Ладно, надо сойти с фотографии: пора в школу. Повернуть направо, за угол дома, там выйти на Погодинку и свернуть по ней налево. Вот начался собачий лай в длинном доме за оградой. Сейчас я думаю, что это был медицинский виварий, где держали подопытных собак. Тогда не задумывался, это была данность: лай множества собак, когда иду мимо. Видел ли я клетки с собаками, заглядывая в полуподвальные окна? По крайней мере, иногда пытался увидеть, это я точно помню. А откуда сейчас смутные контуры клеток с собаками – из памяти или из воображения – не знаю.
Знаменитая Погодинская изба на другой стороне улицы поначалу была для меня только красивым домиком – в отличие от остальных некрасивых. Когда я узнал, что это памятник архитектуры, удивлялся тому, что в нём, в этом памятнике, люди живут.
Там, где Погодинка пересекается с Абрикосовским переулком и с Малым Саввинским, направо и немного вниз – моя первая школа №35.
Дорога обратно была совсем другой, с различными вариациями.
Иногда я обнаруживаю себя в компании мальчишек-одноклассников: мы прыгаем с гаражей. Прыгнуть первый раз было жутко, почти невозможно, хотя прыгали мы не на асфальт, а на кучу песка. Все прыгали, а я не мог. Меня уговаривали, подбадривали, подначивали – а я не мог. И наконец, с замиранием сердца, всё-таки прыгнул! Оказалось, это совсем не сложно и не опасно, куча песка была мягкой. После этого прыгал со всеми, и очень радовался преодолению страха.
Часто я возвращался с приятелем, Юрой Глазманом. Это был специализированный приятель – именно по возвращению из школы (он жил в нашем конце Погодинки, по другую ей сторону). Забавы мы придумывали простые, но нам нравилось. Например, заучивали телефоны друг друга. Распевали, как песню, дедушкин номер:
– Гэ пять, двадцать пять, семьдесят девять!..
Так тогда выглядели телефонные номера: Г-5—25—79. Буквы были написаны на телефонном диске (до кнопочных аппаратов было ещё далеко, не говоря про мобильники).
Его телефон у меня тоже сохранился (не в памяти, я вовремя его записал). Как-то, лет в двадцать пять, я решил позвонить по этому телефону, сделав необходимую поправку на общую модификацию номеров. Соединилось. Спросил Юру. Позвали! Подошёл кто-то басистый (а мой приятель был маленьким, юрким и писклявым, но это ведь тогда). Он ли, выросший, подошёл к телефону, или другой Юра, оказавшийся там по совпадению, не знаю. Мои попытки напомнить про одноклассничество были напрасными. Он меня не признал.
Но вернусь к тем, детским временам. Иногда в нашем распоряжении оказывались ненужные чековые ленты. Мы кидали их, как серпантин, а потом играли с возникшими бумажными змеюками.
Всё это было, конечно, не на улице, а во дворах. Поэтому путь из школы часто оказывался длиннее и дольше, чем путь туда.
Пророчество об университете
В 1953 году было закончено строительство главного корпуса МГУ на Ленинских горах (теперь снова Воробьёвых). Об этом писали все газеты, печатали фотографии университета. Только много позже мы узнали, что строили его силами заключённых, а тогда это представлялось как одно из безупречных достижений «страны победившего социализма».
Мама показала мне фотографию главного здания МГУ в «Вечерней Москве», одной из газет, которые дедушка постоянно выписывал.
– Вот здесь, – сказала она, – ты, вполне возможно, будешь учиться.
Это был тот год, когда я пошёл в первый класс. Университет был пока вне сферы моих интересов, Но фотографию я запомнил. На средних этажах этого главного корпуса, где на здании видна бордовая каёмочка, расположился механико-математический факультет. Пять лет я учился там математике. И ещё год французскому. Исполнил ли я пророчество? Или оно само сбылось? Вопрос задачи, у которой нет математического решения.
Интересно, что мама предрекла мне и работу с вычислительными машинами. Это было несколько лет спустя, когда я был в шестом или седьмом классе. Мы оба прочли статью об этих таинственных малоизвестных устройствах и о людях, которые ими управляют. Слов «компьютер» и «программист» тогда в русском языке просто не было. Были ЭВМ (электронные вычислительные машины) или ещё солиднее – ЭВЦМ (загадочное добавление: цифровая).
Обсуждая со мной эту полуфантастику, мама неожиданно отнеслась к ней совершенно прагматически и заметила:
– Гляди, какое интересное занятие. Может быть, и ты на этих ЭВМ когда-нибудь будешь работать…
Не то чтобы это была одна из очередных гипотез. Других предположений о моём обучении и профессиональной ориентации она никогда не выдвигала. Материнская интуиция – странная штука.
Вот литературного будущего она мне никогда не прочила. Более того, даже когда я начал писать, воспринимала всё, что я ей давал читать, довольно критично.
Родительское детство
Интересно сопоставить своё детство с отцовским или материнским.
У отца детство прошло в Усть-Каменогорске, ещё до революции, он родился в 1910 году. Много братьев и сестёр. Бедность, босоногая свобода. Мать водила его к баптистам. Отец был мастеровитым и читающим. В детстве Гане пришлось насмотреться много всяких несправедливостей и жестокостей, и симпатий к царизму у него не было.
У мамы детство было благополучно-семейное, и в то же время общественно-организованное. Под крылом отца – уважаемого врача – и заботливой матери (плюс была ещё бабушка, плюс домработница) она росла, много читая, была успешной ученицей и активисткой. Родилась Муся в 1920 году, и детство пришлось на период становления советской власти, которая представлялась единственно справедливой.
А каким было детство у моих детей? Я могу рассказать о нём разнообразные внешние подробности, как пробовал это сделать в книге «Загляни в детство»[84 - Неопубликованная книга. Некоторые её фрагменты вошли в приложение к книге «Педагогика первого года» (М., 1991).], но только каждый из них сам может описать запомнившиеся переживания, без которых вряд ли можно понять подлинную суть детства каждого из них.
В этом чувствуется какой-то парадокс. Я же был тогда взрослым, сознательным и наблюдательным. Мне ли не знать о детстве своего ребёнка? Но изнутри и снаружи впечатления детства выглядят совсем по-разному.
Нет, мы не хозяева детства своих выросших детей. Пусть они рассказывают о нём сами. Мне бы со своим разобраться. О нём, о своём детстве, я и рассказываю тем, кому будет интересно. Может быть, среди них окажется и кто-то из моих детей.
Первая влюблённость
Случилась моя первая влюблённость, скорее всего, в четвёртом классе. Это сейчас я знаю слово «влюблённость» и понимаю, насколько она отличается от любви. Тогда мне было понятно другое: это то, что описывается в книгах (начитанности уже хватало), а значит – любовь.
Не было у меня никаких особых отношений с Олей Сидоровой – так звали девочку, которая вдруг стала для меня несомненно выделяться из всех остальных. Не запомнились какие бы то ни было свойства, выделяющие её из остальных. Я имел дело лишь с чисто внутренним переживанием того факта, что она стала для меня кем-то особенным. Но то, что она не знает об этом переживании, казалось мне чем-то неправильным. Одно время меня преследовала мысль подсунуть ей записку: «Я тебя люблю», – но я этого так и не сделал, поскольку совершенно не знал, что написать в дополнение и как быть дальше. Мне от неё ничего не было нужно.
Вершиной моей любви было соседство с Олей в троллейбусе, когда наш класс ехал куда-то на экскурсию. Нас трясло, все были спрессованы, как сельди в бочке (стоячие сельди), и я вдруг обнаружил, что прижат к её спине в сером пальтишке. Поскольку никто этого заметить не мог, я чуть повернул голову и, при очередном толчке троллейбуса, прикоснулся к её пальто губами (из чего делаю вывод, что она была повыше меня).
Больше не помню совершенно ничего, что относилось бы к этой истории любви. Разве что выделил карандашиком свою пассию на общеклассном снимке. Думаю, что переживание моё как-то незаметно испарилось. Тем более что в пятом классе я учился уже в другой школе (почему мне и кажется, что это было в четвертом классе, а не раньше).
Блики Луча
Сейчас он для меня особенно важен как Луч встречающий. Но тогда, более полувека назад, он присутствовал в моей жизни как Луч направляющий, только я об этом не догадывался. Или почти не догадывался. Может быть, уже проникали в душу какие-то его блики?..
