– Так и скажи: пьешь чай. Или кофе. С сушками. Можно с вареньем. Мне без разницы.
Саша посмотрел на меня с искренним интересом:
– Ты идиот? Или прикидываешься?
Я понял, что его терпению вот-вот придет конец, и предложил:
– Давай с другого конца. А как тебе видится эта сцена? В порядке бреда. Рыба.
(«Рыба» – из жаргона композиторов-песенников: набор слов, задающий размер текста песни.)
– Вот как. Он говорит: какие странные сегодня облака, скоро осень. Это он говорит. А что он делает? Признается в любви. Врубаешься?
– А она?
– Она говорит: такие облака перед снегом, скоро зима. Что она делает? Уклоняется от ответа на его признание. Понимаешь?
– Начинаю, – не очень уверенно ответил я.
На самом же деле я еще не понимал ничего. И даже сегодня, написав полтора десятка пьес, шесть из которых шли в театрах, так до конца и не понял, на каком языке режиссер общается с актерами.
Года через два, когда мою комедию «Ключ» приняли к постановке в московском Новом театре (в 800-х метрах от кольцевой автодороги, но все равно московский), я твердо решил вникнуть в театральный процесс и не пропускал ни одной репетиции. От моей Малаховки до театра было два часа на электричке, метро и автобусе. За три месяца ежедневной езды я прочитал все четыре тома «Моей жизни в искусстве» Станиславского и только тогда более-менее понял, что такое это таинственное театральное «действие».
В книге есть эпизод: Станиславский сидит в кресле и молчит. Наполненно. Потом спрашивает у студийцев: «Что я делаю?» И сам отвечает: «Отдыхаю от вас».
Моя девственная невинность в театральном искусстве сослужила мне однажды хорошую службу. «Ключ» в Новом театре ставил режиссер Юрий Мочалов (позже он прославился на всю Москву тем, что получил за сценическую редакцию какой-то комедии Шекспира 100 % гонорара, вытеснив Шекспира из платежной ведомости). Он называл себя последователем Станиславского, но понимал знаменитую систему с точностью до наоборот: не только содержание определяет форму, но и форма заставляет актера наполнять свою роль содержанием. Так и работал. Мизансцены у него всегда были эффектными, а когда актер робко спрашивал: «Куда я после этой сцены ухожу?» – Мочалов высокомерно бросал: «В пампасы!»
А между тем актеры Нового театра, тогда еще молодые, были выпускниками школы-студии МХАТ и к такой режиссуре не привыкли. Поначалу они дурачились, посмеивались над Мочаловым, но чем ближе была премьера, тем большее беспокойство их охватывало. Выйти на премьеру пустыми – это как? Назревал конфликт. Я о нем даже не подозревал. Сидел на всех репетициях, с удовольствием отмечал, что текст никто не перевирает, отсебятины не несет, что еще надо? Так и сказал директриссе, которая осторожно поинтересовалась моими впечатлениями: «А что? Все нормально».
Недели за две до премьера прогон посмотрел худсовет. На обсуждении новый главный режиссер, незадолго до этого назначенный московским главком, заявил: «Никуда не годится. Артисты не знают, что играют, ходят с пустыми глазами. Все нужно переделывать! Я сам этим займусь!»
Мочалов сидел ни жив, ни мертв. Слух о том, что его отстранили от спектакля, мгновенно разнесется по всей Москве, и он больше не получит ни одной постановки. Позор. Катастрофа.
И тогда выступил я, полный неподдельного негодования. Что за дела? Юрий Александрович довел работу почти до конца, а теперь его отстраняют? Не позволю. Провалится спектакль, тогда и будете решать. А сейчас пусть заканчивает. Нет? Тогда я забираю пьесу.
Угроза подействовала. Худсовет поскрипел зубами, похмурился, но решил: ладно, пусть заканчивает.
На улице Мочалов с чувством пожал мне руку:
– Спасибо, вы настоящий друг. Другой бы на вашем месте промолчал.
– Почему? – удивился я.
– Не понимаете? Вы же навсегда испортили отношения с новым главным. Он вам никогда этого не простит.
– Да? Я об этом как-то не подумал.
– А если бы подумали?
– Юрий Александрович, за кого вы меня принимаете? – укорил я не очень искренне.
– За молодого драматурга, – со вздохом ответил он. – Совсем неопытного. К счастью для меня.
Он ошибся. Отношения с новым главным испортились надолго, но не навсегда. Года через три он все-таки поставил мою новую комедию.
Работа над спектаклем продолжилась. Артисты поняли, что поддержки ждать не от кого, на сцену придется выходить им. И на одном из последних прогонов вдруг начало получаться. Спектакль чудесным образом ожил. Сбежался весь театр. И вдруг Мочалов прерывает прогон и начинает ставить поклоны. Я в недоумении:
– Что вы делаете? Ребята только начали входить во вкус!
– Я знаю, что делаю, – с взбесившим меня высокомерием ответил мэтр. – Не нужно меня учить.
Я вышел из зала, не хлопнув дверь только потому, что двери в театре закрыты портьерами и не хлопают. Вечером позвонил Мочалов. Он был в истерике:
– Что вы наделали? Вы меня предали! Так не поступают друзья!
– Я не ваш друг, – ответил я тоном английского лорда, который делает выговор провинившемуся дворецкому. – Я друг нашей работы. Если вам угодно портить ее, на меня не рассчитывайте.
Премьера прошла с неожиданным успехом. (Здесь я уподобляюсь всем драматургам: «Как премьера?» «Грандиозно, старик!») Артистов и режиссера несколько раз вызывали на поклоны, было много цветов. Я на сцену не выходил. Представил, каким идиотом буду выглядеть, и остался сидеть в зале. Цветы, которые принесли друзья, они вручили мне после спектакля приватно, из рук в руки. Когда я с букетом выходил вместе со всеми зрителями из зала, какая-то девушка смерила меня презрительным взглядом и громко сказала подруге:
– Посмотри на этого жлоба. Надо же, пожалел цветов артистам за такой спектакль!
Театральная моя судьба сложилась не то чтобы совсем неудачно, но и не слишком удачно. Все же бывали и успешные премьеры, и цветы на поклонах, на которые я научился выходить, и благодарности зрителей после спектаклей. Но лучшего комплимента, чем тот, что я услышал в вечер своей первой премьеры, я больше не получал никогда.
Демиург
Весной 85-го года, когда вся страна гадала, чего ждать от нового генсека Горбачева, у меня в Малаховке без предупреждения появился худощавый человек лет тридцати пяти, с длинными черными волосами, с замшевой сумкой на плече, с артистически завязанным шейным платком вместо галстука, что сразу выдавало в нем принадлежность к миру искусства. Извинившись, что без звонка (телефон у меня недавно сменился), представился:
– Кошелев, Анатолий. Главный режиссер Норильского драматического театра имени Маяковского. Недавно назначили.
Я полюбопытствовал:
– Недавно – это когда?
– Вчера. Приказ по министерству был подписан вчера, а переговоры шли с полгода.
– До этого где служили? – продемонстрировал я знание театра.
(На театре не работают, там служат.)
– В Новгородской драме, очередным.
Главные режиссеры не частые гости в моем доме. Собственно, Кошелев был первым, а лет через двадцать главный режиссер муниципального театра из Тынды вторым и, видимо, последним. Поэтому я принял нежданного гостя со всем радушием.
Он объяснил: в Норильске наконец построили новое здание театра. К открытию сезона в новом театре нужна пьеса. Что-нибудь особенное. Лучше на местном материале. Искали подходящее, не нашли. В реперткоме Минкульта посоветовали обратиться к вам. Вы же работали в Норильске?
Я подтвердил.
– Уже хорошо, вы в теме, – обрадовался Кошелев. – Пьеса нужна вроде «Города на заре». Комсомольцы-добровольцы, Заполярье, черная пурга и все такое. Ну, понимаете.