И вдруг все увидели, что он плачет. Слёзы у него текут, и он совсем ещё маленький. От силы ему шесть лет.
– Не реви, Витька! – закричали братья Моховы. – Ну, Нюрка!
– Пускай ревёт, – сказала Нюрка. – Убил птицу – пускай ревёт.
– Нюрка! Нюрка! Имей совесть! Тебя же поставили сторожить. Сама должна была убить ястреба.
– Я бы не стала убивать. Я бы просто шуганула его, он бы улетел.
Нюрка стала растапливать печку, которая стояла в саду. Поставила на неё чугун с картошкой.
Пока варилась картошка, ребята всё ругались с ней, а Витя плакал.
– Вот что, Нюрка, – под конец сказал Федюша Миронов, – Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал – Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
Это были справедливые слова.
Но Нюрка ничего не ответила.
Она надулась и молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву.
___________
? Иногда кажется, что известное высказывание филолога Бориса Эйхенбаума о Гоголе: над действующими лицами “в виде режиссёра и настоящего героя, царит веселящий и играющий дух самого? художника”[11 - Эйхенбаум Б. Как сделана “Шинель” Гоголя // Эйхенбаум Б. О прозе. О поэзии. Сборник статей. Л., 1986. С. 50.] – лучше всего подходит к детскому писателю Юрию Ковалю. “Играющий” дух в его произведениях – это, прежде всего, дух жанровой свободы. “Менять жанр как можно чаще. То есть с каждой вещью менять жанр”[12 - См.: Ковалиная книга: вспоминая Юрия Коваля. М., 2008. С. 188.], – такова была творческая установка Коваля; более того, порой он был готов менять жанр с каждой главой.
Действительно, герои Коваля постоянно перескакивают из одного жанра в другой прямо по ходу сюжета. Привычные фабульные схемы только начнут разворачиваться, как внезапно теряются и обнаруживаются не на своих местах. И вот уже читатель оказывается во власти непривычной поэтики – поэтики переменных величин. Вдвойне удивительно, когда подобный жанровый перелом, “щелчок в сюжете”[13 - Синявский А. Иван-дурак: Очерк русской народной веры. М., 2001. С. 14.] сбивает наши ожидания при чтении рассказика на пять страниц, вроде бы предназначенного для младших школьников. Именно таков эффект ковалиного “Выстрела”.
Рассказ этот входит в цикл Коваля “Чистый Дор” (1970), изданный “Детской литературой” с соответствующими, “детскими” иллюстрациями, увеличенным шрифтом, малым, приспособленным к детскому чтению форматом рассказов. Но при этом адресация в цикле – двойная: он оборачивается то к детям, то к взрослым. Во что автор здесь играет “по-взрослому”? В воскрешение такого древнего жанра, как пастораль. В сборнике есть и пасторальная ностальгия (в начале рассказчик сообщает, что пишет книгу о Чистом Доре в Москве, а в завершении цикла с улыбчивой грустью провожает “последний лист”), и пасторальная сезонная циклизация (повествование начинается весной, а завершается поздней осенью), и пасторальная, с любованием, описательность (“Сосны уходили в небо. Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди”), и стилизованные крестьяне. Разумеется, для оживления пасторали Ковалю потребовались не классические ассоциации, а резкий сдвиг. Автор “Чистого Дора” сместил и персонажей-крестьян, и пейзажный фон, и бытовую обстановку в безмятежную абсурдность, высокую чепуховину в духе поморских сказов Бориса Шергина и Степана Писахова, продолжателем и интерпретатором которых он себя ощущал.
