешь?» Так тихо я стал прощаться с мечтой, которая еще только зарождалась.

Школа это такое место, где дети учатся тому хорошему, чему их учат и тому плохому, чему их не учат. В детском саду учат, что такое хорошо и что такое плохо. Но твердо это усвоить все равно не получается. Потому что, когда тебя спрашивают: «Ты, почему это сделал?» Тебе нечего на это ответить. И приходится молчать. Тогда как молчать все время не получается. Поэтому приходится что-то придумывать в свое оправдание, фантазировать. И не сразу понимаешь, что вранье – это настоящее искусство. Потому что соврать нужно так, чтобы тебя не поймали. Но взрослые умней, задают разные каверзные, хитрые вопросы и ловят тебя. Поэтому, взрослея, приходится совершенствоваться во вранье, приспосабливаться, изворачиваться. В детском саду вранье воспринимается не иначе как фантазии несмышленышей. «Да вы его не слушайте, он еще ничего не понимает», – говорят в оправдание взрослые. В школе запреты сильнее. Там тебя учат и там с тебя спрашивают. Рассказывают, как можно себя вести и как нужно правильно поступать. И одно не понятно, кому все это «нужно», если есть такое вкусное слово, как «хочется». И жизнь тебе кажется такой интересной и неопределенной штукой, что возникает желание до всего доходить своим умом. Или, по крайней мере, все, что вкладывают в слова «нужно», «можно» и «правильно» хочется проверить на соответствие. И поскольку «можно» и «хочется» часто расходятся в разные стороны, то появляется необходимость соединять несоединимое, то есть искать то, что находится между ними и называется компромиссом. Иначе говоря, приходится делать вид, что ты поступаешь, как «правильно и можно», а на самом деле поступать как «хочется». При этом ты заранее думаешь о том, чему могут поверить, а чему не поверят ни за что. Думаешь о том, что у тебя могут спросить родители, и что ты им ответишь. Говорить им неправду надо такую, какую они не смогут проверить. Потому что, если проверят и узнают правду, будет еще хуже. А если они все равно могут проверить и узнать правду, то нужно вовремя сознаться. Иногда лучше сказать неполную правду, полуправду. Это прощается. Получается, что ты сказал правду, но где-то напутал, недоговорил или тебя не так поняли. Так вырабатывается модель поведения. И потом в жизни ты поступаешь, следуя ей. Я в своей жизни встретил только одного человека, который никогда не врал, не приукрашивал, не пропускал невыгодные для себя детали. Он иногда замолкал, стыдясь, не желая против себя свидетельствовать. Но, если говорил, то правду. И этим вызывал у меня восхищение. В основном люди, так или иначе, недосказывают, отмалчиваются, врут. Рассказывая о себе что-то не договаривают, приукрашивают, выбрасывают неприглядные случаи для того, чтобы выглядеть вполне пристойно. И этому учатся еще в детстве. Это приукрашивание себя и есть компромисс между сознанием и подсознанием. Того, что ты хочешь о себе думать и тем, что есть на самом деле. Если же в школе у тебя не все благополучно в учебе, да еще ты сам не в лучшую сторону отличаешься поведением, то врать и выкручиваться приходится постоянно. Тогда ради спокойствия домашних приходится также исправлять оценки в дневнике. И ты этим занимаешься не один, а с дружками. Потому что кто-то один хорошо расписывается за учителей. Другой двойки классно исправляет на тройки и четверки. Исправить двойку на пятерку казалось слишком наглым. Кто-то научился сводить отметки вареным яйцом. Варили яйцо, очищали и катали им по тому месту в дневнике, которое требовалось исправить. Правда, при этом бывало оценки исчезали вместе с клеточками. Другие более туповатые, не из числа моих друзей, ставили на месте плохой отметки кляксу или выдирали из дневника листы. Мы всегда придумывали что-то поинтереснее, например, заводили второй дневник для двоек. Или, например, когда классная руководительница говорила, что вечером зайдет поговорить с родителями, можно на это время отключить звонок. Просто отсоединить один проводок от электрического звонка. И учительница может сколько угодно долго стоять и пока хватит терпения нажимать кнопку у двери. Или, если учительница по математике говорит, что вечером зайдет к родителям, чтобы с ними поговорить о тебе, лучше постараться родных увести в этот вечер в кино. Зачем? Чтобы оттянуть позор длительных нравоучений и избежать наказания. Потом все может и обойдется. И на вопрос учительницы, почему ты не предупредил родителей о ее приходе, сказать, что у них были билеты в театр. Или бесхитростно ответить, что ты забыл. Тогда она запишет в твоем дневнике, что хочет встретиться с родителями и просит их зайти. И тебе не остается ничего, кроме как спрятать дневник и под разными предлогами, как можно дольше не показывать его. Но рано или поздно все проявляется и тогда неприятности в жизни вырастают, как снежный ком, и долгие нравоучительные разговоры с родителями неизбежны. Иногда родители хватались за ремень. Такая вот дикая привычка. Правда, все огорчения могли пролететь и мимо. Учителя тоже люди и у них тоже случаются неприятности. И что-то может забыться. Или на родителей свалятся заботы и тогда твои провинности на фоне их бед могут показаться пустяками. И ты им сочувствуешь, а сам внутри потихоньку радуешься, что на этот раз пронесло. Не знаю, кто и как, а я ступил на путь компромиссов в начальных классах, потому что не понимал, зачем нужно учиться и не желал безоглядно поступать так, как мне указывали старшие. Другие с тем же столкнулись позже. Я помню своего одноклассника Борю Жукова. Он всегда учился стабильно и хорошо, слушался родителей и старшую сестру. Но вдруг в последних выпускных классах стал пить вино, прогуливать школу, отчаянно врать, дерзить и неприлично ругаться. Он не мог больше никого слушаться. И его «я» проявилось. Никто не мог понять, что случилось с мальчиком, таким послушным и идеальным. Просто наступил его момент истины, когда он не мог больше жить чужим умом. И в этом состоял его бунт против тех, что говорил ему, как нужно жить. Я видел, как люди, которые хорошо учились, после школы падали низко. Они начинали пить, не зная, как им жить дальше. В школе все просто. Говорят, учи уроки – учат. Говорят, делай то-то. И делают то-то. Но рано или поздно наступает такое время, когда нужно жить своим умом и принимать решения. И наступает время компромиссов, когда нужно, входя в большую жизнь, приближаться к правде дорогами неправды, полуправды.

