Первым делом я позвонил Макарову – одному из нашей старой картёжной компании, человеку энергичному и со связями и, как я догадывался, должному за четыре года взобраться ещё на пару ступенек, ведущих во власть. Я не ошибся. Он ничего не сказал мне по телефону (хотя я звонил домой), но по голосу, по интонациям теплоты – как-никак мы дружили со студенческих лет – и одновременно какой-то непонятной, затаённой тревоги я понял, что не ошибся: высокое положение чревато многими опасениями и прежде всего боязнью его утратить в результате какого-нибудь неосторожного шага. Когда он снял трубку, я назвал его по имени, и он сразу узнал меня, однако пауза, продлившаяся чуть дольше того, чем требуется для отклика, сначала обдала холодком, и даже подленькая мыслишка «Откажется» успела состроить мне насмешливую гримаску; но в следующий момент всё было смыто его обычной скороговоркой, переведшей беседу в ностальгическую тональность. Вспомнили нашего безвременно ушедшего друга Альберта Лыкова и договорились навестить его в ближайшие дни в месте упокоения – на Митинском кладбище. Там же и обсудить мои проблемы. Четвёртым всегда бывал Петя Кошкин, к счастью, и он оказался жив-здоров, но звонить ему я не стал, Макаров сказал: сделаем приятный сюрприз. Кошкин подвизался доцентом в каком-то экономическом вузе, я подумал: вот бы и мне! Если кодекс чести ещё работает – а он, по всему, не сдавал позиций – я непременно должен стать на преподавательскую стезю. (Я ведь не знал как это скучно, Впрочем, тому, кто «хлебнул моря», впредь будет всё казаться скучным.)
Я ждал их у подземного перехода в конце Тверской. Они подъехали, вышли из машины, мы расцеловались. Ни тот, ни другой не изменились настолько, чтобы нечто бросилось в глаза, неприятно поразив как бы собственным, отражённым в зеркале подпорченным видом. Мне, со своей стороны, было странным услышать комплимент в адрес моего «южного загара» – похвалу истинных горожан, взыскующих солнца и простора полей. Морскому волку, каковым я всё ещё продолжал себя чувствовать, само слово «загар» показалось каким-то обветшавшим, будто вынутым из старого словаря. Я не сразу сообразил, что принятое мною за комплимент было непроизвольным возгласом удивления: ещё совсем недавно гладкая обывательская моя физиономия превратилась, как говорят, в печёное яблоко – избыток «загара» и «морских купаний» не проходит даром, равно как навязчивое, годами тлеющее в душе беспокойство. Последнее, впрочем, поражает не так лицо, как сердечную мышцу.
Первое, что он сказал после обмена приветствиями: «Старик, у тебя кошмарное досье.» Мы двигались на запад в потоке машин. Солнце на минуту скрылось за «Гидропроектом» и снова ударило в лицо. Откуда он это знает? Всё очень просто: служит на Лубянке. (Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Что может делать в этом заведении простой инженер, каковым выпустил его когда-то – а заодно и Кошкина и меня – наш досточтимый вуз? Ну, скажем, не совсем простой, а вроде бы немного даже учёный, как я говорил раньше – «кандидат в науку», я сам такой, и Петя Кошкин, что сидит сзади в обнимку с портфельчиком, доцент Кошкин, красавец Кошкин, слегка поблекший, но всё такой же дородный и снедаемый таинственными недугами. «Петро, а помнишь как мы с тобой…?» Конечно, помнит. Мы все всё помним – это и есть настоящая мужская дружба. А против Лубянки – что ж, против Лубянки – кодекс чести, и пусть они ещё померятся силами.) Они всё переносят, сказал Макаров, на «машинные носители», всю информацию, накопленную за последние десять лет – пока, – а потом и всё остальное, предполагается создать машинный архив, гигантскую поисковую систему, чтобы за каждой персоной не ползать среди пыльных стеллажей, а добывать её простым нажатием кнопки. К моей особе он получил доступ благодаря только хорошим отношениям с человеком, от которого зависит дать-не-дать. (Конечно, как же иначе!) Ведь я понимаю (Ещё бы!), что на всех «засекреченных» заводились такие «личные дела» («Хранить вечно?» – нет, теперь так не пишут, только гриф). Он. всего лишь начальник вычислительного центра, и не в его власти уничтожить эту мерзкую папочку, он под расписку взял, может обещать только, что когда она (то есть я) будет записана (записан) по его ведомству, он затрёт запись, чтобы и духу моего не было. (И на том спасибо.) Но главное вот что: уголовное дело моё закрыто в связи с пропажей «объекта». (Ушёл из дома и не вернулся. Что ж тут удивительного каждый день кто-то уходит из дома и не возвращается. Если всех искать…) Но вообще-то я всё ещё числюсь в розыске. (Искать вам не переискать.)
Нет, Макаров не подведёт. Мы тем временем пронеслись через кладбищенские ворота, оставив за собой слева по ходу замок скорби – здание крематория, памятник «ликвидаторам» и, не доезжая с полсотни метров до мостка через ручей, свернули на боковую улицу. Весеннее солнце ещё не успело съесть изобильного в тот год снега, под колёсами клубилось, мы проползли ещё немного по глубокой колее, пробитой, очевидно, трактором-уборщиком, и стали на перекрёстке.
Всё было предусмотрено: дощатый столик, лавочки с трёх сторон, с четвёртой – Лыков собственной («фото на керамике») ухмыляющейся персоной взирает на своих старых друзей-собутыльников с отполированного – в рост – обломка гранита. Какая ранняя и какая странная смерть! Служебная командировка, Елабуга, его нашли в заброшенной церкви лежащим на полу в одном из боковых приделов. Мы же сами и привезли его оттуда в «цинке». Ну, здравствуй, Алюша, сказал Макаров. Мы сняли шапки и постояли с минуту молча.
