Читатель, который захочет задаться вопросом: “Какой праздник хорошо запомнился девочке?” – без особого труда ответит на этот вопрос. Речь идёт о праздновании тридцатилетия Октябрьской революции, когда вся Москва, действительно, была украшена тремя римскими десятками. За свою любознательность такой читатель будет вознаграждён. Ответив на вопрос, он легко вычислит, что действие рассказа разворачивается в 1947 году, то есть в один из самых страшных периодов в истории Советского Союза, а может быть, и России, – в последнее семилетие правления Сталина, длившееся с 1946-го по 1953 годы.
В ряде других случаев читателю приходится легче или, наоборот, сложнее, то есть он должен проявить меньшее или большее внимание.
Коротко рассмотрим случаи, когда читателю приходится легче.
Рассказчица вспоминает, как её, маленькую, мама посылает с котелком перлового супа к тем самым несчастным старикам: “Я спускаюсь на марш, поворачиваюсь, вижу маму, которая терпеливо ждёт меня в дверях и улыбается своей чудесной улыбкой, от которой красота её немного портится”. Согласно традиционным представлениям, от улыбки, да ещё “чудесной”, красота лишь расцветает ещё больше. Почему же здесь она “немного портится”? Потому что в этом фрагменте читатель видит маму глазами девочки и, соответственно, должен понять логику ребёнка. А логика эта, как кажется, такая: без улыбки мама выглядит романтично, а улыбка её слишком очеловечивает. Из сказочной принцессы мама превращается в живого человека.
Параллель “мама – сказочная принцесса” не наша, а самой Улицкой. Далее в рассказе набросан ещё один портрет матери: “Мама красивая, как принцесса. Одно только смущает: кажется, у принцесс белокурые волосы, а у мамы весёлые чёрные кудряшки, подхваченные сзади двумя заколками…”. В этом микрофрагменте четырёхлетнюю героиню вновь чуть расстраивает неполное соответствие мамы усвоенному девочкой идеалу красоты. Заметим, что “улыбке” из первого фрагмента во втором соответствуют “весёлые”, а потому разрушающие сказочное впечатление “кудряшки”. Ещё одна крохотная загадка, однозначного решения которой найти, наверное, не удастся: из каких источников девочка почерпнула сведения о том, что принцессы непременно должны быть белокурыми? Из детских дореволюционных книжек с картинками и подробными описаниями внешности принцесс? Или из советского фильма “Золушка”, вышедшего в прокат как раз в 1947 году? Главную роль в этом фильме играла белокурая Янина Жеймо.
Простая для читателя загадка связана с количеством семей, которые обитают в коммунальной квартире, где в одной из комнат живут мама, папа и девочка. Второй из трёх эпизодов, составляющих рассказ “Перловый суп”, начинается так: “Воскресным утром в дверь позвонили. Один раз, а потом ещё один. Дверь в нашу комнату была первой по коридору. Один звонок был общий, два – к нам, три – к Цветковым… восемь – к Кошкиным”. Здесь внимательному читателю нужно обратить внимание на многоточие. Что оно обозначает? Очевидно – пропуск фамилий. То ли взрослой рассказчице, то ли девочке не хочется загромождать текст длинным перечислением, и поэтому четыре фамилии (между Цветковыми, к которым три звонка, и Кошкиными, к которым – восемь) пропущены. Тонкость состоит в том, что далее в рассказе лакуна частично восполняется. Упоминаются “тищенковская этажерка” и “рогатая вешалка Кудриных”, то есть неизвестными в итоге остаются фамилии жильцов только двух комнат, а общее количество семей в квартире, как легко подсчитать, оказывается равно семи (учитывая, что “один звонок был общий”).
Главное же, что принцип лёгкой загадки, основанной на неполном понимании девочкой сути происходящих событий, лежит в основе двух историй из трёх, объединённых темой перлового супа.
