Левин закрыл глаза и монотонным, казенным голосом забубнил:
– Пароход «Валерий Соколов» под командованием капитана дальнего плавания Левина, следуя из Генуи в Штеттин, вошел в Кильский канал. На борт были приняты канальный лоцман каналья Блеккер и рулевые Дирекс и Труш. Далее судно следовало по указанию лоцмана. На мостике были капитан, вахтенный второй штурман Водкин (не пьет совершенно!), матрос первого класса Ухо. Когда пароход находился в уширенной части канала (фрицы обзывают ее «Гросс-Нордзее»)… Ходил каналом?
– Нет.
– …был услышан сигнал «один продолжительный, два коротких и два продолжительных» английского судна «Исаак Картер», имеющего на борту четыре тысячи пятьдесят тонн бумажной массы. Судно следовало из Лондона в порт Гефле под командованием капитана Лэнгрей, имеющего «сертификат мастера заграничного плавания»… Как ты понимаешь, он меня обогнать хотел. Я застопорил ход и положил руль лево на борт. Он дал узлов десять и стал обходить меня. Запомни: в Кильском канале нельзя ползать быстрее восьми. Волной от этого «Исаака» нас развернуло поперек канала. И здесь я сделал глупость: положил руль на борт и дал полный ход вперед. Я думал, что на полном ходу смогу все-таки вывернуть судно. Но не смог этого. Ошибся на три-четыре метра. Да, и в самый этот моментик я первый раз услышал этот запах, запах тюрьмы. Прямо над водой канала потек запах портянок, непросушенных деревянных полов и хлорной извести… «Исаак» ударил нам в правый борт. Пробоина ниже ватерлинии. Пароход стал крениться. Машинная команда, несмотря на воду, которая хлестала в машину, в течение двух минут успела стравить пар, предотвратить взрыв котла и закрыть клинкет в коридор гребного вала… Это Валька Иванов – он у меня стармехом был. А крен все увеличивается. Я спустил шлюпки и приказал завести швартовы на деревья – благо берег близко. Но пока их заводили, главная палуба и грузовые люки на крене ушли в воду… Единственное счастье – люди не погибли. Но пока машинная команда в машине сидела – а там пар гудит как черт те что! – за эти две минуты я чуть головой рубку не пробил: так подпрыгивал…
Левин сплюнул и попросил спичек.
– Тебе не холодно в этих туфлях? – спросил Вольнов.
– Нет. Первый суд был в Киле – открытое заседание Морского суда Фленсбурга. Там действия немецких лоцманов и их вину разбирали. Потом суд в Лондоне – разбирали виновность капитанов и экипажей. Признали виновными обоих. И меня, и Лэнгрея. Ну а потом был суд в Одессе. Это уже надо мной персонально. Знаешь эти допросы: «Подпишите здесь… нет-нет: внизу каждой страницы…» И все с таким проницательным видом на морде, – следователь молодой и многозначительный болван…
– И сколько тебе дали?
– Два. Условно. Учитывая… принимая во внимание… и так далее. Очень повезло. Ну и – понизить тарификацию. Вот я и у вас. И для начала долбанул тебя в борт… А на все время следствия я бросил курить: чтобы продемонстрировать самому себе свою выдержку и волю. – Здесь Левин засмеялся, легко и весело. И Вольнов почувствовал, что от него не ждут ни соболезнований, ни утешений.
– Главное – натощак не курить, – сказал Вольнов и вдруг почему-то опять вспомнил свое детство. Он начал курить лет в тринадцать. От табака кружилась голова. Дым убивал серость и беспросветность голодной военной жизни. Это были прекрасные минуты, хотя потом и мутило. И, чтобы не заметила мать, надо было жевать горькие листья мяты… Он вспомнил еще вечер в Ленинграде году в сорок четвертом и себя на углу Садовой улицы и Невского. Он только что посмотрел «Малахов курган». В этой картине матросы с гранатами у пояса один за другим бросались под немецкие танки, а до этого танцевали танго с единственной девушкой-сандружинницей в разрушенном здании. А до этого еще там погибал эскадренный миноносец, и его командир – Крючков – последним прыгал за борт, поцеловав на прощание леерную стойку своего корабля. И вот после этого кино маленький Вольнов вышел на Невский, угол Садовой, весь дрожащий от возбуждения и купил у безногого инвалида две штучные папиросы. Кажется, по рублю штука. Тогда раненые часто продавали папиросы. И курил – хилый, слабый, синий от холода…
И все закружилось вокруг – затемненные черными кругами фонари, понурые, уставшие люди, тяжелые, в оспе от снарядных осколков дома и бесконечные трамвайные рельсы. И он почувствовал внутри себя огромную силу какой-то красоты, что ли; и любви к людям, и холодящего мужества, и ненависти к тем, кто убил его отца. И так хотелось самому броситься под немецкий танк с гранатой у пояса. Наверное, именно тогда он и решил, что школа юнг – единственное на свете место, которое подходит ему… Он, конечно, высосал обе папиросы подряд, от него дико разило табачищем, но дома мать ничего не сказала. Да и что она могла сказать? Каждой матери рано или поздно приходится увидеть, как сын в первый раз закурит или нальет себе водки в стакан. Каждой.
