Когда нарыв созрел, достаточно сделать лишь маленький надрез, чтобы накопленное больными, бессонными ночами, перебродившее в крови, рвущееся наружу, отторгаемое здоровым телом, чтобы всё это выплеснулось; тогда – если выплывешь, не захлебнёшься отвратительной зловонной жижей – ощутишь лёгкость, какую, должно быть, испытывает младенец, когда воздух впервые надувает его стиснутые утробой лёгкие. Для этого даже не надо брать скальпель. Просто-напросто однажды утром, во время бритья, рука, старавшаяся тщательно обходить больное место, дрогнет, зацепив уголком лезвия побелевшую от натяжения кожицу – так случаются оговорки, описки: кто-то подсовывает нам не то, что надо, полагаем мы – и ошибаемся, потому что этот «кто-то» – мы сами, спрятанные, спрятавшиеся под оболочкой «долженствования». Делаешь то, что не должен делать, – будто оправдываешь пресловутое «стремление к смерти». Ибо нет ничего более «законного» в этом мире, чем смертельная ошибка.
Последнее время он часто думал: как происходит выбор? Пожалуй, ничто другое, кроме политики, не подвержено так «душевным заболеваниям» – усталости, возбуждению, гневу, радости, состраданию, страху, подавленности, тревоге, стыду, ревности… и бог знает чему ещё.
Именно тревога, накалявшаяся вот уже несколько недель, казалось, вместе с полуденным, потускневшим от безветрия, одышливым солнцем, – тревога неудержимая, как молодая страсть, принудила его попросить жену увезти сына. Всего на несколько дней – ведь мальчику давно хотелось увидеть их новый дом. Тем более, он никогда ещё не был за границей.
– Зачем ты вернулась?
Ничего удивительного – ошибки множатся с энергией камнепада. Первая состояла в том, что немедленно по приходе к власти он не отправил сына в Оксфорд. Несчастный идеалист! Такой же, как этот писака, придумавший Касталию. Вторая: не принял меры к их «домашнему заточению» – там, на Ривьере, каковую всё чаще примеривал к себе на случай мирного ухода в отставку. Или военного отступления, почётной ссылки. Или просто бегства.
И вот теперь, вернувшись одна, без сына, Никта тем самым подала знак врагам – если не о времени, то по меньшей мере о самом факте, замысле его государственной «перестройки». (Ему нравилось как звучит на языке-прародителе это слово, покорившее мир и так хорошо ложащееся этикеткой на любое зелье.)
– Не беспокойся за него. Роберту понравился дом и парк, и особенно яхта. Он с твоим любимцем Исой.
Ещё бы! Не хватало притащить ребёнка накануне событий. Она думает, что ей позволено было бы это сделать. Нет более преданных и надёжных телохранителей, чем кавказцы. Исмаил Хаджиев скорей увёз бы мальчика в Турцию, чем отдал легкомысленной матери. Яхта, говорят испанские рыбаки, не роскошь, а средство передвижения.
Впрочем, она ещё и упряма. Для её домашнего ареста нужен взвод солдат, не меньше. И всё же для успеха дела их надо было бы вызвать ещё вчера – всех: показать этой подозрительной своре, что им нечего опасаться, – ведь его нежная любовь к сыну известна всем. Никому бы не пришло в голову, что он способен подвергнуть мальчика опасностям, которыми чреваты политические метаморфозы такого сорта. Политик или не должен иметь семьи или уметь ставить на карту собственных детей, даже если проигрыш почти неминуем.
Понимает ли это Никта? Не означает ли её неожиданный приезд именно попытку обезопасить этот шаг над бездной, каковая суть глубина всех земных «рубиконов»? С другой стороны, если бы она действительно, по-настоящему стремилась к тому, то ни один, даже самый неистовый кавказец не смог бы воспрепятствовать её воле, и сейчас Роберт был бы здесь, рядом. Очевидно, женщины так редки в политике именно потому, что не способны перешагнуть через свои материнские чувства. Они могут пожертвовать собой, но – не детьми. Не любовью.