Потом сели. Петя открыл «ядерный чемоданчик». Стали выпивать. Закусывали «отдельной» с чёрным хлебом. Водки было много. Я высказал опасение по поводу макаровского статуса «за рулём», на что получил ответ: за рулём даже ещё лучше; уточнять ситуацию я не стал, но дал себе слово на обратном пути пристегнуться безопаской. Кошкин рассказал, как однажды, года три назад, был здесь один и познакомился с женщиной, у неё сын погиб в Афганистане, они пили коньяк за этим же столиком. Он показал на стандартную беломраморную плиту на соседнем участке. Там было только имя, даты и какой-то корявый, будто начерно пробитый скарпелью крест. Даже без фотографии. Ну и что было дальше? – спросил Макаров. Его всегда интересовали женщины. Да что сказать, мы все когда-то были не дураки по женской части. И почему-то были уверены, безо всяких, впрочем, на то оснований, что и в смерти нашего друга Лыкова повинна женщина. Иначе откуда бы взяться инфаркту в пятьдесят неполных лет?
Ничего не было, сказал Кошкин. Он её больше не видел. Ну, вот, сказал Макаров, что с тобой, старик? Ты действительно болен? Мы уже выпили по четвёртой, и разговор посредством лёгкого такого цинизма готов был перекинуться на темы отвлечённые, но кошкинская печальная повесть вернула меня к суровой действительности. У всех троих у нас были сыновья и по-видимому одни и те же проблемы с армией. За этот короткий промежуток времени от начала встречи авторитет Макарова необычайно вырос в моих глазах, и я ещё раз поймал себя на мысли, что горячо надеюсь на его помощь. Сколько твоему сыну? – спросил я Кошкина. Наверно для того лишь спросил, чтобы разговор потёк в нужное русло. Я знал: тому было примерно двенадцать. Макаров тут же всё понял. «Какой район?» – спросил он так просто, будто каждый день только и занимался тем, что вызволял из армейских сетей уклонистов-призывников. Я назвал. Район оказался «трудный» – в том смысле, что не было информации относительно «как берут»; но тем не менее какие-то подходы были (дословно: «так не бывает чтоб не было»), договорились – я позвоню через пару дней и получу необходимые инструкции. Оказалось, офицерская честь, как и всё, продаётся на чёрном рынке – следовало уточнить лишь цены и валюту.
На обратном пути нас остановили у поста ГАИ при съезде с кольцевой на Волоколамское шоссе. Мы все были изрядно пьяны, я даже пристёгиваться не стал, осмелел настолько. Макаров пошёл выяснять отношения, а мы с Петром сделали ещё по глотку «армянского» прямо из бутылки на виду у милиции. И сошлись во мнении, что это неслыханная наглость – остановить чёрную «волгу». Впрочем, на ногах он держался твердо, не знаю какого достоинства ассигнации были там вложены у него в правах, или что-то другое, но не прошло и минуты как наш всемогущий друг вернулся, с напутствием «быть осторожным» и «не превышать скорости», и постовой ещё взял под козырёк и подмахнул жезлом – скатертью дорога. Вот так, старик, сказал Макаров, трогая с места, пока ты там плавал, у нас произошла эволюция. Жить можно, подтвердил Кошкин. Я сказал: ну, мужики, улажу свои дела, надо будет собраться, в картишки перекинуться. Как-нибудь в пятничку. Восстановим традицию. На том и порешили.
Через три дня он сам позвонил мне и рассказал, как надо действовать. Я пошёл к райвоенкому с «подарком», замаскированным под «сумку с продуктами». В тесном кабинетике посетителей сажали сбоку от письменного стола, нижний ящик которого – необычайной глубины, прямо-таки бездонный – был призывно выдвинут, так что пока я излагал свою просьбу и соответствующие мотивы (близорукость, травма, полученная в автокатастрофе), имеющие быть основанием для отсрочки от призыва или хотя бы для повторной медкомиссии, – я тем временем ловко извлёк из сумки японский двухкассетник в заводской упаковке и опустил в «спецхран». После чего тот был не менее ловким движением комиссара задвинут в нишу. Он оказался очень приятным человеком, это подтвердила последующая беседа.
Но если до сего момента судьба явно ко мне благоволила, то дальше всё покатилось как-то не так. Меня всё-таки обнаружили, арестовали и снова посадили в СИЗО. Подозреваю, что любопытство, проявленное Макаровым к моему «делу», кого-то подтолкнуло «освежить» его. Нагрянула милиция, меня запихнули в «воронок» и повезли по ночной Москве в направлении Сокольников. Матросская Тишина была всё так же по-домашнему проста и приветлива. Врач-психотерапевт, старая знакомая, четыре года назад помогавшая мне справиться с бессонницей и приступами депрессии, теперь нашла моё состояние отменно хорошим. Я по секрету сообщил ей, что за это время решил свои проблемы и теперь могу посидеть лет пять-семь, но не больше десяти. А кстати, добавил я, вспомнив один старый анекдот, не переспать ли нам?
Хорошо бы и закончить на этой оптимистической ноте. Не тут-то было. Кодекс чести, будь он неладен, всё-таки сыграл со мной напоследок злую шутку. Категорически отказавшись от предложенной ему отсрочки, мой сын пошёл в армию «добровольцем» и вскоре, чего и следовало ожидать, оказался в Афганистане. Как я казнил себя за ту неосторожную фразу! («Хочешь сказать, чем ты лучше?») Не сам ли я вложил в эту юную голову единственное представление о чести, не имеющее хождения на чёрном рынке?
Хвала Господу, он вернулся живым. Но впереди ведь была ещё война.
Так или иначе, времена менялись. В результате громкого (в узких кругах) процесса меня оправдали. С врачихой я так и не закрутил, снова впал в депрессию и только и было сил, что трогать её за коленку во время психотерапевтических сеансов.
А вернувшись домой, обнаружил нераспечатанную коробку с японским магнитофоном. Жена сказала, её принёс посыльный, отказавшийся от предложенной ему «благодарности». И я подумал, что редко всё-таки ошибаюсь в людях.
Чары Платона
И, наконец, пороки, которые замечались в государствах Миноса, Ликурга, Солона, Ромула, Платона, Аристотеля и других создателей государств, уничтожены в нашем Городе Солнца, как ясно каждому, кто хорошо рассмотрит его, ибо всё наилучшим образом предусмотрено, поскольку этот Город зиждется на учении о метафизических первоосновах бытия, в котором ничто не забыто и не упущено.