– Ты женат, Вольнов? – спросил Левин. – Нет.
– И не был?
– Нет. – Вольнов отвечал машинально. Он все думал о чем-то прошлом, уже заплывшем, как след топора на старой сосне.
С озера задул слабый ветер. Он принес с собой холодок остывающей воды. Серые силуэты сейнеров у длинной и ровной полоски причала чуть приметно задвигались. Они задвигались сонно и неохотно. Они, наверное, понимали, что впереди дальняя дорога и нужно хорошенько отдохнуть перед ней.
И вдруг, глядя на эти спящие суденышки, Левин тихо сказал:
– Нужен покой и порядок в мире. Нужен покой. Вот мы уже начинаем летать на другие планеты, а на своей еще нет порядка.
– Не понимаю.
– Очень просто… Сейчас на Земле полно неврастеников. Почему? Давай разберемся. Наши мозги остались такими же, как триста или тысячу лет назад. Ведь ты не скажешь про себя, что ты умнее древнего грека? Его и твои мыслительные способности остались теми же, а жизнь планеты усложнилась до чертиков… И мы, наверное, где-то все время ощущаем свою ограниченность. Это-то нас злит и нервирует.
– Нет, – сказал Вольнов. – Все мы больны только тем, что не умеем наладить свою собственную жизнь. Отсюда и раздражение. В масштабе мира – рано или поздно наладим, а вот свою – фиг… Таланта нет, что ли…
– Всегда перед уходом в новый путь у меня какое-то особое настроение, – сказал Левин. – Отъезды и приезды подводят черту чему-то в жизни. С этих рубежей яснее видно прошлое и больше хочется от будущего. Я люблю уезжать.
– Это многие любят, – сказал Вольнов.
– Многие не любят проводов и встреч на перронах и причалах, – продолжал Левин. – Иногда нужно быть одному, чтобы чувствовать что-то в полную силу… И вот сейчас я думаю о том, что ты сказал о неумении строить собственную свою жизнь. У меня есть жена. И дети. Двое детей. Наверное, это хорошие дети, я люблю их, хотя почему-то от них всегда пахнет леденцами. И у меня очень хорошая жена. Очень. Хотя почему-то в каждом ящике комода у нас есть ключ. И ключ торчит. Он ничего не запирает, но он есть, и он торчит. Как тебе это нравится?
– Н-нда, – неопределенно сказал Вольнов. Он не знал, нравится ему это или нет.
– Она святая женщина, но я ужасно люблю уезжать от нее.
– Все ясно, – уклончиво сказал Вольнов. Он плохо ориентировался в супружеских делах и побаивался судить о них.
Левин вздохнул и почесал затылок. Оба замолчали, глядя на озеро. Озеро тоже молчало. Оно совсем онемело в этот лиловый ночной час. И даже ветер теребил его беззвучно, как вату. И так же беззвучно шевелились под этим слабым и мягким ветром уже начинающие по-летнему седеть верхушки крапивы в канавах. За оградой лесопилки прошли к цехам какие-то незнакомые люди – парень и девушка.
– Да ты не бойся, Иваныч уже спит, – торопливо шептал парень. – Он печь в дежурке и летом топит, тепло там, Маруся… Да не обижу я тебя. Маша, ты не бойся… Ой же точно говорю, не обижу… Точно говорю… Точно… А у тебя плечо знаешь какое холодное… Ну-ну, брось, Маша…
И тихий смех. Женский. Прерывистый. И чем-то жалкий. Но все равно теплый какой-то, от которого улыбнуться хочется. А может, и плакать хочется.
