Оценить:
 Рейтинг: 0

Двойное дно

1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Двойное дно
Виктор Леонидович Топоров

Книжная полка Вадима Левенталя
Воспоминания В. Л. Топорова (1946–2013) – знаменитого переводчика и публициста – посвящены в основном литературной жизни позднего СССР. В объектив мемуариста попадают десятки фигур современников от Бродского до Собчака – но главная ценность этой книги в другом. Она представляет собой панорамный портрет эпохи, написанный человеком выдающегося ума, уникальной эрудиции и беспримерного остроумия. Именно это делает «Двойное дно» одной из лучших мемуарных книг конца XX века.

Виктор Топоров

Двойное дно

© В. Топоров, наследники, 2020

© ИД «Городец-Флюид», 2020

© П. Лосев, оформление, 2020

Предисловие издателя

Второе издание «Двойного дна» выходит в свет через двадцать лет после первого – и через шесть лет после смерти автора. При этом библиографической редкостью издание 1999 года стало почти сразу. В чем же дело, почему так долго?

Однозначного ответа на этот вопрос у меня нет – скажу честно, мы об этом с Виктором Леонидовичем не говорили. Говорили – и не раз – о замыслах новых книг, а о переиздании старых – нет. Могу предположить, что если бы речь о новом «Двойном дне» зашла, Топоров едва ли стал бы просто перепечатывать текст «захаровского» издания. Возможно, он дописал бы для нового издания главу-другую. Вероятно, захотел бы дополнить книгу еще парой пародийных «рецензий». Снабдил бы текст сносками и/или комментариями…

Последний прием прямо-таки напрашивается: «Двойное дно» полно оборотами типа «такое-то издание, с которым я до сих пор сотрудничаю…», «такой-то занимает такую-то должность и по сей день…», «с такой-то мы остаемся в дружеских отношениях…» – притом что многие из тех изданий закрылись, какие-то знакомые сменили должности, а с некоторыми отношения испортились еще до 2013-го. Что уж говорить про 2019-й – едва ли не все эти обороты сегодня анахронизмы.

Что делать издателю при отсутствии артикулированной авторской воли? Как печатать текст? Существует проверенный и надежный способ – комментарии: с таким-то изданием В. Т. прекратил сотрудничество в таком-то году, этот оставил должность в таком-то, а та умерла… Правда, в таком случае оказалось бы, что не обойтись без хотя бы коротких биографических справок о людях, которых В. Т. упоминает, – хотя бы о части этих людей.

Это большая, кропотливая и интересная работа, и мы в редакции уже было приготовились к ней, но нас остановило одно соображение. Вот оно: некоторые из героев книги еще живы. И что же? Значит, снова «работает в такой-то редакции по сию пору…»? Известна греческая максима о том, что никого нельзя назвать счастливым, пока он не умер. Применительно к «Двойному дну» это значит еще и то, что, пока хоть один из героев жив, сюжеты книги не завершены – и к тому же само появление второго издания может придать развитию этих сюжетов дополнительные импульсы. Мало того, гипотетический комментатор неизбежно обнаружил бы себя в эти сюжеты втянутым и, как наблюдатель в квантовых экспериментах, на них влияющим.

Короче говоря, сколько-нибудь полный и объективный комментарий к этой книге можно будет сделать еще не скоро. Делать половинчатый нет смысла. А книга нужна уже сейчас – о ней постоянно вспоминают, на нее ссылаются, ее ищут по лавкам и сайтам старой книги…

Вот почему мы приняли решение печатать текст «Двойного дна» без изменений и без комментариев. В конце концов, заинтересовавшимся судьбой тех или иных упомянутых в книге людей – Google в помощь. Единственное, что мы себе позволили – это исправить несколько очевидных опечаток, заменить цифровую запись дат и чисел на словесную да в некоторых исключительных случаях привести к современной норме расстановку знаков препинания. В одном случае мы убрали комментарий первого издателя, в другом, наоборот, упоминание о нем добавили. Это все.

Читать эту книгу нужно держа в голове, что она написана двадцать лет назад. Имея в виду, что, хотя примет времени в ней множество, написана она все-таки вовсе не на злобу дня. Ну и не забывая, что однажды она будет переиздана с обширным подробным комментарием.

Вадим Левенталь

Глава 1

Сын адвоката Топоровой

Моя мать, Зоя Николаевна Топорова, умерла во сне ночью с 16 на 17 июня 1997 года после тяжелой ссоры со мной накануне. Через несколько дней – 22 июня – ей исполнилось бы восемьдесят восемь лет.

Я родился у нее поздно и оказался, естественно, единственным ребенком. «Дитя Победы», как это тогда называлось, – отсюда и незатейливое имя Виктор. Родители сошлись в войну – в блокаду – и никогда не жили вместе: у отца была другая семья, а мать, не слишком, по-моему, любившая его и, главное, любившая рано приобретенную независимость куда сильнее, не настаивала на нормализации или формализации отношений.

Жестоко и не совсем понятно для меня обидела она отца, записав мне в метрику фиктивное отчество Леонидович – на самом деле я должен был бы зваться Ефимович. Означающий незаконнорожденность прочерк в метрике меня не смущал, хотя и обернулся несколько неожиданным пожизненным недоразумением: достигнув шестнадцатилетия, я оказался вынужден – вопреки самоощущению – записаться русским. А значит, каждый раз в ответ на прямой вопрос «Ты еврей?» или, в иных ситуациях, «Простите, а вы, случайно, не еврей?» вместо столь же простого ответа пускаться в путаные объяснения. Да и то сказать: русский по паспорту и по фамилии, младенцем окрещенный в православие (подсуетилась первая из моих нянек, за что и была уволена), и вместе с тем стопроцентный еврей по крови, по внешности, по целой бездне национальных черт и привычек, и вместе с тем атеист или в лучшем случае агностик, и вместе с тем русский патриот, и вместе с тем литератор и шахматист, и вместе с тем пьяница и драчун, и вместе с тем неумеха во всем, что связано с необходимостью забить гвоздь или пришить пуговицу…

Как правило, меня принимают за полукровку – и я даже не спорю. Да я ведь и действительно полукровка: во мне смешалась кровь обрусевших евреев-выкрестов из Петербурга (дед матери Абрам Топоров вышел в отставку генералом) с куда более горячей (и дикой) кровью одесских евреев: отец мой был даже не из Одессы, а из-под Одессы – в Одессе он учился, воевал в Гражданскую, политиканствовал в Бунде, впервые получил известность как адвокат.

Одна из самых загадочных для меня семейных историй звучит так: мой отец, командуя в девятнадцатилетнем возрасте отрядом еврейской самообороны, попадает в плен к Петлюре. Дед, скромный аптекарь по имени Фока, собирает деньги и отправляется выкупать сына. Петлюра (сам! таково предание) принимает выкуп и, вместо того чтобы повесить Фоку и сына его Хаима-Лейбу на одном суку, отпускает обоих. Отец возвращается в еврейскую самооборону.

Здесь настала пора разобраться с именами и отчествами. Отца моего при рождении нарекли, как уже было сказано, Хаимом-Лейбой. Хаим-Лейба Фокич Бегун стал – к переезду в Ленинград в начале тридцатых – Ефимом Федоровичем. Записывая меня, мать рассудила, что если Хаим – это Ефим, то Лейба – Леонид, а Леонидом звали и единственного человека, которого она любила по-настоящему, – питерского писателя Леонида Радищева, попавшего в лагерь перед войной и вернувшегося только в 1956 году, – и таким своеобразным способом мать как бы вовлекла его в процесс моего рождения. На мой взгляд, безвкусно – но со вкусом у матери всегда были определенные затруднения.

Радищев был (до ареста) бойким журналистом, пописывавшим и прозу, его ценили – правда, мне кажется, больше как собутыльника – Максим Горький и Алексей Толстой. Сел он за то, что, зайдя в магазин после очередного подорожания – знаменитые сталинские подешевления начались лишь после войны, – воскликнул: «Пусть за такие деньги сливочное масло Сталин кушает!», и тут же был взят, получил срок, в лагере – второй, а вернувшись, принялся писать полупостыдные рассказы о Ленине (сборник «Крепкая подпись»). С моей матерью они встретились (ревность отца, как и всякого приходящего полумужа, стопроцентной броней служить не могла; я, впрочем, десятилетний и полностью осознающий, что происходит, блюл собственные и поневоле отцовские интересы, находясь в соседней комнате) и, не понравившись друг другу, расстались уже навсегда. Союз писателей дал ему однокомнатную квартиру, где он и умер и пролежал несколько недель – почуяв в конце концов запах, соседи сбегали за дворником.

Радищев был, разумеется, литературный псевдоним, настоящая фамилия его была Лившиц, так что русский отец – даже в чисто умозрительном плане – мне не грозил. Да и другие поклонники и – реже – любовники матери были в основном евреями. Что имело, конечно же, в первую очередь профессиональное объяснение: адвокаты.

Долго и безуспешно сватался к матери богатый, но, как она утверждала, бездарный адвокат Лев Великсон; фамилия здесь важна, потому что он, наряду с прочим, жаждал меня усыновить. Великсон был библиофилом, а книги собирал лишь по трем направлениям: юридическая литература, эротическая литература и всё о Льве Толстом. Иной раз я подшучивал над матерью, расписывая ей перспективы замужества, маячащие за такими пристрастиями.

Еще один кандидат в мои отчимы – некий Залман Соломонович – не имел шансов на успех, будучи редкостно некрасив, но его допускали в дом как интересного собеседника. Или, точнее, рассказчика. Скромный кандидат сельскохозяйственных наук, он выправил себе допуск в спецхран Публичной библиотеки и, владея парой-тройкой языков, читал, а затем и пересказывал – по крайней мере, у нас дома – зарубежную прессу. На усыновление он тоже имел виды – иначе с чего бы дарить мне Еврейскую энциклопедию, двухтомную историю еврейских гонений и прочую литературу того же рода? Мои стихи на израильско-арабскую войну 1956 года:

Раз-два-три, идут солдаты,
А в ООН идут дебаты.
За дебатом идет дебат,
А в ООН Насер-магнат.
Солдаты гибнут за Насера,
И в него у них гибнет вера.
Скоро погибнет и он.
Да здравствует Бен-Гурион!

и целый цикл исторических трагедий в стихах – «Авессалом» и трилогия «Последние Хасмонеи», написанные тогда же, свидетельствуют о том, что я и впрямь подпал под влияние сионизма, но уж никак не под влияние Залмана Соломоновича, которого мы с матерью в конце концов от дома благополучно отвадили.

Мать не была хороша собой (в отличие от сестры Татьяны, прожившей с нами всю жизнь), не обладала ни шармом, ни даже, по-моему, желанием нравиться, но, что называется, «на любителя» воздействовала гипнотически. Последний из ее поклонников (а ей было уже за пятьдесят) оказался писаным красавцем двадцати восьми лет от роду под псевдоаристократической фамилией Вонский. Разумеется, я прозвал его Вонючкиным – и сделать предложение он так и не решился. Имелся еще какой-то многолетний московский «друг» Иосиф Борисович, которого я ни разу не видел.

В целом же мать не столько перебесилась к моему появлению на свет, сколько не бесилась вроде бы никогда. Разве что в ранней юности дралась на кулачках с сестрой из-за поклонников. Но и тогда, а уж потом тем более, сестра оставалась для нее главным человеком. Может быть, наравне со мной, но не уверен: сестру свою – маму Таню, как я ее называл, – мать, по-моему, любила сильнее или, во всяком случае, более слепо, чем меня. Так слепо она любила потом лишь мою дочь, свою единственную внучку. А во взаимоотношениях с мужчинами всю жизнь оставалась зрячей.

Долгие десятилетия я проходил в Питере по ведомству «сын адвоката Топоровой». Сперва это произносилось нежно, с придыханиями, потом через силу, потом не без злого удивления. Точнее всех выразилась покойная переводчица Эльга Львовна Линецкая: «Удивительно, как сын такой замечательной матери может оказаться подобной сволочью».

Линецкая «по жизни» на доступном ей уровне подражала Ахматовой – и, соответственно, старалась находить и доводить до сведения общественности чеканные формулировки. Я отвечал, разумеется, эпиграммами:

Я знаю место для Линецкой!
И знаешь, где оно? В мертвецкой!

или, ближе к нашей теме, да и вообще деликатней:

Надменна и втайне жеманна,
С оглядкой на гамбургский счет,
Я словно Ахматова Анна,
Я мой – из нее – перевод.

Линецкая умерла в одно лето с моей матерью, да и были они, кажется, сверстницами.

С самой Ахматовой мать виделась всего пару раз и общалась в основном через общую приятельницу, некую Рыбакову. Мать рассказывала обо мне Рыбаковой, та – Ахматовой, и в результате я получил от Анны Андреевны галстук из Италии и приглашение приехать в Комарово. Рыбакова подсказала, что к Ахматовой надо непременно явиться с цветами, мать выделила мне на это трешку, помимо рубля на обед; ситуация показалась мне нелепой, а сумма – интригующей. В результате я деньги пропил, а Ахматову увидел уже только в гробу. В чем, правда, не раскаиваюсь: общение с величественными старухами всегда казалось мне и кажется до сих пор разновидностью описанных Дантом мук. И не самой слабой из них.

После кончины Ахматовой между наследниками разразилась тяжба, в которую моя мать едва не встряла. Но поскольку за юридической помощью к ней практически одновременно обратились и Гумилевы, и Пунины, она сочла за благо отказать обоим.

Сегодняшний читатель если и знает мою мать, то как защитника по делу Иосифа Бродского. Меж тем это была не самая главная и уж, безусловно, не самая героическая ее защита. Правда, впоследствии ставший знаменитым клиент остался доволен. Колеся между США и Россией, питерский стихотворец Евгений Сливкин успел передать моей матери отзыв нобелевского лауреата: «Зоя Николаевна – единственный человек в России, о ком я вспоминаю с благодарностью». Что, разумеется, трудно признать чем-то иным, кроме как случайным комплиментом, но тем не менее.

Мать так и не собралась написать или хотя бы надиктовать какие-нибудь «Записки адвоката» и никогда не вела надлежащего архива (кроме как по делу Бродского, но его у нее как раз выманили); многие дела – послевоенные и, понятно, довоенные – я знаю и помню только в ее тщательных, но лишенных малейшей красочности пересказах; другие – более поздние – знаю лучше, потому что с какого-то момента (лет с пятнадцати) овладел юридической премудростью в такой степени, чтобы давать ей (а затем и ее коллегам-адвокатам) профессиональные советы. Ей очень хотелось, чтобы я стал адвокатом (подобно отцу, матери, деду и одному из прадедов с материнской стороны), хотя, как выяснилось довольно скоро, наклонности и способности у меня оказались скорее прокурорскими. Соответственно, и помощь моя заключалась главным образом в том, что я заранее предугадывал линию обвинения и юридическую квалификацию, которую затем предлагал прокурор.

Для разрядки перескажу забавную историю, в которой я, в отличие от всегдашнего, подсказал матери линию защиты. На одном из питерских заводов шестидесятилетняя кладовщица-горбунья оказывала рабочим оральную услугу, ставка у нее была рубль. Двое мужиков (одного из которых защищала моя мать) спьяну овладели ею естественным образом. Оскорбленная женщина подала заявление в милицию. Обозначилась «расстрельная» статья «Групповое изнасилование».
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4