Наш двор кишел детьми. Мы жили в коммунальных квартирах. И в нашей квартире, как и во многих других, жили четыре ребенка. В соседней с нами комнате жили мой ровесник Сергей Мацков и его младший брат Генка. А через комнату от нас жил Гриня, совсем тогда еще карапуз. С Сергеем мы часто ссорились и дрались. Он был трусоват, слабее меня и характером, и физически. Но, видно, желание стать первым и победить свою трусость в нем сидело так крепко, что после школы он пошел в военное училище, чтобы себе что-то доказать, и позже служил пограничником. Он победил свое заикание, возможно, и трусость. Дослужился до полковника. Больше я о нем ничего не знаю. Мы ссорились, мирились и вместе познавали мир, пока их семья не переехала на другую квартиру.

Однажды мы только что пошли в школу, Сергей, предложил нам с Генкой сыграть с ним в игру, которая заключалась в таком странном предложении: «А давайте в жопы друг другу смотреть…» Почему к нему пришла такая мысль, неизвестно. И в этом, конечно, скрывалось что-то загадочное. Мы с Генкой переглянулись и почему-то согласились. Предложение пробудило в нас интерес. Мы надеялись увидеть то, что не видели, новый мир, который открывал нам неведомое. Ведь если Сергей это предложил, значит, он что-то знает. Тем более, что самому себе в зад не заглянешь. Первым показывать свой голый зад никто не хотел. Тогда мы по праву старшинства приказали Генке снять штаны и стать на четвереньки. Генка согласился при условии, что мы ему потом тоже покажем новый мир. Иначе он не соглашался. Мы пообещали все исполнить и с большим нетерпением стали ждать, когда он снимет штаны. Когда он проделал необходимое, то есть снял штаны и стал на четвереньки, я и Сергей заинтересованно уставились ему в зад. Мы ожидали чего-то невероятного и некоторое время молча взирали на открывшееся нам. Но оно не показалось нам столь увлекательным.

– Ну что там? – спросил нетерпеливо Генка.

Мы молчали, переглянулись и ответить ничего не смогли. И что мы могли ему сказать? Пока мы молчали и настойчиво смотрели ему в зад, все еще на что-то надеясь, у него кончилось терпение, и он сказал, что теперь пришла его очередь смотреть. Мы с Сергеем, понятное дело, ничего показывать ему не хотели. Как старшие мы подсознательно чувствовали в этом что-то стыдное. Тогда Генка стал хныкать и говорить, что если мы ему не покажем новый мир, то он все расскажет родителям. Вот этого нам совсем не хотелось. И мне в особенности. Сергей как зачинщик растерянно что-то говорил, от волнения сильно заикаясь, и ни за что не хотел идти брату на уступки. Все-таки он надеялся там что-то увидеть. Очевидно, в нем крепко сидела какая-то мысль или, скорее всего, подсмотренная где-то сценка из жизни старших. Генка в это время ныл и требовал, чтобы ему тоже показали чей-нибудь зад. Пришлось мне снять трусы и стать на четвереньки. Теперь они вдвоем таинственно уставились мне в зад.

– Что там? – скоро нетерпеливо спросил я. Потому что надеялся, что они все-таки у меня что-то увидят. А иначе чего они так долго смотрят в мой зад и молчат?