Часы в дальнем углу кабинета издали характерное шипение, предвещавшее первый удар. Он посмотрел на дверь. Поскольку она не подавала признаков жизни и с тем же равнодушием выслушала девять гулких раскатов, и молчал телефон, он выдвинул нажатием кнопки потайной ящик в торце стола, обращённом в сторону, противоположную двери. На дне его на поролоновом матрасике лежал автомат Калашникова. Стоящим у входа – проверено – тайник не виден, зато ему требуется секунда чтобы, слегка нагнувшись, левой рукой подхватить воронёный ствол и открыть огонь.
Чёрт возьми, всё это уже было. Гарри Морган, Сальвадор Альенде… Подумав, он задвинул ящик обратно. Резюме: если ты хороший поэт, не занимайся политикой, всё равно ничего не выйдет. Подведёт твоя же собственная чувствительность. Только бездарности вроде того боснийского комбатанта могут так долго держаться на плаву, получая вместе с оружием литературные премии от восточных единоверцев.
Президент был хорошим поэтом.
– Он знает, что ты приехала?
Ну, разумеется. Было бы странным случайно не встретиться в коридоре. На лестнице. В курительной. Где там они встречались? Ну, хорошо, – где он обычно поджидал, чтобы вручить тебе очередное страстное послание? Смешно, конечно, ревновать в нашем возрасте. И к кому? К ничтожеству, которое сам же я вытащил из партийной клоаки и сделал секретарём Совета лишь в расчёте на то, что его двухметровый рост, квадратная челюсть и громовой рык обманут двенадцать других таких же ничтожеств и помогут им принять клоуна за Дантона. Я, пожалуй, недооценил его в одном – в умении сделать Совет Безопасности самым опасным предприятием в стране. И ещё – в уровне притязаний. Не только сесть в президентское кресло, но и улечься в его постель – замысел, достойный Политика с большой буквы. Впрочем, от его так называемой любви не останется и следа, – как только он разделается со мной, тебя, Никта, отправят на погребальный костёр – сопровождать мужа в загробных странствиях.
– Я тебе верю, Никта. Я всегда тебе верил. Может быть, это была моя ошибка. И всё же: несмотря на молодость, а возможно – скорей всего – именно благодаря ей, он опаснее всех твоих фаворитов. Молодости несвойственно дорожить чувствами, даже если они чистейшей воды. И поэтому холодное с поминального стола вряд ли пойдёт на свадебный. Не обольщайся – только власть оставляет след в сердце мужчины, а в сердце женщины…
Он не успел закончить фразы. Открылась дверь и вошёл генерал Суджа. Один. Это был знак – Бранко мёртв или арестован. Президент тяжело поднялся и вышел из-за стола.
– Я к вашим услугам, генерал.
– Прошу прощения, господин Президент.
– Не стоит извинений, генерал. Армия вне политики. Знаете, что это означает? Лишь то, что военные мозги не способны мыслить политическими категориями. Излишества бодибилдинга атрофируют умственные способности.
– Вы арестованы, господин Президент.
– Спасибо, генерал. Я не нуждаюсь в суфлерах. Идёмте.
– Не хотите попрощаться с женой?
– Да, конечно. Прощай, Никта.
Даже не посмотрел в её сторону. Зачем? Они ещё непременно увидятся, и даже слишком скоро. А то, что не посмотрел, – пусть это будет маленьким упрёком – за всё.
Их расстреляли на рассвете следующего дня. Судили по Закону от Первого Декабря 1934 года (слушание дела заканчивать в срок не более десяти дней, обвинительное заключение вручать за сутки до рассмотрения дела в суде, слушать без участия прокурора и защитника, кассационных обжалований, ходатайств о помиловании не допускать, приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно), по странной случайности не отменённому со времён тоталитаризма. Когда их поставили у кирпичной ограды, они взялись за руки. Ночная прохлада высушила пот на лице. Рука жены была холодна, как лёд. Он подумал, что писал, вероятно, для того, чтобы принять смерть с удовлетворением.
Его дочь Рамнузия осудила путчистов. Спустя год с когортой преданных солдат и гладиаторов она пересекла границу не однажды проклятого отечества и двинулась к его сердцу. Полки директории без сопротивления переходили на сторону «законной власти» (каковую бирку навесили западные средства массовой информации – подумать только! «олицетворению Судьбы). Ей ничего не было известно об участи мужа и малолетних детей, и прошло ещё много времени, прежде чем спецбригада следователей обнаружила тайное захоронение у одного из так называемых полей аэрации. Исследование останков подтвердило предположение: это были внуки Последнего Президента и их незадачливый отец, в своё время отказавшийся бежать из страны, покатившейся к диктатуре.
Будучи предана идее справедливости, Рамнузия предложила короноваться брату-«касталийцу», но получила категорический отказ, сопровождённый, правда, «тысячью благодарностей».
Тогда, идя навстречу пожеланиям «трудящихся Рамнунта», на трон взошла Королева.
Она взяла себе имя Немесиды. Но это не принесло ей счастья. Через три года, семь месяцев и четыре дня она была застрелена в дворцовом саду собственной охраной. Так было положено начало новой Смуте.
Кодекс чести
Невзлюбившая меня власть рухнула так же внезапно, как народилась на свет. Но ещё до того я выбрался из убежища и принялся улаживать пошатнувшиеся дела. При желании можно спрятаться от любой власти – вопрос в том, чтобы не порвалась нить, связывающая с домом и по истечении срока способная вывести из лабиринта. Моим Убежищем-Лабиринтом стал Океан: я плавал. Я использовал способ древнейший, описанный в тысяче книг, из которых многие бессмертны и потому как бы передают наследственную информацию: если ты убил человека, подавайся в ближайший порт и наймись матросом на судно, уходящее в плаванье завтра на рассвете. Я не убивал, я его только немного поколотил а уж если быть точным – раз ударил, правда, вложив в это действие недюжинную энергию. Человек этот был моим непосредственным начальником. Кому доводилось ненавидеть своего начальника, знает каких чудовищных размеров может достигать ненависть, какие страшные формы обретать и во что, как говорят учёные медики, сублимироваться. Если ежедневно газеты не преподносят нам истории ужасных расправ подчинённых над своими «руководителями», то лишь потому, что чаще всего взрастающая в таком саду ненависть сублимируется в некое странное, извращённое наслаждение: мы ежедневно убиваем своего антипода – в душе. Недаром сказано: высшее наслаждение – это наслаждение от убийства. (Читайте классиков!)
Кроме того, я ещё «нарушил режим» («утратил секретные документы»), а это тем более призывало на мою голову неотвратимую и, по всему, суровую кару, избежать которой я не видел иного способа, как по-настоящему податься в бега. Как только власть немного расслабилась (слегка подкупленная в лице районного прокурора) и сменила мне меру пресечения на «подписку о невыезде», я немедленно сел в машину и рванул на юг. Там ещё было тогда спокойно.
Итак, меня загрузили в автомобиль прямо на выходе из СИЗО (улица Матросская тишина – очаровательный уголок старой Москвы!) в спортивном костюме, но зато с паспортом и туалетными принадлежностями в пластмассовом пакете; я улёгся на заднем сиденье, завернулся в старое солдатское одеяло и заснул неспокойным сном напроказившего ребёнка. Все дни, что я пробыл в тюрьме, меня донимала бессонница.
За рулём старенького «волгаря» сидел мой друг и сподвижник, человек надёжнейший, прошедший, как говорят, огни и воды и теперь вот взявшийся вдобавок сопроводить меня через «медные трубы», и это был подвиг с его стороны, потому что сам он только что вышел из больницы, где залечивал недуг, приобретенный, однако, по неразумию – нашему всеобщему «сдвигу», в основе которого лежит застарелая ксенофобия: многие годы мы выковывали «оружие возмездия» – такое не проходит бесследно.
Два дня и две ночи, поочерёдно меняясь за рулём, мы трусили к югу с короткими передышками и, наконец, порядком измотанные, прибились к воротам судостроительного завода «Океан» в старинном городе Николаеве.
При советской власти легко жилось тем, кто располагал «связями», – так можно обозначить клиентуру некого чёрного рынка, на котором переходили из рук в руки «доходные места» – государственные должности. Они вовсе не обязательно продавались, как места на базарах; чаще всего связи были обыкновенным приятельством, нередко дружбой, а то и просто задавались принадлежностью к одной картёжной или питейной компании. Когда ты устраивал на работу человека, решающим были рекомендации: именно кто рекомендовал и лишь во вторую очередь – как. Твой друг честно мог признаться, что его протеже с неба звёзд не хватает, но ведь и ты будешь платить не из своего кармана; а чего не сделаешь ради дружбы! Как, например, не войти в положение, когда присланная красотка («Старик, я подошлю тебе тут одну девчушку, не против?») проживает поблизости от вверенного тебе предприятия (лаборатории, отдела), а твой друг обретается на «фирме» где-то у чёрта на рогах, и бедная женщина, сослуживица его, вынуждена тратить на дорогу больше часа только в один конец. Возможно, от неё просто хотят избавиться, и причины тут могут быть самые разные – нерадивость, неуживчивость, тупость, интимный разлад с «шефом», – но об этом никогда прямо не говорится: кодекс чести, правящий здесь, предусматривает определённую степень риска.
В тот раз моими всеми рекомендациями был единственно во плоти присутствующий старый друг и наставник (даже по тем временам обладавший связями поистине грандиозными). Он позвонил из проходной, и через несколько минут к нам вышел не кто иной как собственной персоной директор завода, один из столпов военно-промышленного комплекса, глава этой маленькой «оборонной империи, раскинувшей свои владения по берегам Бугского лимана. На глазах у потрясённой вахты фронтовые друзья обнялись и расцеловались. Потом с коротким властным «ко мне», брошенным походя сторожевой будке, мы были продавлены через турникет без намёка на какие-либо формальности и вскоре очутились в огромном директорском кабинете. Пока они обменивались репликами, призванными подправить слегка поистлевший мостик «от сердца к сердцу», я подошёл к окну – одному из четырёх больших, многосвязных отполированных до блеска зеркал – и в искажённой их лёгкой дрожью воздушной перспективе посмотрел на мир, открывавшийся мне теперь новой, дотоле неведомой гранью. Если оставить в стороне ширь земельных владений, то самой живописной провинцией был тут несомненно причал с шеренгой портовых кранов – они походили на гигантских доисторических птиц, в непонятной грусти склонивших к земле свои маленькие головки на длинных переломленных шеях, вырастающих из могучей четырёхпалой жирафьей стати. В их окружении стоял у стенки красавец «двенадцатитысячник», блистая арктической белизной палубных надстроек на фоне блеклой голубовато-серой лиманной глади и жёлто-зелёной полоски дальнего берега. Мой будущий дом, моя тюрьма и убежище в одно время. Я и представить себе не мог, сколько дней, месяцев, лет проведу на нём и как наконец полюблю этого несчастного раба, вынужденного служить неправедным целям. Не называю тут его имени, дабы не потревожить ещё живых участников той «большой игры» и не бросить тень на всю так называемую «науку», провозглашавшую целью своей «раскрытие тайн Мирового Океана», но правильней было бы сказать – его рекогносцировку как поля грядущих битв.
«Научный корабль» – вот что он был такое. Правда, в плаванье уходил не на рассвете и даже не завтра, ещё предстояли так называемые приёмные, ходовые и прочие испытания; однако момент оказался весьма удачным – капитан набирал команду. Я приготовился увидеть морского волка с прокалённым тропиками, продубленным ветрами лицом, гиганта со шкиперской бородой и пенковой трубкой в зубах. Каково же было моё разочарование, когда вошёл коротенький толстый человечек, которого своим тренированным глазом я немедленно поместил в категорию «запойных». Чёрный рынок доходных мест функционировал безотказно.
Нас познакомили. Первое впечатление скоро затушевалось другими – благоприятными: капитан сказался воплощением радушия и готовности и сразу предложил мне место главного инженера технической группы. Я был стреляный воробей и мог легко догадаться, что всё «главное» требует непременного утверждения в вышестоящих инстанциях и может повлечь за собой «режимные проверки»; поэтому я отверг лестное предложение, сославшись на нежелание брать на себя ответственность. Капитан, разумеется, что-то понял, но вопросов лишних не задавал, и мы сошлись на скромной должности инженера-акустика.
На столе появился коньяк, мы выпили. Это маленькое служебное (по тем временам) преступление как бы связало всех нас круговой порукой. Поговорили о предстоящих госиспытаниях. И разошлись.
Я взял свой узелок, попрощался с фронтовыми друзьями (они, кажется, решили посвятить остаток дня военным воспоминаниям и уже навели с помощью коньяка порушенные «мосты») и пошёл за своим новым покровителем, преисполненный странного умиротворения и растущей благодарности. За три с половиной месяца в Матросской тишине я не принял ни грамма алкоголя и теперь испытывал восхитительное чувство парения, какое, должно быть, испытывает подросток, впервые вкусивший запретного плода. Сломанная карьера, возможно, сломанная судьба, угроза поимки и нового заточения, семья, оставшаяся почти без средств к существованию (я, впрочем, надеялся регулярно высылать им свою зарплату), туманное, туманное будущее, – всё как-то съёжилось в уголке освобождённой от пут, распрямившейся души; я вспомнил чьё-то немудрящее наблюдение: освобождая от мира внутреннего, алкоголь впускает в нас мир внешний. Светило солнце, ветерок доносил запахи близкого моря, водорослей, просмолённой снасти, солярки; дальние страны уже рисовались на горизонте и даже полузабытые, полустёршиеся из памяти нехитрые идейки по поводу «акустического зондирование сплошных сред» оживали, приподнимали свои жалкие личики и вопросительно заглядывали мне в глаза: остался ли я ученым или окончательно превратился в «беглого каторжника»? И я мысленно кивал им, подтверждая неизменность, неуничтожимость некой человеческой страсти – страсти исследователя.
Всё оформление свелось к тому, что мы ещё выпили в компании старпома, – он ведал кадрами, – я получил ключ от каюты, был препровождён туда лично капитаном и оставлен с пожеланием «приятного отдыха». Тотчас завалился в койку и проспал кряду восемнадцать часов.
Я проплавал на этом «научном судне» четыре года, и то была настоящая одиссея, о которой я ещё может быть расскажу, ибо как ничто другое она заслуживает подробного описания. Будем считать, начало положено. Пока это всего лишь неплохая, на мой взгляд, иллюстрация человеческих отношений, бывших весьма типичными при нашем тоталитарном строе и как бы преодолевающими, взрывающими изнутри его стальные оковы. Несмотря на то что я скрылся, поправ беззастенчиво подписку о невыезде, никто по-видимому, всерьёз меня не искал; вероятно, тяжесть моего преступления была сочтена не столь заслуживающей «всесоюзного розыска», чтобы тратить на него государственные средства. Мне кажется, интерес представляет то, что я назвал кодексом чести и ещё – чёрным рынком государственных должностей (отнюдь не в смысле уничтожительном), где упомянутый «кодекс» правит бал.
В глубине души я знал: рано или поздно вернусь домой и отдамся в руки властей.
За это время сын мой окончил школу и поступил в университет, дочь успела эмигрировать и вернуться обратно, а жена родила мне ещё одного ребёнка – мальчика, – через шесть месяцев после моего бегства, и мы назвали его по взаимному – телефонному – соглашению именем святого, чьему откровению с каждым днём приходилось верить всё больше.
Пробил час: страна беспокойно заворочалась, как отощавший медведь в берлоге накануне оттепелей. Но я бы наверно и дальше продолжал странствовать по морям, если б не телеграмма, известившая о некоем чрезвычайном событии, каковое, немедленно решил я, никоим образом не должно совершиться в моё отсутствие: старшего сына призывали в армию. Я взял расчёт, попрощался с командой и ближайшим рейсом вылетел в Москву.
Чтение, во множестве, эмигрантских газет, которому предавались мы на судне вопреки «идеологическому руководству» в лице первого помощника капитана, выправило наши мозги в их расположении относительно «проблемы Афганистана»; я был твердо намерен воспрепятствовать этому «военному маразму» (так я называл про себя нашу всеобщую воинскую повинность), хотя никакого конкретного плана ещё не имел и только судорожно перебирал в памяти имена старых друзей и просто хороших знакомых, каждое подвергая оценке с точки зрения «оперативных возможностей» и всё того же «кодекса чести»: поможет – не поможет. Приходилось констатировать с грустью, что о судьбе многих я не знал, потерял связь, а те, с кем до последнего дня поддерживал отношения, за четыре года могли поменять свои «доходные места» на другие, ещё более доходные, и таким образом, как говорится, смешать карты. Ведь чёрный рынок продолжал функционировать. Так или иначе, предстояла нелёгкая, кропотливая работа. И я должен был провести её в кратчайший срок – до того как меня опять схватят и запихнут в кутузку. А что это произойдёт, сомневаться не приходилось. Всего лишь вопрос времени. Надеяться на чудо, конечно, возможно, и мы всегда на него надеемся, но всем известно, как редко случаются чудеса. Если моё «уголовное дело» уже закрыто, размышлял я на пути к дому, то единственно по причине перегрузки наших следственных органов. И ещё, может быть, их ротозейства.