Разрешением весёлой кутерьмы поселян, животных и предметов в цикле Коваля всякий раз становится чудо, уравнивающее суеверие, бытовую нелепость и счастливо-наивный, преображающий взгляд на вещи. Здесь медведь вылезает из привезённого на телеге заснеженного стога сена, здесь больше удивляются найденному в крапиве топору, чем пришедшему в магазин деду-лесовику, здесь носят карасей в кепке, варят суп из найденных под снегом грибов – “подснежников”, рассуждают о “картофельном смысле”. Для усиления эффекта чуда, для его ощутимости в книжке идёт пунктиром детская тема, прежде всего в связи с “ангелическим ребёнком”, девочкой Нюркой, – чтобы сладкое стало слаще (как “берёзовый пирожок” – ягоды земляники, которые девочка заворачивает в лист), упоительное – ещё упоительнее (как “вода с закрытыми глазами” в предзимнем ручье, которой Нюрка учит наслаждаться рассказчика), мило-поэтичное – совсем милым и более-чем-поэтичным (как подаренный рассказчиком бинокль на шее Нюрки, шествующей в первый класс на свой первый урок с намерением наблюдать звёзды со школьной крыши). Так в “Чистом Доре”, как и обычно у Коваля, “взрослая” литература прячется в “детскую” и притворяется “детской” – причём так хорошо притворяется, что “Чистый Дор” всегда с особенным удовольствием читают и слушают дети.
Тем хитрее, при скрыто “взрослой” установке цикла, устроен зачин “Выстрела”, самого “детского” из всех вошедших в “Чистый Дор” рассказов. Поначалу “Выстрел” с лукавой нарочитостью следует всем прописям назидательных вещиц для ребят до десяти лет, перебирает все общие места школьной тематической раскладки. Последовательно описывается школа – столько-то классов, столько-то учеников, ученица, постигающая арифметику, учитель, приобщающий детей к трудовому воспитанию. Всё как положено: мальчики помогают колхозу в сборе картошки, а Нюрка остаётся “дежурной за кроликами”. Выдержана и цепочка педагогических наставлений (учитель наставляет ребят и Нюрку, семилетняя Нюрка – шестилетнего мальчика Витю: “изучай военное дело”), и восходящая линия педагогики (от обучения к трудовому воспитанию и далее, вплоть до героики). Исключение вроде бы подтверждает правило: пасторальное, то есть праздное жужжание на палочке мальчика Вити[14 - Обратим внимание на пасторально жужжащий характер детективного прозрения главного героя в повести Коваля “Приключения Васи Куролесова” (1971), написанной через год после “Чистого Дора”: “Вжу-вжу-вжу… – сказал он пчелиным голосом. – Не может быть! – сказал Болдырев. – Не может быть! А впрочем, почему не может быть? Вжу-вжу-вжу, конечно!” (Коваль Ю. Приключения Васи Куролесова. Промах гражданина Лошакова. Пять похищенных монахов. М., 2016. С. 47).] лишь подчёркивает чёткость ученического распорядка – ведь Витя дошкольник, ему ещё позволено пребывать вне общественно-важного и полезного. При этом, в соответствии с привычной в детской литературе системой контрастов, именно Витю, самого маленького, ближе к концу рассказа славят как героя: “Он будет космонавтом!”
Но верить такой имитации школьного поучительного рассказа не приходится. Вся эта разнарядка советской детской литературы взята с лукавым умыслом и явно не без пародийности. Только для вида автор следует старому принципу: “развлекая, поучать”, будто он, смеша детей, внушает им октябрятские добродетели. Не тут-то было: во всех элементах школьного быта, выставленных Ковалём как напоказ, сквозит второй, перевёрнутый план, снимающий всякую назидательность. Чем, например, обстоятельнее рассказчик описывает школу, считая до четырёх, как бы вслед за только что научившейся счёту Нюркой, тем более нелепой представляется описанная ситуация:
Школа у нас маленькая.
В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
В первом – одна ученица, Нюра Зуева.
Во втором – опять один ученик, Федюша Миронов.
В третьем – два брата Моховы.
А в четвёртом – никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека.
С учителем Алексей Степанычем – пять.
– Набралось-таки народу, – сказала Нюрка, когда научилась считать.
И далее, чем логичнее выглядит педагогическое послание учителя, тем явственнее оборотный намёк, грустно-смешной:
– Да, народу немало, – ответил Алексей Степаныч. – И завтра после уроков весь этот народ пойдёт на картошку. Того гляди, ударят холода, а картошка у колхоза невыкопанная.