«У нее, верно, платочек на голове, – подумал Вольнов. – И она этот платочек за уголки на плечи тянет. И локти к груди прижимает… И хорошо ей, и боязно… А потом задышит часто, и все кончится… Останется еще рассветный холодок, отчуждение парня, и раскаяние, и слезы еще останутся».
– Кто-нибудь из матросов с нашего перегона, – сказал Вольнов, кивая на забор. – Наверное, про океаны ей весь вечер рассказывал. Про то, как во льды пойдет. Кого только на такие штуки не покупали.
– Кто сказал, что женщина – великая утешительница? – спросил Левин, снимая туфли и вытряхивая из них песок. – От женщин только всякие сложности в жизни. Но все равно мы с тобой в Архангельске сходим к одной. Она все ищет чего-то, и ей слишком часто бывает скучно, как говорила одна моя прабабушка по материнской линии.
– Надо на стоянке одного вахтенного на два судна держать, – сказал Вольнов.
– У тебя механик хороший? – спросил Левин.
– Длинная история, – сказал Вольнов. – Не знаю я еще, какой он механик. Первый раз вместе поплывем.
– Я думал, вы давно знакомы.
– Это вообще-то так…
Вольнов не знал, стоит ли рассказывать сейчас Левину про Сашку Битова, про парнишку, с которым они вместе перечистили столько тонн картошки в Балтийском экипаже, с которым вместе стояли первые вахты, вместе стирали брезентовые, негнущиеся робы на базовом тральщике…
Тральщик ходил на боевые траления к норд-весту от Гогланда. Недели монотонных галсов… От мыса Саарема до косы Крюпикари… Боже, сколько там насовали мин! И магнитные, и акустические, и еще образца четырнадцатого года, это якорные, с рогами, как рисуют на всех картинах… «Боевая тревога! Ток в трал!..» Парные траления: два тральщика, между ними в воде широкая дуга электрокабелей. Галс за галсом… Всплывают и пропадают красные тела буйков… И уже совсем не думаешь, что раз за разом идешь над минами. Привычка. Можно привыкнуть ко всему, так устроен человек. А сначала было страшно. И Сашке тоже. Он говорил, что у него в животе булькает, когда трал подсекает минреп якорной мины.
А на ночных вахтах Сашка говорил о книгах и о «Государстве и революции» Ленина. Сашка был первым, кто приохотил его к таким серьезным книгам. Но как же они ничего не понимали тогда! «Слушай, вот Ленин пишет, что государство – аппарат насилия, а ведь у нас сейчас тоже есть государство – значит, мы кого-то насилуем, так или не так?» Сашка смеялся, он был куда умнее тогда и старше, хотя и одногодок по возрасту. Он мечтал пойти учиться на философский факультет университета. И они даже иногда отказывались от увольнения на берег, сидели и занимались: надо было закончить десятилетку.
Корабль подорвался и затонул в две минуты. За пять минут до этого Сашка спустился в носовой кубрик. Они поспорили о том, бывает чувственная философия или нет. И Сашка пошел за каким-то словарем.
Был штилевой закат и тишина над Финским заливом, они возвращались с тралений в Кронштадт. Сработала донная акустическая мина. Все очень просто и быстро – искры летят из глаз, и летишь куда-то сам, и все это в абсолютной тишине. Вероятно, глохнешь еще до того, как грохот дойдет до сознания. Спаслось двенадцать человек – только те, кто был на мостике и на полубаке.
Тральщик уходил в воду кормой. В коридоре носового кубрика стояло оружие. Вероятно, винтовки от сотрясения вылетели из пирамиды и перегородили коридор.
В носовом кубрике так и остались все, кто там был.
Из иллюминаторов торчали их головы. Плечи не могли пролезть в иллюминаторы, а в кубрик уже врывалась вода. Там остался и Сашка…
– Мой старший механик до войны плавал на «Моссовете», – сказал Вольнов. – В день начала войны они разгружались в Гамбурге. Их, естественно, интернировали. Потом четыре года в немецких лагерях, год – в американских. Я с ним в Таллине познакомился, в Кадриорге, возле памятника «Русалке». Сидит человек и плачет. Он больной очень, сердцем. В море его не пускали. И оказалось – он отец моего старинного друга. Вот как бывает, Яков Левин.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: