Оценить:
 Рейтинг: 0

Бездна

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
7 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Иллюзии! Ложь унижает самый смысл жизни. Затаптывая искры божественного в человеке, не щадя ни совести его, ни чести, ни духовного достоинства и более всего оскорбляя искони присущее русскому человеку ощущение Правды, она не может быть орудием спасения чего-либо. Не может уже потому, что является орудием адептов, поклонников и делателей лжи!

Ложь, идя рука об руку с воровством и от мерзкой близости рождая лицемерие и жульничество, через духовную бездомность ведёт к беспринципности и враждебности ко всему созидательному, при этом рождая множество других пороков.

Не зря говорят, что у лжи короткие ножки, поэтому всё у неё временное, подлое и неполноценное. Оттого «ложь во спасение» – на всех уровнях и во всех смыслах – есть факт трусливого, теряющего человеческий облик рабства. Рабства человека, не имеющего ни в душе, ни в сознании своём ничего святого.

Игрою случая допущенный к государственному корыту или ютящийся у грязных её стоков иной «господин» остаётся рабом потому, что не имеющий совести не знает свободы. Не достойный её, он являет собой широко распространённый тип раба-пораженца. Причём не бунтующего раба, а навсегда сдавшегося! И раб этот, растратив и духовные, и физические силы, не видит уже смысла своего существования, ибо свет в конце тоннеля заляпан, а путь к истине загажен нечистотами потерявших себя душ.

Это же можно отнести к идеологии, ставшей наиболее изощрённым и действенным инструментом в руках карьеристов, разномастных честолюбцев и «властителей дум». Именно адаптированная идеология в первую очередь становится вотчиной мёртвых и грязных душ. Именно её первой «хватают» и залапывают лгуны своими грязными руками.

Поэтому не всякие разговоры об Отечестве – как с «гербовых», так и «сермяжных» трибун – следует считать полезными. Забалтывающие причины и обращённые в пустую говорильню – слова лишь замыливают проблемы, ждущие немедленного разрешения.

Во всяком случае, благими ли намерениями, в кои издавна и намертво вплелась пресловутая ложь во спасение, по наущению ли, по ревности ли, либо по недоумию, из российского бытия не исчезает Ложь. Не исчезает потому ещё, что стала профессией словоблудов и любимым занятием сладких сирен от идеологии. Она, как это ни покажется странным, находит «понимание» и усладу даже среди «спасающихся», коим несть числа. Но если апологеты творческой «свободы без берегов» откровенно развращают души людей, то их идейные противники (из числа как будто совестливых «народных» писателей) «из самых лучших намерений» кривят небесталанным пером. Ибо преподносят жизнь России вроде потёртого «деревенского» лубка, так некстати подтверждая некогда наблюдённое: «Дурак и под коровий рёв пляшет».

Поверив школе старших, в ряде случаев одарённых писателей, некогда молодая и подававшая надежды, а нынче поседевшая от ли- тературной подёнщины поросль старательно выписывает из забытых словарей деревенские архаизмы типа: «вервие», «ковды», «куды», «покуль», «откуль», «ково», «дак чё с ево», «сплотатор» и т. п. С тем, чтобы, одевшись в давно прохудившиеся лапти, лихо пуститься в пляс под свои разудалые или «подёрнутые тоскою» и печалью ностальгические, не иначе как по допетровской Руси, куплеты. Как будто истинно русская речь может существовать лишь в лохматостях искусственно созданного или усреднённого, опрощённо-путанного «русского говорка», бытуя в бесформенности языка неприкаянных маргиналов, сомнительно-народных выражениях или облекаясь «благостной праведностью» околоцерковного повествования.

Если говорить конкретно, то издержки куцего мировоззрения, порченого стиля и нехитрой внутренней культуры столь же откровенно, сколь бессодержательно и многословно, являют себя в трилогии Вл. Личутина «Раскол». А в партийно-«покаянной» прозе Владимира Крупина то ли замаливают себя, то ли причитают о себе с «духовным надрывом». Личутин не столь «жесток», но его повествование буквально тонет в «пряностях» говорка a, la XVII век, который, не убеждая, собственно, ни в «русскости», ни в особой необходимости, настаивает на себе больше, нежели само содержание. Что касается действия непереводимого ни на один язык романа, то его и вовсе не видно под частыми речами желающих угодить автору опрощённых донельзя московитов.

