За минное поле я уже спокоен.
Вытираю рукавом лицо.
Собачья работа все-таки саперская. Темнота, грязь, в тридцати шагах немцы, а свои где-то там, наверху… И каждой мине надо выкопать ямку, вложить МУВ – трубочка такая с пружинкой, острым, как гвоздь, бойком и капсюлем, – проверить, положить в ямку, засыпать землей, замаскировать. И все время прислушивайся, не лезут ли немцы, и в грязь бултыхайся, и не шевелись при каждой ракете.
Слышно, как бойцы осторожно вываливают мины из мешков.
За час они, по-моему, управятся.
А мне сейчас же на свежую память за формуляры и отчетные карточки на минные поля браться надо. Будет у меня этой писанины каждую ночь. В трех экземплярах, да еще схему с азимутами и привязками, и бланков вдобавок нет – все сам, от руки.
Взбираюсь на гору. Два или три раза чуть не обрываюсь. Ничего не видно, хоть глаз выколи. Все руки об кустарник колючий какой-то, в шипах, исколол.
Бойцы молча копают. Слышно только, как лопатой о землю ударяют. Кто-то, совсем рядом со мной, – в темноте ничего не видно – хрипло, вполголоса, точно упрямую лошадь, ругает твердую, как камень, землю.
– Хоть бы пару кирок на батальон дали. А то лопаты, называется. Масло ими резать.
Кирки… Кирки… Где же их достать! Чего бы только я не дал за два десятка кирок. Кажется, никогда в жизни ни о чем я так не мечтал, как сейчас о них. А сколько их в Морозовской на станции валялось! Горы целые. И никто на них смотреть не хотел. Все водки и масла искали.
Так и за месяц не окопаемся.
В начале первого появляется луна. Косощекая, оранжевая, выползает откуда-то со стороны Волги. Заглядывает в овраг. Через полчаса там нельзя уже будет работать. А их всего четверо и сто мин…
А луна ползет, ползет, становится желтой, затем белой. На все ей плевать. По-моему, она даже быстрее обычного сегодня подымается, точно спешит куда-то или с выходом опоздала. И, как назло, немецкая сторона в тени, а наша с каждой минутой все светлее, светлее… Последние остатки тени медленно, точно нехотя отступая, сползают вниз, один за другим оставляя кусты, прижимаясь ко дну.
Кто-то ищет меня. Молодой, почти детский, срывающийся голос. Связной Карнаухова, кажется.
– Лейтенанта, комбата, не видали?
– Это якого? Шо з биноклем ходить? – отвечает чей-то голос, откуда-то снизу, верно из щели.
– Да нет. Не с биноклем. Комбата. Командира батальона. В пилотке синей.
– A-а. В пилотцi синiй… Ну так би i сказав, що в пилотцi. А то – комбат… Хиба вcix ix за день, начальникiв, запамьятаешь…
– Ну так где он?
– А я не бачив, – добродушно отвечает голос. – Не було його, iй-богу, не бачив.
– Фу ты, дура какая.
– Може, Фесенко бачив… Фесенко, а Фесенко…
Я направляюсь в сторону разговора. Фесенко из другой щели так же добродушно и неторопливо отвечает, что «якись тут був з начальникiв, на командира роти ще й кричав, що не так копаемось, але куди вiн подавсь – бic його знае…»
– Кто меня ищет?
– Это вы, товарищ лейтенант? – вытягивается передо мной маленькая, тоненькая фигурка.
– Я… И не вытягивайся, ложись!
Садится на корточки.
– Ну? В чем дело?
– С КП вашего звонили, чтоб шли туда срочно.
– Меня? Срочно? Кто звонил?
– А не знаю… Полковник, что ли, какой-то.
Какой полковник, откуда он взялся? Ничего не понимаю.
– И срочно сказали, в три минуты чтобы…
Не доходя карнауховского подвала, наталкиваюсь на Валегу. Бежит сломя голову. Запыхался.
– Полковник ждут вас. Командир дивизии, что ли… С орденом… И еще какие-то с ним… Харламов, младший лейтенант, чего-то путают там. А они ругаются…
Вечно этот Харламов, будь он проклят. Навязался на мою шею. Адъютант старший, называется, начальник штаба… На кухне ему, а не в штабе работать.
Немцы вдруг подымают стрельбу, и мы добрых пятнадцать минут лежим, уткнувшись в землю носами.
7
Полковник, невысокого роста, щупленький, точно мальчик, с ввалившимися, как будто нарочно втянутыми, щеками и вертикальными, напряженными морщинами между бровями, сидит, подперев голову рукой. Шинель с золотыми пуговицами расстегнута. Рядом – наш майор. Между колен – палочка. Еще двое каких-то.
Харламов – навытяжку, застегнутый и подтянутый. Впервые его таким вижу. Моргает глазами.
Прикладываю руку к козырьку. Докладываю: батальон окапывается, ставим мины. Два больших черных глаза не мигая смотрят на меня с худого лица. Сухие, тонкие пальцы слегка постукивают по столу.
Все молчат.
Я опускаю руку.
Пауза несколько затягивается. Слышу, как Валега учащенно дышит за моей спиной.
Черные глаза становятся вдруг меньше, суживаются, и бескровные, в ниточку, губы как будто улыбаются.
– Вы что? Дрались с кем-нибудь? А?
Молчу.
– Дайте-ка ему зеркало. Пускай полюбуется.
Кто-то подает толстый, облупившийся осколок. С трудом узнаю себя. Кроме глаз и зубов, ничего разобрать нельзя. Руки, телогрейка, сапоги – все в грязи.
– Ну ладно, – смеется полковник, и смех у него неожиданно веселый и молодой. – Все случается… Я однажды командующему округом в трусах докладывал, и ничего, сошло. Десять суток только получил: к пустой башке руку поднес.