Что же получается? И в предыдущих рассказах “Чистого Дора” читатель мог заметить, что в пасторальной деревне Коваля живут почти только старики и дети малые, да и тех немного; что в ней почти отсутствуют знаки социальных практик и институций. И вот – стоило автору затеять игру в советскую поучительность, как ему пришлось проговориться: учиться в этой деревне, с той же оговоркой “почти”, – некому; если малыши не помогут взрослым копать картошку, то она так и останется “невыкопанной” до холодов, значит, и в колхозе ещё немного – и некому будет работать. За арифметикой Нюрки (“Набралось-таки народу”) и учителя (“Да, народу немало <…> и <…> весь этот народ пойдёт на картошку”) скрывается подоплёка по ту сторону социального: деревня-то эта – уходящая, со всем своим волшебством, исчезающая в пространстве, так что ни для какой социальности в ней не остаётся места, а лишь для нелепо мерцающих чудес.
Так же читателю подмигивают (подобно кроликам) и другие детали в начале рассказа: все они не то, чем кажутся. Но эти эффекты – спрятанные, излишне не привлекающие внимания читателя, чтобы он непременно до самого переломного момента пребывал в иллюзии предельной детскости, в мире азбучных истин для малышей. Тем неожиданнее и резче, вплоть до шока, должен подействовать на читателя жанровый скачок. Только автор разложил по местам все элементы миниатюры для младшей школы, так что героине даже стало нечего делать в рассказе (“Нюрка прошлась по школьному двору – всё было в порядке <…> Нюрке стало скучно”), как грянул выстрел и разрушил все привычки и ожидания.
Выстрел изменил в рассказе все смыслы – в том числе и те, которые он взял из других фрагментов цикла “Чистый Дор”. Вот одна мило-смешная деталь – шестилетний Витя называет семилетнюю Нюрку “матушкой” и, приложив “к глазам кулаки”, изображает бинокль – и вдруг эта деталь трагически оборачивается: именно Нюрка, получается, научила Витю убивать (“Изучай военное дело”). Весь рассказ Витя младенчески блаженно жужжал на своей палочке – и вот теперь, вместо прежнего жужжания “невинности”, льёт горькие слёзы “познания”. Кулаки же у глаз, виньетка детского юмора, тоже внезапно осознаются как знак: недосмотрела Нюрка за красивым ястребом в подаренный ей волшебный бинокль. Как уморительно Нюрка считала от четырёх учеников (“Набралось-таки народу”) до ста четырёх кроликов (“Ну наплодились”); а теперь пришёл черед грустному вычитанию.
В рассказе “Весенний вечер” появляется ястреб как красочная деталь пасторальной панорамы (“Низко, в половину берёзы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями”) – “Выстрел” же отзывается на этот эпизод описанием убитой птицы: “Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны. В пепельных перьях были видны дырки от дробин”. В другом рассказе дедушка Зуй и рассказчик радовались “картофельному смыслу” – теперь же сначала “картофелина вылетела из ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба”, а затем Нюрка и вовсе, в горе и разочаровании, “молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву”. Ну и сам выстрел уже звучал в предыдущем рассказе цикла – “Бунькиных рогах”: “…Вдруг над самым ухом у него – трах! – выстрел. Трах! Трах!” – но тот удар был мнимым – лишь добрым щёлканьем пасторального кнута, спасающим от позорного спиливания прекрасные бычьи рога. А в следующем рассказе удар нанесён по-настоящему и вдруг опрокидывает пастораль.
Прежде всего, прозвучавший в рассказе выстрел вызывает, казалось бы, совсем неуместную в этом цикле ассоциацию – с одной из тех пушкинских повестей Белкина[15 - Обратим внимание в связи с этим на известное высказывание Коваля: “Писать надо так, как будто пишешь для маленького Пушкина” (Коваль Ю. Праздник белого верблюда // Литературная газета. 1988. 26 октября. С. 5).], которые, по выражению Анны Ахматовой, поднимают “грозные вопросы морали”[16 - Сказано в связи с “Маленькими трагедиями” (Ахматова А. О Пушкине: Статьи и заметки. М., 1989. С. 92).]. И перед кем они поставлены здесь, в пятистраничной миниатюре? Перед мальчиками шести, восьми и девяти лет и семилетней девочкой – и рядом ни одного взрослого, ни учителя, ни даже прохожего; взрослая поучительность в решающий момент обнулена и ничем помочь не может.