Иван Бунин, негодуя на такого рода прозаиков и стихотворцев, видел во всём этом великую опасность для русского языка и литера- туры. Они «делают тошнотворным русский язык, беря драгоценные народные сказания, сказки, „словеса золотые“, роясь в областных словарях и составляя по ним какую-то похабнейшую в своём архирусизме смесь, на которой никто и никогда на Руси не говорил и которую даже читать невозможно!», – писал Бунин.

Иван Бунин

Будучи тончайшим стилистом, Бунин не переносил весь этот «тошнотворный… маскарадный и аляповатый style russe», вроде:

«Ну, батенька-с, хлопнем-ка ещё по одной… с селёдочкой-то, а?», которым грешил, дополняет Бунина Адамович, даже Иван Шмелёв. Но нерадивым ученикам время не впрок. И сейчас, в пику предостережениям русских классиков, этнографическая «жись» рассматривается a-la «русистами» через призму лениво небрежной созерцательности. И не без крестьянской хитринки, что, «по идее», как будто предполагает связь со староотечественной культурой. Однако узость миро- воззрений, не позволяя увязать вчерашнее с настоящим и будущим, сводит все старания к банальному бытописанию. Потому куцая «близость к народу» приводит к кондовому языку, «простота» которого и вымышлена и выморочена, а потому неестественна. Если ребёнок всего лишь обижается, когда с ним говорят «по-детски», то народ смеётся над придуманным за него, оторванным от жизни языком.

Стремление сказать «попроще», «понароднее», посредством стилистических завитушек и пустословесного узорочья ведя к изобретению лженародного говора, не продлевает жизнь языку, а укорачивает его.

И в самом деле, кто будет принимать всерьёз язык, шарахающийся «в глубь» псевдопатриархальности?! Не говоря о том, что, будучи непереводным, он непременно закиснет в сермяжной «квашености» его апологетов и распространителей. Поэтому, в художественном отношении не дотягивая до литературы, опростевшие «до народа» «гусляры» и бытоописатели плетутся далеко в стороне от мудрого лесковского сказа. Точки над «i» в этом вопросе, казалось бы, навсегда, расставил великий знаток русского языка А. Н. Островский: «Для на- рода надо писать не тем языком, которым он говорит, но тем, которым он желает»!

Однако не всякое лыко в строку: иной «не пляшет – так прищёлкивает». Взятая в отрыве как от достижений, так и от поражений современной цивилизации, подобная «древность» на поверку оказывается новоделом или мёртвым источником. Под «лыковым» пером лукаво-наивных авторов она не имеет в себе ни глубины, ни живительной силы, ни истинной духовно-нравственной основы. «Словотворчество есть хождение по следу слуха народного и природного, хождение по слуху. Всё же остальное – не подлинное искусство, а литература», – писала Марина Цветаева. Да и литература-то сомнительная, а значит, временная, поскольку «быстрая вода до моря не доходит»…

Связывая дух народа с языком, немецкий философ Германн Люббе писал: «Там, где стремление сохранить местный диалект обращается против литературного языка, где экстремистские неокельты и неогерманцы бравируют своим антиримским стилем, там культурная программа превращается в лозунг изоляции». Иными словами, одним топором, да ещё с помощью «какой-то матери» (с некоторых пор прочно угнездившейся в сочинениях особо «раскрепощённых» авторов), не «срубишь» высоких технологий и не создашь культуры; «не зробиш» космического оборудования, как и не «выстругаешь» точных наук. «Топором» можно лишь вырубить (без кавычек) эти достижения, чему в истории России есть немало примеров. «Дай глупому лошадь, так он на ней и к чёрту уедет» – гласит народная мудрость. Если же пойти на поводу «топорной правды», то придётся признать, что тончайшие по строю духа иконы писались не иначе как вениками. А эпические, на удивление ёмкие по содержанию и наполненные красочными образами летописи, былины и сказания утверждались в культуре Руси косноязычием смердов…

Ко всему прочему, нынешним, как будто бы безобидным, плакальщикам «по Руси» следовало бы знать, что мысль-образ посредством активного воздействия на сознание способна выстраивать реальность, формируя само бытие. И если она, нарочитая реальность эта, будет-таки выстроена («выстругана», «зроблена» или «срублена»), то в перспективе всем нам «светит» в городах не удобное жильё, а «жись» в глинобитной хате или курной избе с вырытым в земле (или, как в степи, – «везде») отхожим местом. Словом, через просторечие придя к простомыслию, а затем и к опрощённому до дерюги бытию – ждёт нас не улица, а околица, выходящая на такие же нелепые – через дорогу – жилища с колодцем и «журавлём в небе». Печалясь о колодезном «журавле», крестьянский поэт Николай Клюев сварганил у себя в «фатере» «синицу в руках».