(Т. Кампанелла, «0 наилучшем государстве»)
Дональд М. Сайрес, лендлорд и шотландский барон, вдовец в хорошей физической форме, 5,5 фута, 150 фунтов, желал познакомиться с русской женщиной до сорока пяти, не толстой, дети не оговаривались. Объявление появилось едва ли не во всех русских изданиях, мало-мальски известных на американском континенте, в частности, – в Сан-Франциско, штат Калифорния. Очевидно, соискатель рассылал его в продолжение года или двух, потому что когда приехал в Москву, при нём оказался файл, насчитывавший двадцать шесть претенденток «на руку и сердце», для каждой из которых была отведена изящная папочка из плотной синей бумаги: в них копился архив, содержащий в основе краткое, но выразительное жизнеописание барона (растиражированное по количеству папок), информацию о его имущественном положении (владелец земли и доходных домов) и чётко сформулированный «раздел о намерениях», где провозглашалась приверженность институту брака. В меру способностей и любви к эпистолярному жанру корреспондентки, со своей стороны, снабдили файл описаниями двадцати шести страдательных судеб и сорока двумя цветными фото, попарно – портрет (крупный план), во весь рост в: купальном костюме: таково было условие первоначальной заявки. Возрастной минимум, по всему, заявителем не предполагался, и даже при поверхностном взгляде нетрудно было поймать зависимость: распределение вероятностей явно подчинялось нормальному закону с математическим ожиданием, приблизительно равным тридцати трём годам; «хвосты» же простирались от восемнадцати до установленных сорока пяти. С фотографий смотрели обаятельные русские мордашки, и было даже несколько настоящих красавиц, где выставленная напоказ безупречность могла поспорить только с изысканностью их литературного стиля. Но, вне зависимости от возраста, интеллекта и внешности пишущей, содержание всех эпистол, в общем, сводилось к одному: как плохо, неустроенно, опасно, одним словом, мерзко жить в России и какой обетованной землёй видится Америка. По части России возразить, в сущности, было нечего, а что до Америки, то, судя по всему, будущие эмигрантки не имели понятия о такой типично русской болезни как ностальгия. А если и знали, то из книг или понаслышке. Разумеется, не обходилось без прямых указаний на высокие моральные качества, которые, без сомнения, помогут создать крепкую семью. Дети? – но ведь это не проблема, верно? – как можно судить, состояние предполагаемого супруга позволяло (хотя он прямо на это и не указывал) не только содержать, но и обеспечить будущее пасынкам и падчерицам, паче чаяния таковые окажутся. Они и впрямь «оказывались» в двадцати случаях из двадцати шести и несколько даже выступали в качестве основного мотива: матери, сами притерпевшиеся к «российским мерзостям», хотели уберечь от них единственного ребёнка. Увы, единственного, ибо таков печальный стандарт, распространившийся на части земной тверди, – не то чтобы обязательный к применению, но почти повсеместно преобладающий. Как бы то ни было, по американским меркам «нагрузка» обещала быть небольшой и даже приятной, если ребёнок мал и сможет по-настоящему привязаться к отчиму.
Митя поехал встречать его в Шереметьево. Повесил на грудь плакатик «D.Sires» и стал у выхода. В любом случае он бы сделал именно так, даже если гость не был бы абсолютно глух; в толпе ожидающих перед таможенным КПП, виднелось десятка полтора подобных объявлений. Да-да! – американский жених был почти лишён слуха, но эта немаловажная подробность начисто отсутствовала в «письменных документах» – она выяснилась при телефонных переговорах, предшествовавших формальному приглашению, которые от лица брата вёл другой Сайрес – Питер. Изъясняться предполагалось письменно. Впрочем, как оказалось, Дон, со своей стороны, мог вполне нормально говорить, ему отнюдь не сопутствовала немота, что наполовину облегчало задачу, каковой было общение жениха с невестами.
Митя отличил его ещё у конторки таможенника, где Дон Сайрес, может быть громче нежели надо произнёс «Thank you very much.»; между тем сомневаться не приходилось: объясниться в любви не составит для него труда. Здесь же выяснилось и другое обстоятельство – возраст. Это был старик – сухощавый, крепкий, на вид около семидесяти, а сколько ему – оставалось только гадать. Семьдесят пять? Восемьдесят? Не удивительно, что в «заявке» не упоминались годы, в переписке же их заменяла фотография, на которой Дон выглядел не более чем на пятьдесят: он был необычайно фотогеничен. Его портреты не скрывали ничего, кроме возраста. Англосаксонский череп с прямым пробором искусно подкрашенных, ещё довольно густых волос, белозубая улыбка и седая щётка усов навевали какие-то ностальгические воспоминания о кино – постаревший Бартлет из «Бурных двадцатых». Его не портил даже слуховой аппарат – напротив, он как бы свидетельствовал о том, что «не всё потеряно», и если человек плохо слышит, то это не значит, что он не слышит вовсе. Если бы не густо усыпавшие виски пятна липофусцина, то и в жизни ему нельзя было бы дать больше шестидесяти. Ну, ещё походка… По-видимому, не только слух, но и вестибулярный аппарат был каким-то образом повреждён: при ходьбе Дон Сайрес производил впечатление человека крепко подвыпившего, его слегка покачивало, однако сомнения рассеивались быстро: этот старик прочно стоял на земле.
Ещё было известно: по профессии он дизайнер, и свой капитал создал упорным трудом, впрочем, возможно, не исключившим несколько в меру рискованных финансовых операций. Главным же было то, что при всём капиталистическом обличьи Дон Сайрес финансировал газету леворадикального толка под названием «International Vewpoint», каковое в переводе не влекло для русского уха никаких «революционных» ассоциаций, однако в действительности скрывало бездну революционности, восшедшей на дрожжах перехлестнувшего на Запад троцкизма. Американские троцкисты – самые воинственные на Земле и, разумеется, ставят своей задачей «мировую революцию», призванную освободить «пролетариат» от «оков капитала». Однажды раскованному русскому пролетарию трудно себе вообразить положение пролетария американского, но по утверждениям «IV» оно было необыкновенно тяжёлым: бесправие и нищета правили свой дьявольский бал в западном полушарии, за исключением разве что Острова Свободы, где при всей справедливости строя он долженствовал быть лишь немного подправлен в соответствии с бессмертными идеями Л.Д.Троцкого. По слухам, «IV» пользовалась там большой популярностью, и даже сам Фидель сверял по ней свой «социалистический курс», всячески стараясь минимизировать нежелательные «отклонения». И что там ломать голову над странностями американских капиталистов-революционеров, русский Савва Морозов и здесь являет собой вдохновляющий пример. Воистину, «перманентная революция», о которой так страстно мечтали большевики, воплотилась явью на всех континентах.