Особенно виртуозно в этом отношении выстроена вторая история. В коммунальную квартиру, где живут девочка и мама с папой, является “огромная тёмная женщина”, которая сообщает маме, что она и её семья погорельцы, и просит о помощи. Мама собирает для погорельцев вещи, а в это время женщина, под плащом которой нет никакой одежды, ворует из общего коридора ковёр соседей, обматывая его вокруг себя. Девочка наблюдает за сценой кражи, удивляется, но потом находит для себя детское, нелепое со взрослой точки зрения, объяснение случившемуся. Читателю же до поры до времени о краже не сообщают, и мама девочки тоже её не замечает. Она кормит женщину перловым супом (причём та ест неохотно, потому что не это насыщение её цель), затем женщина просит у мамы девочки денег, “скороговоркой” благодарит её и быстро покидает квартиру. Читателю и матери пока не очень понятно – в чём причина торопливости женщины, и почему она не соглашается сразу же надеть нижнее бельё и другую одежду, которые дала ей мать. После ухода женщины, “собирая с полу разбросанные вещи”, мать спрашивает девочку: “А штаны сразу могла бы надеть, правда?” Однако на свой риторический вопрос она неожиданно получает вполне конкретный ответ, содержащий детскую интерпретацию произошедших событий: “Штаны холодные, – сообразила я наконец, – а ковёр тёплый”. Но мама пока не слушает девочку и отправляет её гулять. Тут и выясняется, что снаружи, перед дверью квартиры лежит “разворошенная куча маминых вещей”. Мать снова недоумевает, и тогда девочка повторяет свою реплику, а затем расшифровывает её и для непонятливой мамы, и для читателя:
– Я же тебе говорю, штаны-то холодные, а ковёр тёплый… – всё пыталась я объяснить маме положение вещей.
– Да какой ковёр? – наконец услышала меня мама.
– Тот, что на сундуке лежал… Она его на себя надела, – объяснила я несмышлёной маме.
И тогда мама вдруг всплеснула руками и захохотала:
– Ой, что же я наделала! Ну, Цветкова меня убьёт!..
Загадка третьей истории – совсем простая и разрешается прямо в тексте. Девочка и мама сидят на кухне, когда туда входит “странная” соседка Надежда Ивановна, живущая в комнате с дочерью Ниной, “взрослой девушкой, тяжёлой сердечницей”. Она “молча” тянет “маму за рукав” и уводит её с кухни. Когда две женщины возвращаются, девочка чувствует: “Что-то переменилось”. Мама пытается дать Надежде Ивановне валерьянки, но та неожиданно просит налить ей перлового супа и ест его из одной тарелки с мамой. При этом обе женщины плачут. Затем следует решение загадки:
– Вкусный ты суп варишь, Марина Борисовна, – сказала Надежда Ивановна. – И чего ты в него ложишь?
Она последний раз облизнула ложку и положила её рядом с тарелкой:
– Спасибо тебе. Отмучилась моя доченька.
Кроме простых загадок в рассказе читателю задаётся, как минимум, три более сложных.
Первую из них можно обозначить как “загадку бабушки”. Бабушка упоминается в рассказе три раза и всегда мимоходом. В самом начале говорится о “дореволюционных идеалах моей бабушки”, “громадной тёмной женщине” мама отдаёт “бабушкину коверкотовую юбку и старинную огромную рубаху из пожелтевшего батиста”, а когда девочку отправляют гулять, на неё надевают “жёлтую плюшевую шубу, сшитую бабушкой из старого покрывала”. При этом сама бабушка ни разу в рассказе не появляется, и тому читателю, который обратил внимание на её заочное присутствие в тексте, остаётся только гадать – почему? Бабушка умерла? Она живёт в другой квартире? Или она просто не участвует в историях, связанных с перловым супом?
Вторая загадка опять-таки связана с восприятием окружающей действительности маленькой девочкой. Когда в первой из трёх новелл “старушка по прозвищу Беретка” переливает перловый суп “из котелка в банку”, то она “бормочет что-то неразборчивое, похоже на «мыло, мыло»”. Можно предположить, что Беретка, в отличие от своего сожителя Ивана Семёновича, – еврейка и бормочет она на идиш междометие ???? (мейле), что в переводе означает: “ну, ладно”, “ну, хорошо”[10 - Благодарим за консультацию Валерия Дымшица.].
И, наконец, третья трудная загадка – ключевая для рассказа и, возможно, послужившая первопричиной возникновения в тексте остальных, – это заглавная загадка перлового супа. Ею задаётся не ребёнок, а взрослая рассказчица. С формулирования этой загадки рассказ начинается: “Почему ранняя память зацепилась трижды за этот самый перловый суп?” Потом загадка варьируется ещё раз, примерно в середине рассказа: “Готовила мама <…> преотлично. И соуса, и пироги, и кремы… Дался же мне этот перловый суп! Не так уж часто мама его варила”. А в финале, так прямо и не ответив на вопрос из зачина, рассказчица констатирует: “И перловый суп я никогда не варю”.