Но в конце-концов, ободрял я себя, существует всегда один незыблемый аргумент – взятка. Именно ему обязан я был четырёхгодичной давности избавлением от неволи. Тогда это сделала жена; сам я не умел давать взяток, но уж коли дело на то пошло, придётся, думал я, повысить уровень мастерства и в этой, прямо скажем, чуждой для меня области. В общем-то у меня было что давать, годы бродяжничества в иностранных портах не прошли даром. А не это ли главное?
Не буду описывать встречу с семьёй – не о том речь. Кто возвращался после долгой отлучки, знает как изменяется облик дома, сохранённый в душе и очищенный временем от сора мелких подробностей, – как он разом обрушивается невыносимо чуждой, неузнаваемой картиной, где лица родных и любимых овеяны жарким дыханием перенесенных и только что подступивших горестей. И даже если на этой картине явилось новое, детское лицо, к нему ещё надо привыкнуть, полюбить его, – задача не из простых, потому что пропущенное отчаянно сопротивляется попыткам исправить в нём неудачные фрагменты. Моя жена выглядела безмерно уставшей, маленький Ваня дичился, не хотел меня признавать, а Митя стал вовсе другим: из нежного подростка превратился в угрюмого юношу, на все обращённые к нему вопросы имеющего один мало что говорящий ответ: «Нормально.» Нормальным было и то, что его призывали в армию со второго курса. «Что же тут нормального?» – спросил я. «А чем я хуже?» – пробурчал Митя. «Чем ты лучше?» – попытался я выправить вопрос в соответствии с одним из возможных пониманий проблемы. Он тогда промолчал, а я не сделал из этого короткого диалога правильных выводов. Я подумал: нет, это не кодекс чести, что-то другое. Только дочка порадовала своим цветущим жизнерадостным видом – противу моего ожидания, затаившего, пожалуй, самую давнюю горечь и приготовленного к встрече если не с отчаявшейся, страдающей душой, то по меньшей мере с тоскливыми серыми буднями «соломенной вдовы»: мой зять остался в Израиле в надежде упорным трудом достичь каких-то ему одному видимых в тумане вершин, а по мне – так просто подзаработать и заодно избавиться от ярма, которым всегда, по моим наблюдениям, ощущал собственную семью. Два года назад наш «учёный пароход» прибило к Хайфе (мы пополняли запас топлива); никто, разумеется не знал, что там живёт моя эмигрантка-дочь. В правильности адреса я был не уверен и всё же мне удалось их разыскать в одном из маленьких особнячков, разбросанных по берегу живописной бухты. Они ютились в одной комнатушке, за что платили половину общего заработка и отнюдь не выглядели счастливыми. Зять получал какую-то медицинскую стипендию, но уже в пятый раз не мог сдать профессиональный экзамен. Дочь обучала английскому русских переселенцев и сама пыталась овладеть ивритом. В этом райском уголке на берегу тёплого моря гнездилась тоска по снегам, хмурому небу и узорам, которыми расписывает стёкла мороз. Потом она вернулась – якобы забрать нашу маленькую, да так и осталась и теперь вот выглядела по-настоящему радостной, хотя при ближайшем рассмотрении поводов для подобного оптимизма вроде и не оказывалось: всё та же нищенская зарплата школьной учительницы, советский неустроенный быт. Помню, столь же беспричинную радость я ощутил после своего скандального разрыва с «фирмой», в результате которого угодил за решётку. Ничто, даже тюремная камера и перспектива долгой неволи не могли заглушить во мне торжествующего чувства правоты и – совсем уж странно – освобождения. Так иногда возвращаешься к реальности после кошмарного сна – вырываешься из мира нелепостей и удушливых страхов. Моей маленькой Киске было без трёх месяцев шесть, она немного скучала о «папчике» но близился таинственный «первый класс», и это создавало в доме атмосферу приподнятости и ожидания чудесных превращений. Одним словом, девочки меня порадовали,