Митя Чупров печатался в «International Vewpoint» он был бессменным лидером троцкистов российских. Последние всячески демонстрировали свой революционаризм, участвовали в международных съездах «Социалистического рабочего союза» (финансируемого всё тем же американским капиталом) и, не будучи зарегистрированы в Минюсте, тем не менее держали валютный счёт в банке «Метрополитен». Говорили, что президент его, некто Келлер, симпатизирует «революционной молодёжи». СРС (последний штрих) отмежевывался от «манделистов» (другое троцкистское «крыло») и явно тяготел к анархо-синдикализму. Митя ждал со дня на день звонка из Лондона с известием о грянувшей в Англии революции, его британский друг и единомышленник Раймон Силани утверждал, что в северных шахтёрских районах «обстановка накалена до предела»; на последней конференции в Абердине был выработан план совместных действий.
Вполне понятно, что когда встал вопрос о матримониальном путешествии патрона в Россию, благодарные троцкисты не преминули тотчас указать московский адрес постоянного своего корреспондента Дмитрия В. Чупрова. И вскоре среди прочих, со всех концов света приходящих конвертов Митя распечатал тот, в котором содержалось послание Дональда М. Сайреса, эсквайра. Последний излагал суть проблемы и просил «bed and breakfast»» на месяц-полтора, ибо гостиничные услуги в Москве непомерно дороги, и лучше он эти деньги отдаст в руки «товарища по партии», а что касается аванса, тот уже перечислен на Метрополитен-банк, реквизиты же были ему любезно предоставлены в редакции партийной газеты.
Митя поехал в банк и получил подтверждение: одна тысяча американских долларов поступила двадцать второго мая 1994 года. У Мити была жена и маленький ребёнок, аспирантская стипендия истаивала во мгновение ока, поэтому он немедленно дал согласие. Ведь в конечном счёте все известнейшие революционеры содержали себя за счёт «пожертвований». Примеры? Достаточно одного Маркса. Так почему же он должен быть исключением? «Капитализация» страны, вогнавшая в нищету миллионы простых тружеников, должна быть остановлена, а затем повёрнута вспять – для этого были хороши все средства. Образование, полученное в МГУ на факультете Истории КПСС, обратило Дмитрия В. Чупрова профессиональным революционером.
Но что сделало таковым Д. Сайреса? С точки зрения теоретической вопрос был достаточно интересен, хотя, например, для митиной жены Лоры, по убеждениям анархистки, более важным казалось другое – а именно факт устремлённости Дона Сайреса к «русскому эросу». Неужели, удивлялась она, американский миллионер, пусть даже преклонных лет, не может найти себе жену среди своих соотечественниц? На что Митя резонно возражал: нет более неприхотливых и работящих женщин на Земле (исключаем Африку и Азию по незнанию) – ну, хорошо, в Европе, – и нет более красивых, чем русские; к тому же они, как правило, неплохо образованы и готовы запродать душу дьяволу лишь бы выйти за иностранца. Как всякий марксист, Митя неплохо разбирался в «женском вопросе». Однако Лора не преминула задать его гостю в первый же день знакомства. Почему? – спросила она. На что Дональд М. Сайрес ответил со всей прямотой: «В Америке меня никто не хочет.»
Удивительная, сказочная страна Россия! В ней всегда что-то бурлит, меняется, кого-то казнят, кого-то милуют, брат на брата идёт войной, танки палят из пушек, ракеты щерятся акульими головами, и митинги, митинги… Прибывающему, например, из тихого провинциального Лондона кажется, что он угодил на карнавал, где танцуют на острие ножа, на грани жизни и смерти, и тогда знаменитые бразильские мероприятия, где размахивают всего лишь фаллосами, представляются в своём истинном скучновато-мещанском свете. Митин друг Раймон Силани, прошедший выучку в Ирландской Республиканской Армии, переведший «Зелёную книгу» неистового Муаммара на английский, утверждающий, что воевал в Южном Ливане и лично знаком с Арафатом, – «железный» Раймон почитал необходимостью ежегодно посещать «перестроечную Россию» (независимую Россию, «содружество независимых»), дабы набраться воинственного духа и ещё – в который раз! (учит История) – убедиться, как легко предаются идеалы пролетарской революции. Его «русские репортажи» в «Times», однако, дышали буржуазностью – и соответственно оплачивались; между тем на страницах «IV» крепла его же гневная проповедь, клеймящая «реставрацию капитализма» в России. Собратья троцкисты заглаза иногда называли это пламенное перо продажным, впрочем, снисходительно посмеиваясь и сопровождая колкие замечания английским эквивалентом русской пословицы «хочешь жить – умей вертеться». А Митя еще и добавлял перифраз нашего не понятого на Западе великого земляка: «Мы все вертелись понемногу, когда-нибудь и где-нибудь». В переводе это звучало совсем неплохо.
Одним словом, «перманентная революция», вместо того чтобы окончательно стать «могильщицей капитала», похоже, неплохо питалась его же соками и уж если выполняла какую-то историческую роль, то несомненно придавала глубины и значительности пресловутому «одномерному человеку» Г. Маркузе.