– Ничего, – вяло и разочарованно ответил Сергей.

Некоторое время после примитивного урока анатомии мы сидели и молчали. Потом Сергей почему-то сказал, что у девчонок совсем нет писек. «Как это нет писек? – удивился я. – Они же тоже писают». Сергей сказал, что они писают, но не понятно чем. «Они у них совсем другие», – наконец высказал он свое предположение. – Я видел». И Генка сказал, что видел. За ними и я сказал, что видел. Хотя сам не помнил, видел или нет. И когда каждый из нас рассказывал, какие они, то в этом было больше фантазии. Потому что видеть и не понимать то, что видишь, все равно, что не видеть.

В школе учат отношению мальчиков к девочкам. Если в детском саду говорят: «Не бей ее! Она же девочка…» То в школе говорят: «Нельзя так относиться к девочкам. Вы же кавалеры…» В школе приходит первая любовь. Там случается первое чувство и там происходит первое разочарование. Потому что происходящее до школы в детском саду это симпатии и по большей части неосознанное любопытство, которое выражается в таком предложении между мальчиками и девочками: «Пойдем глупости друг другу показывать». По крайней мере, какие-то симпатии для подобного действия, кажется, нужны. Это же некоторое доверие одного маленького существа другому. Тогда как в школе симпатии это все-таки вполне осознанное любопытство, то есть это прелюдия чувства, которое может перерасти в настоящее чувство, а, может, и не перерасти. В школе характер ребенка выкристаллизовывается и проявляется во взаимоотношениях. Он становится интересен не только своими костюмчиками, платьицами, игрушками и родителями, а чем-то своим собственным: умением учиться, слушаться, добиваться, подчиняться или вопреки наставлениям озорничать.

В начальных классах одно время я пользовался особым успехом во дворе среди девочек. Сразу несколько девочек ходили за мной по пятам и пытались хоть чем-нибудь угодить. Тогда мы во дворе делали бомбочки из бумаги, заливали в них воду и сбрасывали с пятого этажа. Они летели вниз, ударялись о землю и разрывалась, так что бумага вместе с водой разлетались в стороны. Вместе с девочками я делал большие бомбы из газеты. Мы вместе наливали их водой, несли к форточке и сбрасывали в окно. Мне помогали Галя, Лена и Ира. Девочки старались во всю и вдруг неожиданно стали спрашивать, кто из них мне больше нравится. Я ничего не отвечал, потому что не на шутку увлекся на тот момент метанием бумажных бомб. Они так интересно падали и так интересно взрывались. Постепенно меня их вопросы стали волновать. Я подумал, кто из них больше мне нравится, и понял, что Ира. От нее помощь я принимал охотнее, чем от других. Поскольку сразу троим я отрыться не мог, то сказал, что отвечу на их вопрос позже. Через некоторое время Галя и Лена, увидев мое предпочтение к Ире, от меня отстали. А Ира стала томиться. Она не отходила от меня. И когда я уходил с матерью в магазин, она садилась на скамейку и, как делают это женщины, поджидая мужчин, демонстративно меня ждала. А потом, когда я возвращался, говорила: «Тебя так долго не было». С ее стороны это уже совсем не походило на игру во взрослую жизнь. И я этого чуть-чуть боялся, потому что не понимал, что же нам делать дальше. Мы назначали свидания за домом. Она долго не приходила. И потом рассказывала, что ее не отпускала маленькая двоюродная сестра, которой пришлось подарить набор игрушечных шприцев, чтобы та согласилась ее отпустить погулять. Она рассказывала мне, что ей нравятся такие прически, как у моей мамы и как у ее мамы. Обе носили на затылке волосы, уложенные пучком. Постепенно в наших отношениях проявлялось что-то совсем недетское, в то время, как мы оставались детьми. Мы доверяли друг другу какие-то личные тайны и показывали «секреты». В то время дети очень увлекались «секретами». Они представляли собой тайное и специальным образом обустроенное место. Делался «секрет» следующим образом. Кто-нибудь из детей потихоньку от других шел в укромное заранее выбранное местечко, отрывал там ямку не больше своей ладошки, закладывал в нее камешки, красивые бумажки, сорванные цветочки, тряпочки, пуговицы или что-то еще. Сверху украшенного места накладывался кусочек стекла. Стекло сверху засыпалось землей так, чтобы не было видно, что здесь рыли землю. Потом дети ходили такие важные и значительные и говорили друг другу, что у них есть «секрет». Они говорили так: «Зато у меня есть секрет!» И другой ему говорил: «У меня тоже есть секрет!» Они так друг друга дразнили до тех пор, пока кто-нибудь не соглашался показать свой «секрет». Тогда он шел, отрывал замаскированное место и показывал стеклышко, за которым лежали вырезанные картинки, цветочки, камешки. В ответ другие дети, показывали ему свои «секреты» и потом спорили, у кого «секрет» получился лучше, красивее. Но были такие «секреты», которые друг другу не показывали. Потому что у каждого могло быть по два и три «секрета». И один из таких самых важных «секретов» мы с Иркой показали друг другу. Дальше я не мог придумать, что с ней делать. Получалось, что нужно было жениться. Тогда как по настоящему до таких отношений казалось так далеко, что туманилось и кружилось в голове. И все-таки наши отношения продолжались. Мы начали втихую ходить друг к другу гости. Получилось это так. Однажды Ира пригласила меня к себе домой и сказала, что покажет мне свою фотографию, где она совсем голенькая. «У тебя есть такая фотография?» – спросила она. «Есть», – ответил я. В нашей коробке с фотографиями лежала одна такая фотография, где я младенческом возрасте стою на диване. На спинке дивана за мной видно покрывало, на котором расшита повозка с тройкой коней. Живот у меня довольно выпуклый и ножки кривоватые. Между ними морщенной соской торчит писька. «Сначала я покажу тебе свою фотографию, – сказала Ира. – Потом мы пойдем к тебе и ты покажешь мне свою». Я тупо кивнул головой. И при этом так разволновался, что весь задрожал. И вот приблизилось назначенное время. Она жила на четвертом этаже. Я жил на первом этаже. В назначенный день и час я поднялся на четвертый этаж и позвонил в ее квартиру. Сердце мое колотилось и со стуком просилось наружу. Ирка открыла мне дверь и с таинственным видом пропустила в черный коридор квартиры. Я шагнул в абсолютную тишину. Она взяла меня за руку и повела в темноте в их комнату. Прямо и направо. «Почему мы идем в темноте? – подумал я. – И как она будет показывать мне свою фотографию? В темноте я точно ничего не увижу». Но в комнате, куда меня привела Ира, яркий свет с улицы падал прямо через окно на письменный стол. Я уже стоял около стола и с трепетом представлял, как она покажет мне себя голенькой. Что с нами будет тогда, я не представлял. Она стала мне показывать фотографии сначала на стенах, потом в раскрытом и лежащем на столе альбоме. Она, кажется, все тянула и не показывала мне свою фотографию, где она голенькая. Когда фотографии в альбоме кончились, она сказала мне: «Ты знаешь, я хотела показать тебе еще одну фотографию. Ой, мне так стыдно». Я весь покраснел, потому что понял, о чем она говорила. Ответственный момент наступил. «Отвернись», – попросила она. Я отвернулся. «Скажи, у тебя действительно есть такая фотография, о которой ты мне говорил?» – спросила она. «Есть», – ответил я, сильно волнуясь. Ведь она там за спиной искала сейчас эту предназначенную для меня фотографию. «Ты на ней голенький?» – спросила Ирка, трепетно смеясь в ладошки. «Да», – отвечал я. «И ты мне ее покажешь?» – недоверчиво спросила она. «Да», – искренно заявил я. «Хорошо, тогда повернись», – решительно сказала Ирка. Я понял, что она на что-то решилась, и обернулся. «Смотри…» – сказала она, протягивая мне фото. Я искал ее голенькое тело и не находил. Я видел совсем другое. Это оказалось не то, что я себе воображал. Скорее всего, она в последний момент заменила фотографию на эту, которую дала посмотреть мне. «Вот, видишь, я раздета», – сказал Ирка, показывая свое фото в распашонке и оказывая, таким образом, мне высшее доверие. «Я ее больше никому не показывала…» – для большей убедительности сказала она. Я стоял разочарованный и смотрел на маленькие голенькие ножки, которые торчали из-под ночной распашонки. Я немножко у нее еще побыл и растерянный ушел. Наступил мой черед показывать себя во всей своей первородной красе. Именно эту фотографию я мыслил ей показать. Я на диване с голенькими животиком и ножками и за моей спиной по подушкам дивана куда-то бегут расшитые моей мамой крестиком запряженные в повозку с разухабистым бородатым седоком красные кони. После этого мне казалось, я должен буду жениться на Ирке и жить с ней до старости. Почему-то от этого мне становилось грустно. Набегала незнакомая тоска, и возникало ощущение, что я прожил уже всю жизнь. Мы назначили день, когда Ирка придет ко мне смотреть фотографию. В квартире кроме меня, как я и хотел, никого не было. Я приготовил фото, смотрел на него и стыдился. Едва в мыслях я доходил до того места, когда покажу ей фото, как мне становилось неимоверно стыдно. Еще в детском саду и на даче девчонки дразнили ребят, говоря, что они у них письки видели. Я боялся, что это может повториться. Или просто стеснялся. Я снова и снова представлял, как она увидит мою писю. И мне казалось, что это будет все равно, как будто она за нее подержится. Так мне представлялось. Я волновался несказанно перед приходом Ирки и в последний момент, когда прозвенел звонок в дверь, все-таки метнулся к шкафу и спрятал стыдное фото куда подальше. Ирка вошла в нашу квартиру чуть раскосая от предвкушения нового зрелища и с таинственной победной улыбкой на губах. Я провел ее в нашу комнату, подвел к своему письменному столу и стал показывать фотографии. Одну, другую… Она волновалась. И с ней волновался я. В какой-то момент мне захотелось достать стыдное фото, потому что именно его хотела увидеть Ирка. Но я не рискнул. И в кульминационный момент достал из вороха фотографий одну, запасную, где я в трусиках стою на столе. «Вот», – сказал я и показал фото. Ирка осторожно взяла его в руки и посмотрела. В первый момент она приготовилась сразу закрыть глаза и отвести их в сторону. Но этого ей делать не пришлось. Она смотрела на фото с некоторой обидой. «Ты эту фотографию хотел показать мне?» – с недоверием и твердо спросила она. «Да», – не дрогнув, соврал я. «Ты говорил, что совсем голенький…» – пытала она меня. Тогда я вспомнил ее фото и ее обещание показать мне себя голенькой. И в ответ только пожал плечами. Я чувствовал с ее стороны некий обман и поступил также. С этого дня наша любовь пошла на убыль. Летом в пионерском лагере после потрясающего фильма про далекого героя из чужой страны и разбитую любовь, я, как обещал, признался ей в своем чувстве. Это произошло так. Мы договорились встретиться под горой, у забора, который огораживал лагерь. В это время я дрался там же со старшим товарищем. Я его повалил на обе лопатки и успел только подняться перед приходом Ирки. Она подошла и спросила: «Ты что дерешься?» – «Угу», – ответил я. Она отвела меня в сторону и спросила: «Так кто тебе больше нравится?» Я еще не отошел от драки и бурно дышал. Распаленный победой я ей ответил просто и коротко: «Ты». «Дурак», – выпалила Ирка, хотя другого и не ждала. И, покраснев от удовольствия, побежала прочь. С третьей смены, в августе, она уехала с родителями отдыхать на юг к морю и приехала неузнаваемая. Она не искала со мной встречи, а словно наоборот сторонилась. От других восхищенных ею ребят я узнал, что она приехала вся неузнаваемо черная. И действительно я увидел совсем другую девочку. В модном цветастом платье, загорелая до черноты, стройная и с длинной косой она шла с девчонками старше себя, которые сразу взяли ее в свою компанию. Верх популярности во дворе, когда тебя признают старшие. Она им что-то рассказывала. И вскоре я узнал, что она рассказала всем, что я в нее втюрился и не могу без нее жить. Так я узнал, что такое женское коварство. Такое предательство меня поразило. И с того дня я больше с ней никогда не говорил. Хотя потом, когда загар с нее сошел, и письма от нового знакомого мальчика с юга перестали приходить, все могло повернуться вспять. Тогда один из моих приятелей по двору Колька Поликарпов гонялся за ней возле дома, чтобы попросту полапать. Растерянный он позвонил в мою квартиру и рассказал, что он почти поймал Ирку, но она убежала домой на четвертый этаж. Колька, шальной мальчишка, крикнул ей, чтобы она выходила, он будет ее… Здесь Колька сказал такое слово, которое написать не решусь. И обозначает оно то состояние, когда мальчик делает с девочкой то, что он хочет. На что Ирка ответила ему с верхних маршей лестницы, что она еще маленькая и никому не даст. А когда вырастет, то даст не ему, дураку Кольке, а мне. С расширенными от удивления глазами он так и сказал: «Она обещала тебе дать…» Меня от переданных слов бросило в жар. И желанное показалось близким. Ведь это могло произойти и завтра, если Ирка поймет, что выросла. И эти слова мне льстили. Но все же я не желал больше никаких отношений с Иркой. Детский и юношеский максимализм сильная штука. Она вскоре переехала с родителями в другой район на другую квартиру. Мы встречались случайно и изредка. И никогда больше не разговаривали ни о чем. Это было то время, когда девочки еще только девочки, а мальчики только мальчики. И они сочувствовали взрослой жизни, играли в дочки-матери, желая поскорее стать взрослыми и подражая им. Где-то в укромных закоулках они говорят мальчикам, что те будут папами, а они мамами. Пап провожают на работу, детей, которыми являлись куклы, укладывают спать. Когда папа возвращается с работы, они бранят их, в точности повторяя слова мамы. И мальчики их слушаются некоторое время с ожиданием чего-то интересного. Но почему-то в этих играх не происходит то, что происходит между взрослыми, когда они обнимаются, целуются и ложатся в одну постель. Поэтому мальчишкам больше нравятся живые действенные игры без фантазий. Они любят играть в футбол, прятки и в «казаки-разбойники». Чуть позже наступит время, когда у твоих знакомых девочек вдруг появится грудь, поменяется походка, и они начнут носить в себе некую тайну. И время, когда ты только сочувствуешь тем, кто может любить по-взрослому и по-настоящему пройдет.

Глава 3

Сознание пола

Пол начинает беспокоить человека, как только он осознает свою принадлежность и противоположность к другому полу. И чем старше он становится, тем больше беспокоит его пол и тем сильнее становится его внимание к противоположному полу и своим первичным половым признакам, которые начинают проявляться с незнакомой стороны.

В детстве не знаешь предназначение всего того, что имеешь. Что он у меня есть, я заметил давно. Его в руки брала мама, доставала из трусиков и направляла в сторону горшочка. Из пупырышка текла вода. Откуда она во мне бралась я не знал. Струйка текла из него и потом заканчивалась. Я не всегда просился на горшок. Меня иногда подводили к горшку, и вода из пупырышка не текла.

– Ну, давай! Писай, писай, – просила нетерпеливо мама.

А пупырышек не писал. Я смотрел на него и понимал, что он не хочет. Тогда я передавал его нежелание маме и отрицательно мотал головой.

– Не хочешь? – спрашивала мама. – Смотри, чтоб не надудолил во сне в постель.

В ванной мама мыла меня. Она мочалкой мыла пупырышек и говорила:

– Письку надо тоже помыть…

Писька никогда не возражала, чтобы ее мыли. Я ее особо не чувствовал. Даже когда я хотел писать и писал, я не чувствовал ее как нечто специально для этого созданное. Но через некоторое время я стал ее чувствовать. Она говорила мне, что хочет писать. В моей письке проснулось желание. Пока возникало только желание писать. Я сам шел к горшку и журчал в него. Мне было приятно, когда меня брали за письку или трогали ее. В то время мы жили в общежитии. И я карапуз, годы жизни которого пересчитывались несколькими пальцами одной руки, волновался и стремился в гости к двум соседкам. Там, в их комнате, всегда чистой, прибранной, с салфеточками, занавесочками, покрывалами, таинственной и пахучей от неизвестных духов меня всего щекотало. И особенно меня всего щекотало, когда эти мягкие зрелые девственницы брали меня на колени и их тела мягко ко мне прикасались. Я чувствовал приятную щекотку в голове и по всему телу. Одна из женщин, беленькая миловидная и привлекательная мне особенно нравилась. Я старался обнять ее за шею и не отпускать. Моей письке это очень нравилось. Мама приходила к соседкам, чтобы меня забрать. И я не хотел уходить. Меня так тянуло к беленькой, что в этом проявлялось что-то совсем не детское. Позже, когда я вырос, то узнал, что суженный той женщины погиб на войне. И она так и умерла в одиночестве, никого к себе не подпустив.

Рано или поздно мальчики становятся парнями, а девочки девушками. И, когда это происходит, то не сразу можно понять, что же такое произошло. И подсказать, что это такое, не всегда есть кому. Потому что это тоже относится к интимной жизни. Отец довольно рано ушел из семьи. Точнее мать сама от него ушла. Поэтому вся информация приходила от дружков по улице. И то, что у одного и другого что-то случалось еще не означало для них изменившийся статус. С этим какое-то время жил и только потом понимал, что это было то самое.

Я и раньше запускал руки в трусы, не специально, а как-то так само собой получалось. Проведешь как будто не нарочно по причинному месту рукой и вроде успокоишься. Когда я в детстве спал с женщинами, то обязательно прижимался к ним писькой. Первой была мама, к которой я сам норовил лечь под бочок. Потом тетки, которые приезжали к нам погостить. Часто к нам приезжала незамужняя тетя Нина. Она очень походила на старую деву. Хотя рассказывала маме о том, что ее муж служил летчиком, и у них имелась дочка. И даже показывала фото девочки, которая яко бы умерла. Но почему-то ни я, ни мама ей не верили. Она часто у нас оставалась ночевать. Ее укладывали спать на моей кровати. Так что мне приходилось потесниться. Мать спала отдельно на диване. В крайнем случае, когда гостей оказывалось больше одного или двух, им стелили на полу матрац. Так вот, когда я спал на своей кровати с женщиной, то не только прижимался к ней писькой, но еще обязательно забрасывал одну ногу на нее сверху. Меня это успокаивало, так как писька плотнее прижималась к телу спящей рядом женщины и я лучше засыпал. Тетя Нина бесцеремонно сбрасывал мою ногу с себя. Но я все равно снова и снова закидывал на нее ногу во сне. «Чего это он у тебя ноги забрасывает на меня?» – спрашивала она раздраженно утром у матери. Мать только смеялась и тихо говорила ей: «Да он еще маленький…» Когда я спал с мужчинами, то ногу на них не забрасывал. Все эти неосознанные беспокойства до поры, до времени проходили почти незаметно. Но вот наступило время, когда меня стало охватывать вполне заметное, но еще не осознанное беспокойство. Писька почему-то так и притягивала к себе руки. Прежде я трогал ее от нетерпения, когда мне хотелось писать, чтобы добежать до туалета и направить струйку в унитаз. Постепенно я стал ее трогать чаще, словно в ней что-то скрывалось. Хотя я еще не понимал что именно. Не понимал, зачем нужны эти шарики в кожаном мягком и вялом мешочке. Взрослые ребята говорили о них с юмором, вкладывая в слова непонятные значения. Из их слов я понимал, что они нужны для чего-то гораздо более важного и являются принадлежностью пола. У девчонок ничего такого не наблюдалось. Между ног у них находилось что-то странное и смешное, похожее на щелку в заборе или на пирожок с морщинкой посредине. А тут между ног целое скульптурное сооружение. И с этим неизвестным хозяйством нужно была как-то разбираться. Поэтому я трогал свои органы, познавал их, себя и свой пол. Половые органы меня привлекали сами по себе и еще тем, что я о них ничего не знал: ни на словах, ни на деле. Смутные кое-какие догадки имелись. Тем более что в противоположном поле: в женщинах, девушках и девочках скрывалось столько загадочного и волнительного. Из-за них появлялись неизвестные чувства и мысли. И волнение невольно возникало или отдавалось смятением в голове, сердце и половых органах. Они каким-то образом давали о себе знать. Вечером перед сном я трогал свои органы, чтобы успокоиться, не специально, а как-то само собой. Утром проверял, все ли по-прежнему и не произошли ли какие-нибудь изменения. Ведь изменения с ними именно в это время происходили. Вокруг появилась растительность в виде тонких вьющихся черных волосков. И это что-то означало. Писька изменялась и обретала новые свойства. Она иногда стала принимать некую упругость, обретала форму небольшой дубинки и некоторую твердость. И с этим нужно было что-то делать. Ее стало приятно держать в руках. Чтобы осознать происходившие изменения, я становился пред зеркалом и рассматривал себя. Это являлось элементом и зримой частью осознания пола. Глядя в зеркало и прислушиваясь к своим ощущениям, я с удивлением отмечал, что она может сама менять форму и менять положение от мыслей, желаний и образов. Если я был одет, она через одежду давала о себе знать. До этого ничего подобного со мной не происходило. Писька переставал быть тем, чем была и становилась таинственной частью моего тела.

