Я крикнул. Боря тоже.
– Нет, не так, как находясь в зале. Представьте, что вы в лесу, и надо до кого-нибудь докричаться, а то плохо дело…
Мы закричали по-другому. В дверь зала заглянула испуганная дежурная. Нас приняли.
Потом выяснилось, что принимали, в общем-то, всех. Участником «Огонька» позже стал и мой брат Лёня, который тоже учился в пятьдесят второй.
«Огонёк» был детищем Надежды Семёновны. Она привела его в пятьдесят вторую школу, когда он уже имел свою историю. С фрагментами этой истории мы могли познакомиться, разглядывая фотоальбомы, встречаясь с прежними участниками, слушая рассказы Надежды Семёновны. Детей у неё не было, зато был «Огонёк», и мы не раз собирались у них с мужем в Шведском переулке: на день рождения Надежды Семёновны или по другим поводам.
Худая, невысокая, с сияющими глазами, Надежда Семёновна учила нас разнообразной магии актёрского искусства, начиная с системы Станиславского и заканчивая умением гримироваться или, например, говорить шёпотом так, чтобы тебя слышали последние ряды зала.
А директор Склянкин постарался сделать стандартный актовый зал по-настоящему театральным – с рампой, кулисами и так далее.
В труппу «Огонька» входили и ученики пятьдесят второй, и те, кто учился неподалёку, и некоторые из прежних участников. Многие задерживались здесь после того, как заканчивали школу. Я изредка играл в спектаклях и тогда, когда учился на мехмате, и даже позже. Надежда Семёновна уже ушла в другой мир, а я всё ещё видел порою сны, в которых она вела репетиции «Огонька».
Не сразу мы с Борей стали выходить на сцену. Поначалу я делал приглашения на спектакли (печатал их на фотобумаге), Боря занимался административно-организационной работой. Но вскоре нас уже вводили в спектакли. Как старшеклассникам нам доставались самые возрастные роли. Репертуар был разнообразным: и водевиль Владимира Сологуба «Беда от нежного сердца», и «Мой бедный Марат» Алексея Арбузова, и «Последние» Максима Горького. В «Последних» я играл старика Якова и во время каждого спектакля «умирал» на сцене. Это была, наверное, наиболее значительная из моих ролей. Я знал (для себя) биографию Якова с самого детства, а для убедительности образа привозил с собой на выступление дедушкин махровый халат.
Театр «Огонёк» был успешным коллективом. Мы участвовали во всесоюзных фестивалях самодеятельных театров, становились лауреатами, продвигались к тому, чтобы получить важное, по тем временам, звание «народного театра». Но я не думал профессионализироваться в этой сфере – дилетантство меня вполне устраивало.
Актёрская игра оставалась для меня именно игрою, в которую, правда, и взрослым играть интересно. Особым переживанием была и сама театральная жизнь – с волшебством переодеваний и перевоплощений, с весёлыми свободными отношениями (всего лишь в смысле выражения эмоций, ничего большего). Она, видимо, снимала с меня какие-то зажимы, смягчала чрезмерный рационализм и прагматизм. А ещё помогала углублённее, чем просто по-зрительски, воспринимать настоящее сценическое мастерство.
У нас в школе (опять-таки спасибо Склянкину) были хорошо налажены литературные выступления замечательных актёров-чтецов. Выступали Сергей Юрский, Яков Смоленский и многие другие. Всё это было бесплатно и ничуть не хуже, чем выступления на больших площадках, где я тоже начал бывать (помню, например, магнетическое чтение стихов Игорем Ильинским).
Тем не менее, хотя всё это очень развивало и вдохновляло, мне никогда не приходило в голову проводить какую-либо параллель между профессиональным мастерством и нашей самодеятельностью. И то, и другое было увлекательно, но совершенно по-разному.
Сторонним применением выступательного навыка, приобретённого в «Огоньке», стал мой дебют в качестве Деда Мороза в детском саду, куда ходил мой младший брат Максимка. Всё я сделал, как надо: разучил стихотворную роль, оделся в выданную дед-морозовскую униформу, постучал посохом в окно с улицы, радушно общался с детьми и раздавал подарки. Даже гонорар получил. Правда вечером, когда мы все уже были дома, Максим внимательно пригляделся ко мне и торжественно сообщил:
– А к нам Дед Мороз приходил в такой же рубашке, как у Вити!..
До разоблачения дело не дошло, поскольку мы решили, что такая рубашка не одна и налицо обычное житейское совпадение.
В 1977 году, когда школу перевели в другое здание, «Огонёк» переехал (после пятнадцатилетнего симбиоза с пятьдесят второй) в Дом культуры «Тушино». Но и там я ещё поддерживал с ним контакт.
Однажды меня позвали на съёмки телевизионной передачи «Москвичка», посвящённой, в частности, юбилею нашего театра, хотя там были и другие сюжеты. Я пришёл с двумя своими детьми, уже бородатый. Пока снимали мою пылкую речь про «Огонёк», Надежда Семёновна посадила Аню и Сашу к себе на колени. Так они и были показаны по телевизору. А меня вырезали, потому что я был с бородой. Она тогда была почему-то нежелательным атрибутом, с точки зрения цензуры.
Предчувствие призвания?
Не припомню в детстве и в отрочестве классических ребячьих желаний: быть моряком, лётчиком и прочее. Разве что в космос полететь я был бы не против. В 1961 году, когда начались космические полёты – с Гагарина – мне было пятнадцать лет. И я подумывал (наверное, как и многие тысячи подростков): вот бы предложить себя для очередного полёта. Если погибну, не жалко, не особо ценный кадр, а в случае успеха – польза стране. Да и прославиться тоже приятно. О подготовке в космонавты и прочих особенностях этой профессии (тогда ещё единичной) я ничего толком не знал. Ведь только что собачек на орбиту запускали, чем я хуже?
Любопытно, что главным козырем таких чисто умственных мечтаний была собственная малоценность, даже никчёмность вроде бы. Из чего можно догадаться, что об уверенном чувстве призвания речи ещё не было.
Но ведь должны были возникать хоть какие-то его признаки?.. Какие-то намёки?..
Можно ли отнести к ним участие в создании семейной газеты? Мы выпускали её обычно к празднику или к чьему-то дню рождения. Когда за оформление брался отец, получивший в юности художественное образование, получалось очень красиво: с цветной бумагой, с фотографиями или вырезанными оттуда лицами, со всякими неожиданными эффектами. Но иногда это был просто лист писчей бумаги, полный с обеих сторон рисунков, подписей к ним и текстов (в основном, стишков). С удовольствием я участвовал в рифмоплётстве; поэзией тут и не пахло. Но всё-таки – намёк?
Может, намёком была дурацкая история с письмом в журнал? Настолько, мягко говоря, наивная, что в предыдущей главе (к которой она относится хронологически) я ухитрился про неё забыть. Но рассказать надо.
Видимо, на меня подействовал тот идеологический примитивизм, с которым любимый мною (правда, за другие качества) журнал «Крокодил» обличал чуждый советским людям западный образ жизни. Я решил, что тоже так вполне могу. Сочинил стишок, в котором рифмовались «капиталисты» и «коммунисты», но это полбеды – угораздило меня и картинку нарисовать в качестве карикатуры, в комплекте со стишком (а рисовал я ещё намного хуже, чем рифмовал). И, никому не показывая и ни с кем не советуясь, отослал карикатуру и стишок в «Крокодил». После чего усердно перелистывал каждый свежий номер журнала, на полном серьёзе надеясь обнаружить свой шедевр. Впрочем, меня удовлетворил и большой официальный конверт с ответом из «Крокодила», где уважительно и тактично сообщалось, что пока мой материал не может быть опубликован, без указания причин.
Не очень-то хочется принимать этот случай за намёк на призвание. Скорее это было известное искушение постараться писать как требуется – блуждающий огонёк на болоте, заманивающий в трясину.
Нет, не нахожу я качественных предчувствий призвания в первые полтора десятка лет. Только старшеклассником я начал ощущать что-то в этом роде. Может быть, меня разбередила общая творческая атмосфера в школе? Или просто время пришло?
Литературные начинания
Рифмоплётством я занимался и в десять лет. Но в шестнадцать – начал писать стихи. Парадокс в том, что разница ощущалась только изнутри. С объективной точки зрения, это было поначалу почти то же самое. Даже тетрадки со стихами я самоиронически обозначал, по слову «рифмоплётство», РП-1, РП-2 и пр. Однако знал, что теперь выражаю свои переживания.
Дело не только в стихах. В том же возрасте я начал вести записные книжки (не дневникового, а наблюдательско-размышленческого толка), начал делать какие-то прозаические наброски. В общем, начал писать. Постепенно стало формироваться ощущение, что это занятие чем-то особенно важно для меня.
Впрочем, обильное чтение страховало меня от самоупоения. Я любил поэзию вообще. И видел, сколько на свете замечательных стихов и поэтов, так что приходилось изначально быть скромным в оценке собственной продукции.
Например, сидя под акациями в дедушкином шезлонге, я проглотил двухтомник Генриха Гейне и был потрясён тем, что он написал (уже давно! и как здорово!) о многом таком, о чём мне ещё только хотелось написать. Конечно, суть была не в моих замыслах, а в переживании эмоций Гейне как близких к своим. Или представляющихся близкими.
Тогда издавали не так уж много стихов, и я ходил по книжным, по букинистическим в поисках любых поэтических книг. Хотя покупал, конечно, не все.
Свою лепту вносила и школа. Много стихов нам читал Герман Григорьевич. Много было начитанных учеников. На одном из вечеров меня потряс Саша Вайсберг, читавший вслух Иосифа Уткина (тогда ещё мне незнакомого) с такой пронзительно-еврейской интонацией, с какой, возможно, и сам Уткин не осмеливался их читать.
Во мне бродило множество расплывчатых замыслов. Хотелось, в частности, написать повесть о своём девятом «А». Мне было очевидно, что это самый интересный этап в жизни на данный момент! Но о литературной работе я ещё и понятия не имел. Так что у замыслов не было особых шансов оказаться реализованными.
Учительница литературы, Зинаида Семёновна Петракова, которая поначалу не знала, что делать с нашим странным классом, постепенно приноровилась к бурному проявлению индивидуальностей и давала нам вовсю дискутировать на уроках, а сама сидела и слушала… Это было лучше, чем копание в личной жизни писателей, к которому сводилась литература в сороковой школе, но тоже к реальной читательской жизни отношения не имело. Тем более, к литературному творчеству.
Когда я зашёл в школу через несколько лет после её окончания, Зинаида Семёновна была первой, кого я встретил.
– Витя, какой ты взрослый! – воскликнула она.
– Нет-нет, не такой уж и взрослый, – возразил я, не очень обрадовавшись эпитету. – Хотите, могу закукарекать?
Она почему-то отказалась.
Зато на моё предложение вести в пятом классе поэтический кружок она с энтузиазмом согласилась. К тому времени Зинаида Семёновна стала завучем и быстро это организовала. Полгода я вёл кружок, потом пошли сессии, каникулы – и он закончился.
Записные книжки
Когда мне было шестнадцать с половиной лет, 28 апреля 1963 года (много лет я внутренне праздновал эту дату как «начало творческой деятельности»), произошло неожиданное и важное для меня событие.
В Москву приехал Фидель Кастро. Тогда существовал отлаженный советский механизм встречи высоких гостей. Кортеж машин из аэропорта ехал по Ленинскому проспекту и далее, к Кремлю, а по обе стороны должны были стоять ликующие массы. Каждому учреждению спускалось указание: в каком количестве, где и в какое время должны стоять радостные сотрудники данного учреждения. Так что восторг встречающего народа был обеспечен.
В тот день я ещё толком этого не знал. Слышал только, что Кастро приезжает. Его романтический образ старательно поддерживался советской властью на уровне подкорки граждан, но меня его приезд не очень волновал. Я бродил сам по себе, без особых целей, вышел к Ленинскому проспекту – и вдруг едет кортеж! Воззрившись туда, я даже разглядел Кастро с Хрущёвым. И просто от обилия народа было празднично, и от солнечного дня, а тут ещё такое совпадение. Словно они сами подгадали рядом проехать… Впрочем, не в Кастро суть. И тем более не в Хрущёве.
Во мне началось какое-то волнение. И вдруг я понял, что волнение это нуждается в том, чтобы его… записать? Да, записать, хотя это было довольно странно – как бы ни с того ни с сего. Подойдя к газетному киоску, я купил простенькую записную книжку карманного размера. В клеточку, артикул 808. И карандаш приобрёл (не было тогда в киосках шариковых ручек). Что-то написал – несколько убористых строчек. Что вот, мол, солнышко светит, Кастро приехал, и вообще жить интересно.
Так я начал вести записные книжки (когда кончалась одна, покупал такую же, того же артикула 808, только обложки были разного цвета). Впервые в этот день почувствовал, что писать – некоторая необходимость для меня. Может быть, тогда и началось постепенное нащупывание призвания.
Книжки я вёл долго, писал туда свои размышления, наблюдения. Например, придумал себе упражнение – сделать небольшой словесный портрет каждого из тех, с кем учился. Очень удобно – покосился на нужного человека и записывай. Для тех записей, которые мне казались рискованными, использовал особый шифр – простейший, типа «буква равняется символ», но всё-таки сразу не прочтёшь. Впрочем, никто на мои секреты и не покушался.
Позже я перепечатал то, что мне казалось интересным, на машинке. Кое-что из этой толстой машинописи было переработано и вошло в «Книгу без титула». Сделал я по выпечатанному и небольшую книжку «Записки молодого человека», стараясь показать подростково-юношеский взгляд на мир. Но это было уже потом, когда я стал не только писать, но и работать с написанным.
Естественное или гуманитарное