Например, аппетит к чтению. Книг у нас в комнате было много. Отец смастерил длинную полку, которая шла поверх книжных шкафов, да и сами шкафы были забиты. Чтение было неотъемлемой частью жизни. Книги питали меня и побуждали думать. Читал я всё: и детское, и взрослое.
Рано научился печатать на пишущей машинке, хотя было ещё далеко до того, чтобы писать на ней.
Естественной была и педагогическая среда. В детских домах я её наблюдал, не понимая, но чувствуя её силовое поле. Братья были младше, и в какой-то степени мне приходилось осваивать педагогические навыки в отношениях с ними. Лёня был ближе по возрасту, но в детстве пять лет – это много. С Максимкой разница была ещё значительнее, да и отца вскоре не стало рядом, так что я чувствовал почти отеческую ответственность за него.
Вспыхивали и искорки сочинительства – как угли в печке, перед которой мы сидели с отцом, рассказывая друг другу про Огненького человечка.
Но все эти приметы не были сколь-нибудь значительными для меня, на мысли о призвании никак не наталкивали. Может быть, и не обязательно ощущать призвание в детстве, или даже в отрочестве?
И всё-таки сейчас, вспоминая, я с благодарностью вглядываюсь в эти отсветы Луча, тогда ещё не угаданного, рад возможности подумать о них, об их незаметных побуждениях. Есть в этом какое-то особое удовлетворение: знать о неслучайности жизненных линий.
Последняя встреча с домом
Когда мой дедушка, Лазарь Борисович, которому было уже изрядно за восемьдесят, лежал в больнице, где ему пытались облегчить его болезнь (вылечить её было невозможно) я навестил его там, а выйдя понял: совсем рядом Клиническая!
А когда оказался на Клинической, увидел, что наш бывший дом сносят. Я знал, что после того, как дом расселили, он стал административным зданием. Теперь же сносили совсем.
Понемногу смеркалось. Никого вокруг не было. Дом ещё стоял, хотя другая его половина, не наша, была уже в руинах. Как замагнетизированный, я двинулся к нему. И вошёл. Хотя над мраморной лестницей уже не было крыши, сама она была цела. Поднявшись, я скоро очутился в нашем коридоре, где когда-то стояла вешалка с пальто и шубами, отгораживающая мою раскладушку. Комнаты – те и не те. Пустые конторские помещения, да и только, хотя в «нашей» комнате по-прежнему одно окно, а в дедушкиной – два. Кухня стала такой же обычной комнатой.
Канцелярская дверь ведёт из бывшей кухни… куда? Раньше там слева жили соседи, а справа лестница вела на чердак. Открываю дверь. Слева такие же опустошённые конторские комнаты. Справа лестничка наверх, но не прежняя, конечно, а простенькая, пожарная, упирающаяся в крышку люка, белёную, как весь потолок. Попробовал поднять люк, он не заперт, можно залезть на чердак.
И вот я на чердаке. Часть крыши снята, и здесь светло. Те же балки, затянутые паутиной, тот же хлам… О, это, действительно, тот же хлам! Хлам моего детства.
Старые мамины туфли и другая знакомая обувь: дырявые валенки, стоптанные тапки. Самодельная антенна ежиком от дедушкиного трофейного лампового радиоприёмника. Обломанная, без колёс, без копыт и хвоста лошадка из папье-маше, на которой катались мои братья. Пластмассовая уточка, плюшевая собачка, чёрная от пыли, как и всё остальное. Это же ещё мамина игрушка! Остатки «миледи» – изящной дамы на чайник, подаренной маме отцом (руки и лицо у неё были из воска, но она их давно утратила)…
Что я мог? Взять с собой уточку и собачку, чтобы дома отмыть их от пыли десятилетий. Да ещё сочинить длинный верлибр на обратном пути.
Это была пронзительная встреча. Подходил к концу жизненный путь деда, подошла к завершению биография дома, всё естественно и печально. Но это соединение времён совершало во мне какую-то важную работу. Ничто не исчезает в никуда. Тем более никто. На меня повеяло ветерком Вечности.