Таково последнее предложение в тексте. Но чем же объясняется при неотступности в памяти отсутствие “супчика” в последующем быту? Он был невкусным? Ясно, что нет: недаром перед лицом несчастья его так хвалит соседка Надежда Ивановна. Он приелся? Опять нет: “не так уж часто мама его варила”. Он не выдерживал сравнения с соусами, пирогами и кремами? И об этом ни слова – зато всё время говорится о его мерцании и переливах.
Итак, в чём здесь секрет? Попробуем ответить на три счёта.
Самый очевидный ответ – непременная ассоциация перлового супа со всякого рода безобразиями и ужасами. Вот девочка приносит котелок нищим под лестницей – и не может без брезгливости и страха смотреть на полулысую, с большими родинками голову старушки Беретки, вдыхать исходящий от её жилища омерзительный запах. Вот мама угощает супом женщину-монстра, мнимую погорелицу, а на самом деле воровку; та демонстрирует “ужасный лик” своего обнажённого тела – оно воспринимается ребёнком как “какое-то страшное великанское лицо”. Вот, наконец, соседка Надежда Ивановна, оплакивающая свою дочь, Нину, над суповой тарелкой, пугает рассказчицу белым лицом с бельмом на глазу (“казалось, что у неё не одно бельмо, а два”); при этом в детское воспоминание врезается и жутковатый облик самой долго болевшей Нины, с “синими губами, плохо закрашенными красной помадой”. Стоит приготовить перловый суп – и детское воображение поражает очередной чудовищный образ: как тут не развиться комплексу и не завязаться психологическому узлу? Суп как метонимию страха и отвращения невозможно забыть, но и невозможно теперь варить.
Однако это только первая, поверхностная догадка, и она вытесняется второй: перловый суп каждый раз означает для дочери снижение царственного образа её матери. Та, что видится идеальной красавицей (“мама красивая, как принцесса”) и чародейкой (“как же ловко мама управлялась со <…> сверкающим стеклом…”), всё время – в сознании девочки – как бы опрощается посредством перлового супа, спускается с пьедестала в житейскую грязь. Уже взрослая рассказчица называет улыбку мамы “чудесной”, но четырёхлетний ребёнок не мог смириться с тем, что её улыбающаяся “принцесса” вновь вовлечена в “человеческое, слишком человеческое”.
Путь с перловым супом для дочери – всегда вниз. Сначала его надо перелить в солдатский котелок и спуститься с ним под лестницу, к низовому пределу. Затем тарелка с супом оказывается смежной комическому переворачиванию: за несколько минут очень умная мама (“с напряжением мысли на круглом умном лобике”) превращается в “несмышлёную маму” – одаривая и кормя, она тут же спускается от надмирных таблиц “восхитительно стеклянной науки” к неразумным поступкам (“Ой, что же я наделала!”). В третьей же истории красивая фаянсовая посуда должна быть снята с самой верхней полки для грубой трапезы – вдвоём из одной тарелки с несчастной соседкой. При этом героиню называют не её священным именем, отсылающим к библейской женщине-пророчице, сестре Моисея, – Мириам, а профанным, привычным в советском быту именем Марина. Мастерица соусов и кремов нисходит к простоте перлового супа, властительница волшебных сосудов биохимии – к помятому солдатскому котелку, обладательница прекрасного белого фартука с кружевной ленточкой – к жалкому тряпью со дна сундука. Перловый суп всякий раз возникает символом маминого смиренья, да ещё и как будто отчуждающего дочь – посылающего её к нищим, отправляющего гулять одной, обидно бросающего ей на ходу: “Сиди здесь”, – выдёргивающего из-под неё скамеечку; с отдачей для чужих больше, чем для своих. Этих обстоятельств, связанных с перловым супом, рассказчица не может забыть и при этом не может продолжить традицию.