Николай Клюев

В конце 1920 гг. приехав в Северную Пальмиру «заниматься отхожим промыслом, то ли плотничать, то ли быть ямщиком» (по словам В. Г. Базанова), «олонецкий мужичок» живо превратил петербургское помещение в старом доходном доме в крестьянскую избу, по брёвнышку перетащив её из родной ему Олонецкой губернии. Причём, всё в ней было самое что ни на есть взаправдашнее, вплоть до того, что между брёвен торчал густой мох. Впрочем, театрализованная обстановка не лишена была реалистических элементов, включая домашнюю живность, в чём наглядно убедился литератор Геннадий Гор. Как-то зайдя к Клюеву, он увидел, как из щели бревна ему навстречу выполз (тоже, видимо, чистопородных олонецких кровей) таракан, который безбоязненно уперся «взглядом» на изумлённого пришельца. [2]

А ведь в «сказания» эти, казалось, давно уже внесена ясность. Даже Константин Аксаков, который, по Герцену, одевался настолько по-русски, что народ на улицах принимал его за персиянина, и тот отделял истоки России от её первобытного существования. Бравируя древнерусским зипуном и мурмолкой, убеждённый ревнитель старины всё же понимал, что возвращение к первопричинности, через непонимание реалий приводя к поддёвочному, сусальному патриотизму, нарушает понимание эволюции русского общества, жизни Страны и развития государства. «Должно воротиться не к состоянию Древней России (это означало бы окаменение, застой), а к пути Древней России (это значит движение)», – наставлял Аксаков). А уж нам-то – через полторы сотни с лишним лет – тем более должно быть ясно, что шитая лыком ностальгия по «избяной Руси» не в состоянии ни остановить негативные тенденции, связанные с урбанизацией социума и уплощения сознания общества, ни возродить объективно отмерший феномен обрядовой культуры и старорусской жизни.

Этнографическое смакование допотопной деревней, как и ностальгия по никогда не существовавшей Руси, ничего не прибавляя литературе, способно лишь тормозить её развитие. [3]

Культура и бытие Отечества, нынче одетая отнюдь не в «лапти» и коноплянки [4] с онучами, должны жить в душе и памяти достойного их (традиций и обычаев – не лаптей) человека. Если же её (память) отшибло, то запоздалые «вспоминания» не способных к жизни остатков прошлого больше похожи на отмывание совести. Но, ущемляя и размывая последнюю, это лишь промывает «дыры» в отечественной культуре. Мало того, театральное одевание в «традиции» есть фарс, посредством скоморошного водевиля способный лишь усугубить растление культуры. Отмирает ведь то, что либо утрачивает живительную силу, либо не способно выдержать столкновения с жизнью. Да и что толку «сплуатировать» прошлое, если не можешь создать равноценное ему?!

Жертвами такого столкновения следует признать «зилотов» патриархального быта, ревность которых выродилась в умозрительный, «письменный», сектантский патриотизм. Имея на себе старые метины, он не нов ни в русской литературе, ни в русском сознании. Отталкиваясь от «критического реализма» второй половины XIX в. и невесть какого реализма начала ХХ в., в конце оного «стилевые патриоты» пришли к тому же плачу, разве что едва слышному и мелкослёзному. И псевдовселенский плач этот, переходя в бессильное всхлипывание, раздаётся из-под тех же обветшалых рогож того же ненастного бытия, оплакиваемого как будто бы честной по своим намерениям литературой.

Плач по чему? Да по всему и более всего – по деревне…

Но какой? Когда существовала в России та деревня, которая заслуживала бы столь горьких и безутешных рыданий? При каком царе?