Отсутствие взрослых заостряет парадокс возраста при столкновении с роковыми нравственными вопросами. Старшие мальчики, восьмилетний Федюшка Миронов и девятилетние братья Моховы, пытаются решить великую проблему пролитой крови с помощью готовых формул доблести (“Он будет космонавтом!”; “Молодец! Молодец!”) и справедливости:
– Вот что, Нюрка, – под конец сказал Федюша Миронов, – Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал – Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
Однако готовые формулы не помогают, когда младший мальчик убил птицу, а младшая девочка негодует и судит: Витя не перестаёт плакать и забывает о своей жужжащей палочке, а Нюрка символически “вываливает” картошку на траву – то есть отказывается разделить с мальчиками, защищающими “мужское” право на убийство, “картофельный смысл”. Рассказ закончен, а автор так и не даёт завершающей и разрешающей коды, оставляет финал пугающе открытым. Страшный “взрослый” вопрос: “Может ли убийство быть оправдано смягчающими обстоятельствами?” – остаётся в рассказе Юрия Коваля для дошкольников безответным.
Вот какой загадочный жанровый оборот принял самый “детский” рассказ в “Чистом Доре”: вместо ребячьих уроков и забав – взрослое, трагическое познание без ясной морали[17 - Не “срабатывает” в итоге и этимология имён главных героев “Выстрела” – Витя в финале отнюдь не выглядит победителем, а благодать урока военного дела, преподанного Нюркой Вите, оказывается ложной.].
Татьяна Толстая
Свидание с птицей
Мальчики, домо-ой! Ужинать!
Мальчики, по локоть в песке, подняли головы, очнулись – мама стоит на деревянном крылечке, машет рукой: сюда, сюда, давайте! Из двери пахнет теплом, светом, домашним вечером.
Действительно, уже темно. Сырой песок холодит коленки. Песочные башни, рвы, ходы в подземелья – всё слилось в глухое, неразличимое, без очертаний. Где дорожка, где влажные крапивные заросли, дождевая бочка – не разобрать. Но на западе ещё смутно белеет. И низко над садом, колыхнув вершины тёмных древесных холмов, проносится судорожный, печальный вздох: это умер день.
Петя быстро нашёл на ощупь тяжёлые металлические машинки – краны, грузовички; мама притопывала ногой от нетерпения, держась за ручку двери, а маленький Лёнечка ещё покапризничал, но и его подхватили, затащили, умыли, вытерли крепким вафельным полотенцем вырывающееся лицо.
Мир и покой в кругу света на белой скатерти. На блюдечках – веер сыра, веер докторской колбасы, колёсики лимона – будто разломали маленький жёлтый велосипед; рубиновые огни бродят в варенье.
Перед Петей поставили огромную тарелку с рисовой кашей; тающий остров масла плавает в липком Саргассовом море. Уходи под воду, масляная Атлантида. Никто не спасётся. Белые дворцы с изумрудными чешуйчатыми крышами, ступенчатые храмы с высокими дверными проёмами, прикрытыми струящимися занавесами из павлиньих перьев, золотые огромные статуи, мраморные лестницы, уходящие ступенями глубоко в море, острые серебряные обелиски с надписями на неизвестном языке – всё, всё уйдёт под воду. Прозрачные зелёные океанские волны уже лижут уступы храмов; мечутся смуглые обезумевшие люди, плачут дети… Грабители тащат драгоценные, из душистого дерева, сундуки, роняют; развевается ворох летучих одежд… ничего не пригодится, ничего не понадобится, никто не спасётся, всё скользнёт, накренившись, в тёплые прозрачные волны… Раскачивается золотая, восьмиэтажная статуя верховного бога с третьим глазом во лбу, с тоской смотрит на восток…
– Прекрати баловство с едой!
Петя вздрогнул, размешал масло. Дядя Боря, мамин брат, – мы его не любим – смотрит недовольно; борода чёрная, в белых зубах папироса, курит, придвинувшись к двери, приоткрыв щель в коридор. Вечно он пристаёт, дёргает, насмехается – что ему надо?
– Давайте, пацаны, быстро в постель. Леонид сейчас заснёт.
В самом деле, Лёнечка опустил носик в кашу, медленно возит ложкой в клейкой гуще. Ну а Петя-то совершенно не собирается спать. Если дяде Боре хочется свободно курить, пусть идёт на крыльцо. И пусть не лезет в душу.