Но решающие аргументы в разгадке перлового супа мы бы предложили искать не в области элементарной психологии, а в области предельных смыслов. Интерпретируя три эпизода с котелками и тарелками, надо брать выше – и тогда уж не ошибёшься. Каждый жест матери, который рассказчица Улицкой хотела бы видеть сказочным, оказывается больше-чем-сказочным. Улыбка с лестничной площадки – знак не принцессы, а ангела; хохот “несмышлёной мамы” над своею доверчивостью не только больше глупости, но и больше любого ума; это знак святости; склянка с валерьянкой, протянутая соседке, чудеснее всех маминых таинственных химических пробирок. Невольно вспоминается литературная предшественница той, кто готовит перловый суп и сочувствует нищим в разговоре с мужем (“Нет, не понимаю, отказываюсь понимать, кому они мешали…”), – “матушка” из толстовского “Детства”, защищавшая юродивого Гришу; знаменательное совпадение, намекающее на то, что великая традиция милосердия не прервалась на Руси.
С каждым эпизодом рассказа мама всё дальше от величия принцессы, всё ближе к бытовой суматохе: в первой истории она ещё дана в красивом кинематографическом ракурсе, но уже во второй – захвачена бытовыми хлопотами (“заторопилась”, “кинулась в комнату”), а в третьей – бытовой тревогой (“торопливо говорила”, “заметалась”). Но тем возвышеннее мыслится её образ. В трёх её добрых поступках, по сути, открывается вся полнота христианской благотворительности – семи телесных и семи духовных дел милосердия: она успевает призирать за убогими, отдавать своё страждущим и утешать отчаявшихся в несчастье; все остальные милосердные деяния подразумеваются по умолчанию. Мама всё время погружена в беды человеческие, как святые в клеймах алтарей, только ещё с ускорением помощи. И в центре этой деятельности добра троекратно оказывается перловый суп, всё яснее проявляясь в своём родстве с библейским ячменём; неслучайно его сюжетная линия завершается торжественным погребальным ритуалом, с вкушением насущной пищи серебряными ложками из одной тарелки.
Ключ к загадке перлового супа стоит искать не только в сюжетных перипетиях рассказа, но и в оттенках. Богатая цветовая гамма эпизодов как бы задана биохимическими разноцветными таблицами и пробирками матери; их состав определяет всю суетливую – порой жалкую, порой зловещую – пестроту повседневной жизни: серо-зелёный, с коричневым, нищий быт, жёлтый цвет печального бабушкиного наследства, сине-красный цвет украденного ковра, красные кресты революционного юбилея, разноцветные заплаты человеческого несчастья, синие губы умирающей. Но что исходит от перлового супа? Преображающий всю эту пестроту свет – в “перламутровом мерцании” и “серебристых переливах”, усиленных серебряными ложками и сверкающим фаянсом. Это сакральный свет. Можно ли его забыть? Нет. Можно ли остаться на заданной им высоте? Тоже нет. Вот поэтому выросшая девочка не варит перловый суп и рассказывает эту историю.
Юрий Коваль
Выстрел
Школа у нас маленькая.
В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
В первом – одна ученица, Нюра Зуева.
Во втором – опять один ученик, Федюша Миронов.
В третьем – два брата Моховы.
А в четвёртом – никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека.
С учителем Алексей Степанычем – пять.
– Набралось-таки народу, – сказала Нюрка, когда научилась считать.
– Да, народу немало, – ответил Алексей Степаныч. – И завтра после уроков весь этот народ пойдёт на картошку. Того гляди, ударят холода, а картошка у колхоза невыкопанная.
– А как же кролики? – спросил Федюша Миронов.
– Дежурной за кроликами оставим Нюру.
Кроликов в школе было немало. Их было больше ста, а именно – сто четыре.
– Ну, наплодились… – сказала Нюрка на следующий день, когда все ушли на картошку.
Кролики сидели в деревянных ящиках, а ящики стояли вокруг школы, между яблонями. Даже казалось, что это стоят ульи. Но это были не пчёлы.
Но почему-то казалось, что они жужжат!
Но это, конечно, жужжали не кролики. Это за забором мальчик Витя жужжал на специальной палочке.
Дежурить Нюрке было нетрудно.
Вначале Нюрка дала кроликам всякой ботвы и веток. Они жевали, шевелили ушами, подмигивали ей: мол, давай-давай, наваливай побольше ботвы.