Всё осложнялось тем, что готовилась Четвёртая конференция CРC; Митя буквально сбивался с ног. Мировой революционный процесс выносил на своём гребне столько желающих принять участие, что всем членам немногочисленной московской организации вменялось в обязанность устроить в семьях по два-три человека. Помимо старого друга Силани и внезапно свалившегося на голову Дона Сайреса, Мите «досталась» ещё одна американка – Анна Радклиф), темнокожая учительница биологии из Вашингтона, округ Колумбия. «Жениха» Митя поселил у бабушки Сони на Машкова, 14; Раймон уже вполне прилично говорил по-русски и был самостоятелен (на этот раз его приютила сестра Ольга); что касается Анны, то она поручалась заботам митиного отца Владислава Николаевича Чупрова, скромного профессора кафедры информатики одного из московских вузов. Цветная американка, по слухам, была красива и молода (недавно влившись в «организацию», она ещё не успела предстать собственной персоной на столь ответственном Форуме), и Митя счёл возможным доверить её престарелому профессору, поскольку тот объяснялся по-английски, не то чтобы свободно, во всяком случае, мог общаться, как говорят, на бытовом уровне. К тому же летом был абсолютно свободен, если не считать сада и огорода на шести сотках в северном Подмосковье. Митя даже предположил, что поручение покажется «старику» приятным, тот явно скучал в рутине кафедральной текучки и «всеобщей глубокой тупости», предсказанной Паркинсоном в одном из его «законов»: в нём говорилось о последствиях так называемой «всеобщей компьютеризации». Чупров-отец утверждал, что в среде студенческой молодёжи мрачноватый закон блестяще подтверждается. Как и все математики, старый профессор был великим скептиком. Впрочем, он был ещё далеко не стар и не мог остаться равнодушным к прелести молодой негритянки, думал Митя, паче чаяния та окажется столь же неотразима в реальности, сколь живописали видевшие её «товарищи по партии». Митя с трудом представлял себе шестидесятилетнего отца в роли галантного кавалера, но был тут и свой расчёт: молодая мачеха Татьяна Васильевна не в пример мужу отличалась общительностью и оптимизмом и наверняка, думал он, будет рада свести знакомство с заокеанской коллегой. Врачу и биологу, рассуждал Митя, всегда найдётся о чём поговорить. Правда, Лора с её чисто женской способностью смотреть в корень указала на вероятность любовного треугольника, но Митя с негодованием отверг такое предположение, заявил, что члены «союза» заведомо не смешивают борьбу с устройством личных мелких делишек и что, во-вторых, вопреки мнению, сложившемуся на фоне революции сексуальной, нет более высоконравственных женщин, чем простые американки. На это Лора справедливо заметила: любовь – не вопрос морали, но – чувства.
Дебаты на конференции СРС обещали быть жаркими. Лето 94-го, кто помнит, сгущало в Москве предгрозовую атмосферу, переродившаяся демократия (впрочем, по мнению троцкистов, никогда демократией не бывшая) угрожала диктатурой, посему требовались меры предупреждения, но какие? – никто не знал, и по традиции первым вопросом повестки дня было поставлено «отношение к текущему моменту». Силани был весь – революционный порыв, происхождение которого можно было одинаково отнести как на счёт ситуации в английской, так и в русской горнодобывающей промышленности (до начала работы неистовый Раймон успел слетать в Кузбасс и несмотря на лёгкое похмелье, а может быть благодаря ему не уставал восхищаться гостеприимством шахтёров); настаивая на «решительных действиях», Раймон, казалось, не до конца определился – где именно таковые должны предприниматься. В партийных кругах злословили: не даёт покоя слава Гевары. А Дон Сайрес, как выяснилось, давно и хорошо знавший Силани, на приглашение принять участие в конференции, к удивлению всех ответил, что «не затем приехал» и что «ещё подумает, стоит ли оплачивать разгул таких сомнительных типов как Силани», для которого «любая революция хороша, была бы только русская водка, шнапс или виски. Ну и, конечно, женщины». В Лондоне, сказал Сайрес, у того пятеро детей от трёх жён и куча долгов. Митя был немного обескуражен такой характеристикой английского друга, но отнёс её по ведомству «идеологических расхождений»: одно время Раймон склонялся к менее радикальному «манделизму». Если, к тому же, руководствоваться в борьбе соображениями морали, то, право, лучше заранее отказаться от каких бы то ни было действий, всем известно: революция и мораль несовместимы. (Читайте классиков!) А что до практической помощи, то московская организация уже получила от английских товарищей Apple Mackintosh, и ждала передачи типографского оборудования. («Блеф», – презрительно фыркнул Сайрес.)
Водворившись на постой у Софьи Аркадьевны, Дональд немедленно принялся звонить в Саратов «златокудрой глухой красавице», чьё фото первым извлёк из «файла» и продемонстрировал с гордостью победителя: с фотографии смотрела юная долговязая нимфа, право, способная, сказал Митя, украсить глянцевую обложку какого-нибудь «журнальчика для дебилов» наподобие «Cosmopolitan». Бабушка Соня, некогда сама бывшая статной красавицей и ещё не утратившая своеобразной привлекательности, только скептически усмехнулась и смерила постояльца презрительным взглядом. Впрочем, также владея английским «на бытовом уровне», она ещё добавила «Fine!», однако относилось ли это к молодой кандидатке или к ситуации в целом, было неясно. Митин же тайный план состоял в том, чтобы «сбагрить» Дона бабушке на те несколько дней, что сам он будет занят на конференции.
Между тем со всего света съезжались делегаты и «приглашённые с совещательным голосом»; форум обещал быть поистине представительным. Японец поселился у партийного казначея Евстратова, поляк пристроился у родственников русской жены. За четыре дня до открытия прилетела Анна Радклиф. На встречу Митя повёз отца, чтобы сразу, без долгих проволочек, как он выразился, «вручить бразды правления», «поставить точки над «и», одним словом, дал понять, что надеется не иметь хлопот и предпочёл бы встречаться с гостьей только на заседаниях. Профессор всю дорогу молчал, чем-то, казалось, раздосадованный, и Митя для убедительности прибавил, что Лора будет определённо против, если его общение с «американской подругой по партии» выйдет за пределы официоза. Владислав Николаевич выглядел обречённым, и, только уже подруливая к Шереметеву, Митя вспомнил, что отец не выносит автомобильных путешествий, даже самых коротких, – с тех пор как в той памятной катастрофе был покалечен их старенький «жигуль» и списан потом по статье невосполнимых потерь. Митя почувствовал себя вдвойне виноватым: он тогда взял машину без спроса, разбил её, чудом уцелел сам и ко всему наделил отца этой неудобной странностью, подлинно носящей характер фобии. Мифическая «Лига борьбы с автомобилизмом», возглавляемая Владиславом Чупровым, оставаясь тайной, как масонская ложа, тем не менее (утверждал её председатель) неустанно пополнялась новыми членами, крепла и обещала стать такой же влиятельной, как движение «зелёных». К сожалению, Митя вспомнил обо всём этом слишком поздно. Притулившись у оконечности пандуса, Митя заглушил мотор, с минуту они посидели молча. «Извини, папа, я совсем забыл…» Владислав Николаевич промолчал в ответ. Конечно, они так редко общаются, было бы странным… Он сам во всём виноват. Если тебе что-то не нравится в твоих детях, то некого винить кроме как самого себя. Чупрову-старшему не нравилось митино увлечение троцкизмом, вся эта революционная возня, набившие оскомину лозунги и, главное, бесперспективность сыновнего увлечения. Не чувствуя своей вины, он однако знал: виновен – и пощады не жди. Говорил, что всё это плохо кончится. И всё-таки в глубине души завидовал сыну, верил в его искренность.
