О каждом из вновь прибывших генерал знал по делам, с которыми уже ознакомился, и теперь сопоставлял эти знания со своими впечатлениями. Наиболее интересным ему показался Одоевский: было похоже, что тот нисколько не огорчён своим нынешним положением государственного преступника, не обижен на столь несправедливый зигзаг судьбы, хотя расположения к императору, несмотря на его милость, не питал. К тому же, он писал стихи. Один из них, сочинённый в далёкой Чите в ответ на известное стихотворение Пушкина «Во глубине сибирских руд», тоже был в деле. Генерал его помнил.
Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли,
К мечам рванулись наши руки,
И – лишь оковы обрели.
Но будь покоен, бард! – цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеёмся над царями.
Наш скорбный труд не пропадёт,
Из искры возгорится пламя,
И просвещённый наш народ
Сберётся под святое знамя.
Мечи скуём мы из цепей
И пламя вновь зажжём свободы!
Она нагрянет на царей,
И радостно вздохнут народы!
Стихотворение явно носило крамольный характер, но со дня его написания прошло почти десять лет, а они должны были сказаться. Генерал исподволь наблюдал за Одоевским, усмирили ли того годы. Спросил:
– А вы, князь, стихи продолжаете писать? Одоевский помедлил. Потом кивнул.
– У нас места поэтические, а события исторические, – продолжил Засс. – Не сомневаюсь, к вам обязательно придёт вдохновение.
– Да уже пришло, – вставил Нарышкин.
– Вот как? Уже что-то сочинили? – Оживился генерал. Одоевский неохотно кивнул. А Нарышкин, который от вина и радушного приёма поверил в лучшие перемены на новом месте, сообщил:
– Муза с Александром в одной повозке ехала, вот засмотрелся он на журавлей и продиктовал, а я записал…
– Уже здесь? – спросил Сатин.
– На подъезде к городу.
– Так прочтите же, – попросил генерал Одоевского. И торопливо добавил. – Оно ведь не касается политики.
– Птицы свободны, и их не беспокоит то, что беспокоит нас, -уклончиво отозвался Одоевский и негромко, глядя на товарищей, стал декламировать.
Куда несётесь вы, крылатые станицы?
В страну ль, где на горах шумит лавровый лес,
Где реют радостно могучие орлицы
И тонут в синеве пылающих небес?
И мы – на Юг! Туда, где яхонт неба рдеет
И где гнездо из роз себе природа вьёт,
И нас, и нас далёкий путь влечёт…
Но солнце там души не отогреет
И свежий мирт* чела не обовьёт.
Пора отдать себя и смерти и забвенью!
Но тем ли, после бурь, нам будет смерть красна,
Что нас не Севера угрюмая сосна,
А южный кипарис своей покроет тенью?
И что не мёрзлый ров, не снеговой увал
Нас мирно одарят последним новосельем;
Но кровью жаркою обрызганный чакал*
Гостей бездомный прах разбросит по ущельям.
На какое то время за столом установилась тишина. Наконец Засс прервал её:
– Я думаю, у вас это настроение скоро пройдёт. Мы научились воевать и напрасно своей жизнью наши солдаты не рискуют. Теперь император будет иметь представление о нашем здесь положении и об опасностях, так что и чины ваши скоро вернутся к вам, и свобода…
Ссыльные в ответ промолчали и, спустя некоторое время, сославшись на необходимость хорошего отдыха после дальней дороги, откланялись…
…Разъезжались в разные места службы в разное время. Одоевский задержался: как всегда где-то какие-то бумажки не вовремя дошли, а назначение он получил неблизкое, в Тифлис. Жил он в гостинице Найтаки, в центре города. Сатин часто к нему наведывался, а потом познакомил с Лермонтовым, с которым они учились и который тоже отправлялся в Тифлис. Тот остановился у своего родственника, начальника штаба войска Кавказской линии Петрова, но всё свободное время проводил со знакомыми. И, несмотря на разницу в возрасте, между ними установился тот самый контакт, который возникает при взаимной симпатии, ощущении взаимного интереса и нужности друг другу. Они легко находили общие, интересные обоим темы для разговора, иногда соревнуясь, кто точнее опишет того или иного знакомого. У обоих был острый ум, завидное понимание людей, и поразительным образом совпадали оценки. Одним словом, скоро Сатин уже чувствовал себя лишним в их общении. Но ему было интересно наблюдать за ними. В разговорах Лермонтов был более желчен и порой безжалостен в характеристиках, Одоевский, может быть, в силу возраста и опыта жизненных перипетий был более мягок. Говорил он просто и всегда предельно искренне. А если не хотел обидеть, но имел плохое мнение о каком-нибудь человеке, ничего не говорил.
Более всего они любили беседовать о состоянии русской литературы, которую Одоевский знал хорошо, в Сибири он даже читал лекции своим товарищам по её истории, и Лермонтов с очевидным интересом, почти не споря, его слушал. Говорили они и о правилах стихосложения, часто вспоминая Пушкинский лёгкий слог и его поразительную точность. Но Лермонтов считал, что тот во многих стихах поверхностен и совсем не затрагивает души. Довольно часто речь заходила о мистике, сопутствующей религии, обоим это было интересно, хотя Одоевский очевидно был более набожен, чем Лермонтов и Сатин. И в таких разговорах они оба чувствовали себя учениками. Одоевский, казалось, знал досконально историю религии и, не во всём разделяя её ритуалы, искренне верил в волю Всевышнего.
Иногда они читали друг другу стихи. Одоевский свои никуда не записывал, хранил в памяти и читал не очень охотно. Но читал хорошо, очаровывая слушателей, словно владел магией слова.