В тот день я лежал на диване и удивлялся тому, что мой орган, который я называл писькой, изменялся на глазах, обретая крайние и промежуточные состояния, переходя из вялого и скромного в увеличенное, напряженное и нескромное. Стоило мне отвлечься и подумать на секунду о чем-то мимолетном, как он терял оформленность, сникал и теряясь уменьшался на глазах. Но едва мимолетное уходило я возвращался к тому, что только что испытывал, он из состояния вялой мягкотелой бесформенности легко увеличивался и переходил в состояние упругой твердости, которая приобретала форму некой опоры. Такие превращения удивляли, а возникающая напряженность меня особенно беспокоила. Когда я попытался с этим справиться и уменьшить его, положить, он восставал, не уменьшался и не укладывался. Оказалось, что собственную природу, как и окружающую, не всегда легко победить. В это время я почувствовал приближение чего-то нового, особо волнительного и необъяснимого. Я пытался понять, что со мной происходит и что-то себе объяснить. В это время крайняя плоть немного освободила купол пытающейся взлететь ракеты. Полностью я не мог освободить весь купол. Мне становилось больно. Потому что крайняя плоть была еще узкой, не растянутой. Прежде он так не набухал и не растягивал кожу и не становилась таким большим. В мозгах помутилось и я ничего не понимал. Я не понимал, что со мной происходит. И вдруг из тонкой прорези на самом верху уже багрового купола, откуда струйкой обычно вытекала моча, стало выходить нечто иное и совсем не знакомое. Приятные судороги заставили меня вздрагивать. Кажется, они исходили из низа живота и расходились по всему телу. Я изгибался, мелко, непроизвольно двигался, сознавая, что не принадлежу самому себе, а только тому, что находится во мне. В этот момент купол стал напоминать вулкан, из которого пульсирующе одновременно с моим ритмичным вздрагиванием и толчками моего сердца выходила беловато-желтоватая со студенистыми сгустками жидкость. «Что это? Что со мной произошло?» – подумал я, пугаясь. И через некоторое время, приходя в разум, сказал себе, поражаясь происшедшему и прозревая: «Это малафья…» Славка рассказывал мне о ней. Мы с ним одно время сдружились. К тому времени Сережка с Генкой переехали на другую квартиру. И я подружился со Славкой. Он оказался старше меня на четыре года. И мы с ним интересно проводили время. Запускали самодельных бумажных змеев из папиросной бумаги с хвостами из мочала. Сначала клеили из тонкой бумаги каркас, затем укрепляли картоном или тонкой фанеркой по всем сторонам. К углам привязывали катушку с нитками. На катушке с торца имелась этикетка, на которой в кружочке должны были стоять цифры «10» или «20». Они обозначили крепость ниток. «Десятка» – означала самые крепкие нитки. Я бежал впереди, держа в руках катушку ниток, и тащил за собой змея. Бежать следовало очень быстро. Славка бежал за мной следом со змеем в руках, чтобы в нужный момент его отпустить. Если змей не взлетал, мы облегчали ему хвост, отрывая кусок мочала. Если он начинал вилять, наоборот приделывали хвост потяжелее или клеили корпус чуть больших размеров. Я много раз запускал со Славкой воздушных змеев и испытывал от этого несказанную радость. Ты сам стоишь на земле, а твой змей, которого ты сделал и которого ты держишь на крепкой нитке, парит высоко в небе. Еще мы со Славкой ставили мышеловки на крыс и мышей, летом лазили на гаражи загорать. Словом, мы хорошо дружили. Славкин отец воевал вместе с Буденным. Худой, болезненный и высокий, он нигде не работал и целыми днями сидел в палисаднике у дома. Туда он выходил в галифе и гимнастерке или в брюках с красными лампасами, курил, о чем-то думал и разглаживал рыжеватые загнутые кончиками чуть вверх усы. Мама Славкина, маленькая с комически круглым лицом женщина рядом с мужем выглядела просто игрушечной. Она обязательно подходила к нему с сумками, когда шла из магазина или возвращалась с работы. Он сидел на скамейке сильно худой и, ссутулившись, слушал то, что она ему говорила, и курил. Хотя она стояла, их головы находились почти на одном уровне. Потом она уходила с сумками домой. Он продолжал сидеть. Все ребята с уважением смотрели на Славкиного отца. Так получилось, что мы со Славкой дружили не долго. Его отец скоро сильно заболел и умер. Славка сразу повзрослел. Его мать после смерти отца прожила невероятно мало. Одно время я часто встречал его по дороге в техникум. Славка учился в «Тимирязевке» и выходил из автобуса на пять-шесть остановок раньше меня. От него я узнал, что он учится на биологическом факультете. Иногда мы встречались на автобусной остановке. Он только отпустил бородку и выглядел замкнуто и аскетически. Последний раз я его видел в Тимирязевском лесу. Он гулял с девушкой, маленькой и худенькой, как его мать. Мы коротко поговорили. И я узнал, что Славка едет биологом работать на станцию в лес. Я сразу вспомнил, как мы ставили мышеловки за сараями и гаражами.

Так вот Славка мне по секрету как-то сказал, что у него есть малафья и что это признак того, что он стал мужчиной. «Какая она?» – спрашивал я. «Она такая белая. И появляется, если делать манипуляции», – отвечал Славка. Я просил рассказать его мне все подробнее. И тогда он рассказывал, как заходит в туалет, делает там манипуляции и как появляется эта малафья.

Еще мне о малафье говорил Арик, необыкновенно лопоухий и начитанный еврейчик. Звали его по настоящему Аркаша. И мать все время звала его домой так: «Арик, домой». В отличие от нас дворовых футболистов Аркашу водили на стадион «Динамо» заниматься большим теннисом. Он посматривал на нас свысока и говорил, что большой теннис существует для элиты. Он тогда уже благодаря настояниям родителей думал о карьере. Мы во дворе имели представление только о настольном теннисе. Большой теннис не являлся популярным и распространенным. Арик же просвещено нам говорил, что в большой теннис играют дипломаты, деловые люди и бизнесмены и на теннисном корте легко заводить полезные знакомства. Как-то он поделился с нами, что если у нас болит грудь и соски, то это малафья созревает. Мы тогда не поняли, почему малафья созревает в сосках. Но Арик был старше нас на два года и его штуковина иногда довольно бесстыдно и откровенно оттопыривала штаны в самые неподходящие моменты. Однажды две старшие девчонки Надя Казанская и Лариска Шмелева, играя, привязали ласкового еврейчика Арика к дереву и дали волю рукам, чтобы познать то, что оттопыривало так его штаны. Когда мы расспрашивали Арика об этом эпизоде, он молчал и только краснел.

«Так это оно», – подумал я и в этот момент понял, что моя писька перестала быть писькой и стала чем-то другим. Она стала тем, что взрослые называют органом или членом. На ругательном языке это называлось иначе. Так я понял, что стал юношей и осознал, что теперь могут делать то, что делают взрослые мужчины. Единственное, что я тогда не понял, это какую муку и заботу на всю жизнь приобрел.

Итак, я стал юношей и почти мужчиной. По крайней мере, я познал, что такое опьяняющий запах теплой спермы. Я познал, как он может кружить голову. И само вещественное подтверждение, что ты мужчина прекрасно и волнительно.
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4