Да, были времена не слишком продолжительного благоденствия, которые скрашивали вызванную, прежде всего, климатом тяжесть деревенского быта. Последний и выковывал неудобный для «европейского мира», но сильный и суровый характер народа, тяготеющего к вере, делу и справедливости. И тогда – в случае нарушения народного устава или при случившемся воровстве – при въезде в селение вкапывали столб, который, свидетельствуя о позоре, стоял до тех пор, пока не сгнивал. Однако «вбивание столбов» почему-то не нашло широкого распространения. Не до того было деревне, из столетия в столетие ведущей борьбу за выживание. Потому, когда толстовский Нехлюдов «начал свою речь тем, что объявил мужикам о своём намерении дать им землю совсем. Мужики молчали, и в выражении их лиц не произошло никакого изменения».

И не могло произойти! Поскольку у крестьян, за века многажды обманутых «отцами-благодетелями» из высшего сословия, не было к ним никакой веры. И не могло быть, ибо не знали «кормильцы» ни русской жизни, ни русского языка, а те, что знали, напрочь забыли его за ненадобностью, так как с детства говорили на иноземных языцех. Итак, сформированные вне традиций и форм русской культуры, «отцы» могли лишь презирать собственный народ, на что последний мрачно отвечал им тем же.

Глубина проблемы была ясна не только классикам.

Давно и незаслуженно забытый писатель-народник Александр Эртель, [5] не только «ходивший в народ», но и долгие годы живший его нуждами, в конце ХIХ века с горечью писал: «Нет, никогда ещё я так не понимал некрасовского выражения «любя ненавидеть», как теперь, купаясь в аду подлинной, а не абстрагированной народной действительности, в прелестях русского неправдоподобно жестокого быта…». А ведь если сравнить с состоянием деревень середины ХХ века, это были времена патриархальной деревни. Что-то ведь тронуло душу обрусевшего немца, ставшего православным и прилепившегося сердцем к России.

Николай Клюев

«Золотые купола и благовест – форма великой сущности, живущей в каждой человеческой душе…», – отмечал Эртель. Значит, отметим и мы, в те времена существовала (пусть и далёкая от идеала) деревенская цивилизация, которой пришёл конец после Октябрьской революции, последующего раскулачивания, коллективизации, и прочих бедствий. Иначе говоря, было-таки время, когда народ, не изменяя благовесту, не только не рушил церкви, но и строил новые. Когда же деревенскую жизнь нарушали въедливые «сицилисты», то народ сам исправно вязал их и сдавал в участок. И. Е. Репин даже картину написал – «Арест пропагандиста» (1880—1892). Судя по долгой работе над полотном – сдавали в участок революционеров регулярно, во всяком случае, до скончания века.

Однако поиск в истории идеальной или просто добротно скроенной деревни не входит в задачу настоящей работы. Тем более, что оценок и мнений на этот счёт предостаточно. К примеру, Михаила Бакунина (в отличие от Эртеля) отнюдь не воодушевляло деревенское бытие, как и сама патриархальная жизнь. Последней здорово достаётся от него в письме к Герцену: «Почему эта община, от которой вы (и Эртель, добавлю от себя. – В. С.) ожидаете таких чудес в будущем, в продолжение десяти веков не произвела из себя ничего, кроме самого гнусного рабства?», являющего «…бесправие перед всем миром», убивающего «…всякую возможность индивидуальной инициативы», лишающего «…права не только юридического, по простой справедливости в решениях того же мира…».

Впрочем, словам Бакунина можно противопоставить другие слова, которые опровергнут его на словах же, в ответ на которые можно привести опровергающие их. И так – до бесконечности.

Словом, разноголосица в мнениях людей, не понаслышке знавших деревню, может у кого угодно отбить охоту забираться в дебри противоречий деревенской жизни.

Нам, нынешним, тем более не пристало рядиться в компетентные судьи издавна дышавшей на ладан житницы Страны. Поэтому за невозможностью объять необъятное взглянем на деревенское бытие в произведениях «критического реализма». То есть вспомним эпоху, когда и община, и мужики были «лучше эртелевских», когда ходоки после отказа в просьбах не крушили земство, а, поверим Н. Некрасову, «с непокрытыми шли головами», возвращаясь в свои жилища не солоно хлебавши.

Итак, обратимся к художественному Слову. Точнее, к давно отмеченному филологами феномену негативного восприятия многих аспектов российской жизни.

Заявив о себе в литературе середины ХIХ века, он нашёл себя в «критическом мазохизме» последующих времён.

При рассмотрении вопроса возникает серьёзное сомнение в том, что декларируемый со времён Чернышевского и Герцена «поиск истины» посредством критического мировосприятия был настоящим, духовно осознанным стимулом литературного творчества. Ибо, как правило, начинаясь с «высоких материй», «поиск» этот скоро переходил в мелкое копание в бытийной и социальной жизни. Здесь специально оговорю, что мелочность состоит не в пресловутом «маленьком человечке», а в масштабе духовного посыла авторов, лучшим примером чего является бытокопирование живописцев из числа «Передвижников».

Сомнения возникают потому ещё, что в произведениях русских классиков, исповедовавших постулаты «нравственного реализма», в той или иной форме заявляет о себе отрицание как таковое (в чём «замечены» Н. Некрасов, Л. Толстой, А. Куприн, а более всех в своих разбойно-удалых и беспросветно-унылых рассказах, Л. Андреев; список длинён). Может, А. Чехов, утверждая: «Нужно по капле выжимать из себя раба», – имел в виду неприятие «доли народной» внутренне рабствующими, в душах которых и затесалось отрицание радостей русской жизни?! Внутренне вольный человек – писатель, художник или музыкант, наблюдая мир явлений, не останавливается на внешней грязи, так как видит их глазами свободного.

По этой причине Лермонтов и Достоевский, умевшие вникнуть в противоречия не только русского, но и «мирового человека», были далеки от огульно критикующих. От тех, кто видел русское бытие однозначно мрачным, беспросветно несчастным, ничего хорошего не имеющим и ни к чему путному не ведущим. Истинно глубокий ум видит историю не только в срезе современности.

Сумел же Фридрих Шиллер написать свою знаменитую оду «К радости» даже в несвободной, раздробленной до карликовых государств Германии! Потому, очевидно, что умел ощущать жизнь не только текущего времени.

Что там Шиллер! Разве русская икона – великая в гимне божественному в человеке – непостижимой красочностью своей, переходящей в нетленную «радость цвета», не несёт в себе признаки бытия в их чарующей ипостаси – той, в которой духовная гармония доминирует над несовершенствами человека?

Разве она соборностью сознания иконописца, чистотой темы и красочностью её решения превосходя самые выдающиеся индивидуальные достижения живописцев, их глубокие (и тоже духовные) изыскания и откровения, не содержит в себе начал, вразумляющих душу и сознание человека?! Разве красота такого рода не есть зеркало души «человека радостного», между тем способного и на подвиг?! Разве не явили его иноки-воины, вдохновлённые на знаменитую битву св. Сергием Радонежским?! Но если так, то не лучше ли было бы возвратиться к тому, что присуще народу по культуре и происхождению, нежели в плачах и скорбях развивать то, что ему исторически не свойственно?!

II

Увы, правительство Александра I не поняло звёздного часа русского бытия, а его наследник с оловянными очами не поддавался ни вразумлению, ни настояниям времени. Плац-парадный «уровень, начертанный николаевским скипетром» (А. Герцен), обусловил острокритичную «линию» Чаадаева, за которой стелилась широкая полоса уныния – везде, во всём и среди всех!

Некрасов, разглядев «несжатую полосу» на крестьянском поле и обратив свою «находку» в громкую песнь о тяжёлой доле народной, не удосужился увидеть сжатые полосы крестьян. Бессильные пахари Ивана Никитина – современника Некрасова, и вовсе не доживали до жатвы… Их соха – «горькой бедности помощница» – застревала в дикой полыни – «травке дикой», символизирующей горечь жизни, неразлучной со смертью. Повсюду немощному жильцу – Никитину – виделась «Бедность голодная, грязью покрытая/Бедность несмелая, бедность забытая…».

Заживо погребённые персонажи отдающей Богу душу поэзии мрачно тянули свою «лямку» вместе со своими авторами. Чахлые духом и одолеваемые телесной хворью, они, подобные бурлакам Репина, из последних сил волокли свои «полосы» до погоста с тем, чтобы справить там тризну и по ушедшей Руси, и по себе самим…

В своём стихотворении «Родина» (1846) Некрасов, «с враждой и злостью новой» вспоминая свою безрадостную юность, пишет о том, что всё «Проклятьем на меня легло неотразимым,/Всему начало здесь, в краю моём родимом!..».

Николай Некрасов

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
7 из 12

Другие электронные книги автора Виктор Иванович Сиротин