К их удивлению, они оказались не единственными, встречающими «темнокожую революционерку». И уж совсем неожиданностью стали сопровождавшие её десять мальчиков и девочек всех оттенков, от «тёмного ореха» до лёгкой золотистости. Это был «федеральный обмен» в действии: школьникам старших классов «повышали культурный уровень» (culture level), Владислав Николаевич свободно читал «по технике», но ему еще редко приходилось говорить. И вдруг он с восхищением почувствовал, что понимает и может сказать, откуда-то сами собой выскакивали, казалось, напрочь забытые слова, – и такая простая грамматика! Митя с удивлением посматривал на отца: тот превзошёл все ожидания. Американка была похожа на Тину Тёрнер, ослепительно белозуба, глазаста и «в теле»; во вкусе отца, подумал Митя. У него недоставало «данных», чтобы судить об этом наверняка, заключение вывелось по сравнении с мачехой Татьяной Васильевной: если бы та не была блондинкой, то вполне могла бы сойти за негроида статью и повадкой тигрицы. Владислав Николаевич, похоже, был раздосадован, когда выяснилось: Анна должна сначала распределить по семьям детей и только после этого «отдастся им в руки». Однако Митя решил не ждать, он погрузил очарованного (так он думал) профессора в школьный автобус и ринулся по своим делам.
А дела принимали угрожающий характер. Будто бы подтверждая, что если сегодня идут плохо, то завтра жди ухудшения. Они образовывали нечто похожее на замкнутый круг. Международная конференция одной из влиятельнейших интернациональных организаций грозила сорваться по причине тривиальнейшей – отсутствию помещения. Такое могло случиться только в России! Никто не хотел сдавать без «документа о регистрации»; таковой же получить от властей не представлялось возможным ввиду малочисленности «русской секции». А как докажешь, что «диаспора» насчитывает миллионы (если поскромничать – тысячи) приверженцев невоплощённой идеи освобождения рабочего класса? Впрочем, они и не собирались никому ничего доказывать, в конце концов приличная взятка в долларах могла бы мгновенно разрешить все проблемы. Но тут выступали на сцену принципы: заключать сделку с коррумпированным государством было неизмеримо ниже достоинства «рабочих социалистов». Однако Фемида уже почуяла что-то своим длинным носом и протянула к ним отвратительную грязную лапу с идиотскими аптекарскими весами: в кармане у Дмитрия В. Чупрова лежала повестка в прокуратуру – СРС успел стяжать себе славу подпольного. С одной стороны, это даже немного льстило, с другой – раздражало, отвлекало от работы. Митя с презрением думал, что и здесь всё могла бы решить какая-нибудь сотня долларов, но – принципы… Ему даже лень было заглянуть в уголовный кодекс, узнать по какой статье и чем карается «подпольная деятельность». Русские революционные традиции звали на баррикады. Митя чувствовал как сжимаются кулаки, а на плечо ложится привычная тяжесть автомата. Он старался не вспоминать свой «афганский поход», и то хорошо – ночные кошмары последнее время стали досаждать меньше, ничего кроме презрения к самому себе за трусость, тогда проявленную, он не испытывал, но была теперь в его характере одна черта – говорили, неизгладимая – часто мешающая: при малейшем противодействии он мог неожиданно взорваться приступом необузданной ярости. Особенно это мешало в семье. Если бы не ум, не чуткость и выдающееся терпение жены, одному богу известно, чем бы всё кончилось. Да, он был трусом дважды: когда не отказался участвовать в «этой мерзости» (так называл про себя), испугавшись прослыть дезертиром, и вторично – не перейдя сразу на сторону моджахедов, не сдавшись в плен, как это сделал один из его друзей по «школе молодого бойца». Были смешны все эти фарисейские «братства воинов-интернационалистов». Прав отец: есть только один интернациональный долг – бастовать, если тебя шлют наводить порядок за пределы отечества.
И неизбывное, редко покидающее чувство вины…
Между тем Дональд М. Сайрес, американский миллионер, никому не нужный на родине и желанный в России, с минуты на минуту ждал объявленного телеграммой визита: глухонемая красавица из Саратова летела на свидание в надежде стать за океаном знаменитой фотомоделью. Она справедливо полагала, что даже если у «жениха» много других, конкурирующих вариантов, то её молодость, красота и неплохое образование (техникум лёгкой промышленности) не оставляют им шансов на победу. Она уже привечала своего «старичка» и совсем даже не мечтала о его скорейшей кончине, как это часто случается в подобных ситуациях. В её двадцать два года она ещё никого по-настоящему не любила, и теперь готова была отдать весь жар души будущему супругу. Но прежде чем они отправятся в далёкую Калифорнию, она увезёт его к себе, на Волгу, – показать настоящую Россию, глубинку, неоглядные дали, что открываются с высокого – западного – берега, простираясь на восток аж до самого Урала. И то правда: в ясные дни на горизонте проступали горы.
Когда девушка возникла в дверях коммуналки на Машкова, Софья Аркадьевна встретила её с той преувеличенной любезностью, которая так часто свойственна нам в обращении с людьми, страдающими каким-либо физическим недостатком. Выразительными жестами, в которых смешались оттенки сострадания, любопытства, восхищения и даже участия (что мгновенно пришло на смену лёгкому презрению, которым был одарен ранее и целиком пресловутый «файл»), жестами радушной хозяйки, обрадованной визиту, гостья была препровождена в комнаты, где на кушетке восседал Дональд М. Сайрес. Воспитанная в советских традициях, Софья Аркадьевна почитала неравный брак большим несчастьем, хотя, прожив долгую жизнь в «родных пенатах», кажется, должна была бы знать, что есть несчастья несравнимо более «основательные»; однако здесь, как и во многом другом, постаралась русская классика: у кого же не стоит перед глазами знаменитое, исполненное мелодраматического пафоса полотно? Извечная русская боль за «оскорблённых и униженных» – лучше бы её не было.
Девушку звали Катя. Kathrine. Очаровательное англосаксонское имя. Мир тесен – хотя бы потому, что в нём легко перемещаются имена. Дон Сайрес опустился на одно колено и поцеловал руку молчаливой красавице. Её огромные голубые глаза говорили больше, чем сказать мог бы язык: в них отразилось такое глубокое разочарование, что Софья Аркадьевна не выдержала и вышла из комнаты. Эти двое могли разговаривать только на языке жестов, а он не требует перевода. «Я думала, что он моложе.» Софья Аркадьевна сделала вид, что поняла фразу и даже покивала для приличия, но лишь на кухне, приготовляя чай, наконец уловила смысл в том, что сначала показалось абсолютной невнятицей. Теперь ей стало обидно за Дона. Он был всего лишь на десять лет старше её самой и вовсе не выглядел стариком, секрет его фотогеничности крылся, она решила, в молодости души. За эти несколько дней его «постоя» она успела привыкнуть к «присутствию мужчины в доме» (именно такими словами думала), к его чисто американской нестеснительности, к манере есть борщ (фирменное блюдо – он произносил borsh): сначала выхлёбывать жижу, а потом съедать «густоту», помогая себе кусочком хлеба. Когда он выходил в исподнем в «места общего пользования» (льняное бельишко небесной голубизны), шлёпая босиком по истёртому линолеуму, сосед Лёва, скандалист и алкоголик, уважительно кланялся и брал под козырёк. Он тоже слегка покачивался уже с утра и, вероятно, думал, что сухая, перевитая мускулами фигурка «америкоса» покачивается с похмелья. Старушка Валентина Владимировна тотчас убегала из кухни, Лёвка говорил – от соблазна. Разумеется, американцы везде чувствуют себя как дома, но, в конце концов, что тут особенного, думала Софья Аркадьевна, если человек вышел умыться не в смокинге, а в домашнем. Это вовсе даже и не исподнее, а пижамка «от Кардена», неверно истолкованная по причине русского известного консерватизма. Зато Лёвка уже три дня не матерился, не ломился в дверь и не обзывал «жидовкой», исходя завистью к трём её комнатушкам.
Когда она вернулась к гостям, старик и девушка оживлённо беседовали. Дон Сайрес неуклюже пытался сформулировать какой-то вопрос, неэкономно размахивая руками, а Катя, с недоверчивой улыбкой, но потеплевшими глазами, всем своим обликом доброй феи выражала готовность понять, помочь, одним словом, сделать всё, чтобы смягчить отказ, который уже стучался у входа. Даже Софья Аркадьевна поняла с порога это «хочешь ли ты меня?», а прекрасная Катрин всё уклонялась от прямого ответа, пока наконец не нашла приемлемой формулы, состоящей в удобном компромиссе: отложить окончательное решение вопроса и немедленно последовать в Саратов «познакомиться с семьёй». Два билета на вечерний поезд появились на свет из расшитого бисером кошелёчка и были предъявлены восторженно их встретившему барону. Всё остальное перевела письменно Софья Аркадьевна на «бытовой английский» между чаем и дальнейшей более основательной трапезой, заполнившей время до отъезда на вокзал. И даже не пришлось прибегнуть ни разу к словарю. «I love you!», несчётно повторенное Доном, не требовало перевода, поэтому Софья Аркадьевна его просто-напросто игнорировала.
Когда они ушли, опустевшие комнаты наполнились гулом, как бывает в жилище, покинутом его обитателями. Ей даже на мгновение показалось, что всё это уже было когда-то, может быть, в другой жизни. Такое часто случалось с ней, она знала как это называется – воспоминание настоящего, читала в одной из книжек, подсовываемых иногда зятем «для общего развития». Нет, теперь было другое. Не надо мучиться, чтобы вспомнить, как уходил, уводимый навсегда, единственный в твоей жизни мужчина, муж. Странно, подумала Софья Аркадьевна, неужели за несколько дней можно так привыкнуть, привязаться к человеку, о существовании которого дотоле не знал и знать не хотел, чья «старческая похоть» (неужели это её собственные слова?) казалась смешной, едва ли не отвратительной и не внушала ничего, кроме презрения. Она вдруг почувствовала такую жалость к себе, к старику, к Мите, – что села на кухне и заплакала. Оказалось, на удивление, что в этой жизни ещё не выплаканы все её слезы. Не всё пережито.
Внуку, вечером заехавшему проведать «высокого гостя», она оправдала покраснение глаз внезапно развившимся конъюктивитом; но тот, вероятно, и не заметил бы ничего – так был занят своим. Впрочем, остался недоволен «бегством жениха», в основном по причине скорого открытия конференции, где, по его мнению, присутствие Дона Сайреса было необходимо. Софья Аркадьевна села на телефон, и вскоре вослед беглецу полетела срочная телеграмма с напоминанием важной даты и просьбой не опоздать к заседаниям. Митино радостное возбуждение объяснилось просто: уладилось дело с помещением – и очень смешно. Он рассказал, как пришёл к своему старому школьному товарищу («Ты его помнишь – такой длинный, худой, всё гантельками накачивался, да так и остался, теперь зато – председатель банка.») и попросил на несколько дней зальчик сдать, который те арендуют сами вместе с дюжиной других комнатушек в башне на Новом Арбате. Лёнька, рассказывал Митя, отчего-то перепугался, наверно подумал – рэкет, подумал, «афганцы» – бандиты все, в «охранники» набиваются, ничего кроме как стрелять не умеют. Митя его не стал разубеждать – главное получить согласие. Мало того – бесплатно, в любое время!
Рассказ этот Софье Аркадьевне не понравился. Всколыхнул старую боль, подспудно тлеющую как задетый пожаром торфяник. Тот не страдал, кто верит, что раны душевные залечиваются временем. Время – это просто другое название жизни (она прочитывала на сон грядущий несколько страничек из Декарта). Когда живёшь долго, всего-навсего уменьшается «удельный вес» тех отрезков, что прожиты в боли, в страдании – как бы ни были сильны эти страдания и боль. Растишь детей, а потом оказывается, что они решили «идти другим путём»; видишь, как этот путь уводит от истины, – но ты бессильна, только сиди и жди. И плачь – когда повисают над пропастью заблудившиеся во ржи. (Софья Аркадьевна вообще много читала.) Она уж, право, решила, что все несчастья сгинули позади – и вот тебе: внук – троцкист, революционер. Не горе ли на старости лет? А теперь ещё этот проклятый американец…
Уладив с телеграммой и взяв обещание держать его «в курсе» (бабушка только головой покачала), Митя помчался к родителям в Марьину Рощу. Там и вовсе что-то происходило непонятное – позвонила мачеха Татьяна Васильевна и попросила срочно приехать. Он, собственно, и держал туда путь, а на Машкова заскочил просто потому, что по дороге. На «бабульчонка» надеялся как на самого себя.
К удивлению, обнаружил там Раймона Силани – несгибаемого Раймона, неистового Раймона – но и печально известного пристрастием к бутылке. Взлетевший под облака «железный занавес» распахнул такую головокружительную даль, открыл такую сверкающую огнями сцену, что впору было влюбиться в один только этот «революционный пейзаж». С истинно английской пунктуальностью, дважды в год (I мая, 7 ноября – наши праздники – говорил) Раймон летел в Россию из унылого туманного Альбиона, чтобы «приобщиться к русской культуре», и, действительно, так обрусел, что всем напиткам предпочитал «Столичную» кристалловского разлива вперемешку с пивом. Ну и, разумеется, женщины («дэушки» – произносил по-кавказски) … Попробуйте-ка в Лондоне пристать на улице к женщине, которая вам понравилась. Не миновать полиции.
Раймон, что называется, был под банкой («under bench» – дословно, кто не знает, под лавкой), то есть по-русски – слегка подвыпивши. Татьяна Васильевна поила его чаем, но рюмок не подала, хотя на столе стояла бутылка шотландского виски «Shivas Regal» (1801, 12 лет выдержки), привезенная Раймоном не иначе как специально для этого визита: он отнюдь не скрывал своего восхищения хозяйкой и всякий раз «почитал долгом» посетить «родовое гнездо» (шутил – будущий музей-квартиру) выдающегося «лидера» Дмитрия В. Чупрова. Однако делал это всегда в сопровождении последнего и в намеченный день с утра не пил. А всё началось с того, что в первый свой приезд был водворён к Чупровым по просьбе сына и в конце гостеваний «получил отказ», адресованный, правда, не «лично в руки», но «ответственному просителю». И хотя был в этот момент уже за порогом (усаживался в митину «тачку» – ехать в аэропорт), успел-таки стать «персоной нон грата», о коем событии конфиденциально объявил Чупров-отец, склонившись к сидящему за рулём сыну: «Последний раз,» – бросил коротко Владислав Николаевич. По его лицу Митя понял всё и лишь утвердительно кивнул; о подробностях было нетрудно догадаться. Он и после ни о чём не спрашивал, а «неистовый Раймон», кажется, и впрямь оставил сердце в России, в Москве, и уж если быть до конца точным – в Марьиной Роще. Кто знает, возможно, мачеха Татьяна Васильевна поощрила воспламенённого «функционера» или по меньшей мере не пресекла в корне «поползновений» (думал Митя), но всякий раз, едва ступив на «обетованную русскую землю» (Promised Russian Land), Раймон справлялся о здоровье «мамы» и просил назначить день для «визита вежливости». Ну что ж, его можно было понять, Митя и сам хорошо помнил то первое впечатление, которое произвела на него эта женщина, он тогда лежал в больнице после «авто», сестра Ольга принесла «Любовника леди Чаттерли» на английском, он читал уже достаточно бегло и почти без словаря, и пришла Татьяна – знакомиться, будто со страниц знаменитого романа; это была «пора любви», Митя влюблялся, как говорят, по нескольку раз на дню и «раскручивал роман» с молоденькой медичкой, и будущая жена Лора уже была поставлена в известность о намерении на ней жениться; но пришла Татьяна, и Митя понял одну простую истину: как бы ни были прекрасны женщины вокруг и рядом с тобой, всегда найдётся такая, что неожиданно затмит всех. Было ему тогда от роду пятнадцать лет, мачехе – двадцать восемь.
Отца дома не оказалось. Татьяна сказала: на даче. Ничего удивительного – деревенские корни, говорил Митя, дают себя знать. Отец обожал свои «сотки» в северной лесной глухомани, возделывал «участок» (какое отвратительное слово!) с энергией, «достойной лучшего применения», а старенькую бытовку военного образца («здание контейнерного типа столовая) превратил невиданными стараниями в «тадж-махал» (называла Таня). Удивительным было другое – отсутствовала темнокожая гостья. Конечно, подмосковная природа заслуживает того, чтобы с ней познакомиться вблизи, а не только с высоты птичьего полёта, и особенно сельский быт (village way of life) русской интеллигенции, но не слишком ли она простодушна, сказал Митя, не очень ясно кого имея в виду – то ли Татьяну, то ли американку. Однако в присутствии Раймона уточнять не стали. Таня сказала только: «Лишь бы на пользу шло.» Раймон согласно кивал, хотя эта невнятная скороговорка, иногда используемая русскими, была ему недоступна. Что-то он всё же понял. Таня сказала: «По его части,» – и посмотрела прямо в глаза таким долгим и (показалось ему) таким выразительным взглядом, что сердце – и ведь уже не молоденького – донжуана часто забилось. К сорока годам, он заметил, «русские красавицы» приобретают восхитительную округлость форм и какую-то внутреннюю мягкость, так выгодно их отличающие от костлявых чопорных англичанок. Он часто говорил: если хочешь узнать страну – полюби женщину. На что русский друг Митя возразил однажды: если хочешь узнать страну – повоюй немного с её народом. Конечно, ему ли не знать. Раймон, хотя и напускал на себя многоопытный вид да и впрямь повидал немало, тем не менее часто рядом с Митей чувствовал себя мальчиком. Тот иногда пугал нешуточным радикализмом, особенно же – своей позицией в вопросе «о вооружённом восстании». Этот пункт программы СРС был настоящим камнем преткновения: русские просто боготворили оружие. (Только однажды Раймон по молодости ввязался в теракт – результаты содеянного потрясли его, навсегда отвратив от терроризма. Он был сторонник ненасильственных методов.)
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: