– Мы договорились?
– О чем? – Юферев сделал вид, что не понял предложения. Ему требовалось время, чтобы прикинуть последствия, чтобы не пришлось потом отходить от своего же обещания – этого он не любил, знал, что и Кандауров воспримет подобное как оскорбление. Произнесенное слово – это кирпич, уложенный в стену, это камень брусчатки, – его нельзя уже вынуть, нельзя потревожить, иначе возникнет брешь в стене, в дороге, в отношениях.
– Повторить? – без раздражения спросил Кандауров, видимо, поняв причину заминки Юферева.
– Повтори.
– Хорошо... Наше общее с тобой дело – найти этих отморозков. Я обещаю – все, что буду знать... Поделюсь. И хочу, чтобы ты пообещал то же самое. Еще прошу... Если найдешь – сдай их мне. Тебе с ними не совладать. У тебя будут пропадать документы из сейфа, тебя отстранят от дела, начнется чехарда со следователями, отводы судей, потом пройдет много времени и многие даже забудут, за что их собирались судить. А когда вспомнят, отпустят под залог в десять миллионов или в сто миллионов... Это уже не имеет значения. И в тот же вечер они вылетят на Канарские острова... Кстати, как тебе понравились Канарские острова?
– Как-то не довелось побывать.
– Рекомендую.
– Обязательно посещу, – усмехнулся Юферев.
– Так вот, выйдешь на след... Не жадничай, поделись. И я тебе обещаю – отрезанные головы в нашем с тобой городе резко пойдут на убыль. Я не говорю, что они исчезнут вовсе, но их будет все меньше. А эти отморозки будут весело смеяться, когда вспомнят о тебе на Канарских островах. Или на Багамских. Или еще на каких-нибудь, не менее привлекательных. Этих островов, капитан, как я недавно узнал, видимо-невидимо.
– Но ведь все эти острова... Большие деньги. Откуда у них могут быть большие деньги, если ограбления не было? – Юферев сознательно выдал информацию – ограбления не было, только видимость.
– Даже так, – Кандауров мгновенно услышал самое главное. – Значит, все правильно и все мои подозрения обоснованны. А что касается денег... С ними ведь расплатятся, капитан, с ними щедро расплатятся. Могу тебе сказать, сколько стоит такая работа.
– Скажи.
– Тысяч пятьдесят.
– Долларов? – переспросил Юферев не столько по замедленности мышления, сколько из служебной добросовестности – все вещи, все признания и показания должны быть произнесены и запротоколированы однозначно, чтобы не было возможности что-либо истолковать иначе.
Кандауров и на этот раз его понял.
– Да, капитан, да. Пятьдесят тысяч долларов. Возможны, конечно, колебания, но это уже так... Или их облапошили, или они продешевили, или заказчик расщедрился. Так мы договорились?
– Ты не понял, что наша совместная работа уже началась?
– Понял, капитан. Но если ты хочешь, чтобы все было названо словами, я тоже этого хочу.
– Хорошо, Костя. Мы договорились. Я постараюсь найти этих ребят, буду рад, если и ты мне поможешь. Но ты – вольная птица, а я узник закона. Поэтому и сейчас, и в будущем ты это учитывай... Но мы договорились.
– Хорошо, капитан. Я буду позванивать иногда. Что-нибудь узнаю – доложу.
– Убийство странное, Костя... Ты это... Гляди в оба...
– Знаю, Саша. У меня боевая готовность. Спасибо.
– Пока. – И Юферев положил трубку.
Вроде не осталось ничего неясного, никто никому не пудрил мозги, не угрожал, но не мог, не мог Юферев освободиться от какой-то неловкости, оставшейся после разговора с городским авторитетом.
Все было сказано предельно ясно и четко, но была какая-то тягостность и в страшном предложении Кандаурова, и в его собственном согласии сотрудничать с городской бандой. Наконец до него дошло – это действительно могло вызвать замешательство в сознании, выстроенном в полном соответствии со статьями Уголовного кодекса, – главарь предлагал ему более действенный, более сильный и, если уж на то пошло, более справедливый способ и вынесения приговора, и его исполнения, нежели тот, которым обладал он, представитель государственного правосудия.
Кандауров не заискивал, Юферев тоже не лебезил, но понимал – его позиция ничуть не сильнее кандауровской, его возможности не больше, сила, которая стоит за ним, ничуть не внушительнее. И, осознав все это, Юферев тут же, не поднимаясь с кресла, решил твердо и окончательно – не отдаст он отморозков.
Ни за что не отдаст.
Пусть они спасутся, уйдут от наказания, пусть весело смеются на счастливых Канарских островах, пусть. Но сдать их Кандаурову – значит навсегда записаться в его штат.
– Надо ведь хоть иногда за что-то и уважать себя, – пробормотал он. – Я их найду, сука буду, найду! – Юферев даже не заметил, как скатился на кандауровский жаргон.
* * *
Апыхтин ходил по квартире со странным ощущением, что находится в совершенно незнакомом ему месте. Залитый кровью ковер унесли, голый пол казался чужим и даже каким-то обесчещенным. Стол тоже стоял без скатерти – Алла Петровна и ее унесла, чтобы ничто не напоминало хозяину о страшных событиях. И круглый стол, и голый пол создавали ощущение гостиницы, где он оказался случайно, ненадолго и вот-вот должен съехать отсюда, собрав свои вещички.
Пройдя в ванную, Апыхтин некоторое время стоял на пороге, напряженно всматриваясь в темноту. Он опасался включить свет, будто его поджидало здесь что-то страшное, нечеловеческое. Но, поколебавшись, все-таки нажал кнопку выключателя. Вспыхнул мягкий свет, и он с облегчением убедился, что ничего неожиданного не произошло.
А впрочем, нет, произошло.
На стеклянной полочке зеркала, в подвесном шкафчике, на раковине он увидел Катины кремы, духи, лосьоны с причудливыми названиями. Тут же висело ее полотенце, которое они вместе покупали в каком-то маленьком итальянском городке не то год, не то два назад. А шлепанцы были уже из Германии.
Апыхтин смотрел на все это, ни к чему не прикасаясь, как не мог прикоснуться к котлетам, которые Катя жарила перед самой своей смертью. Их съели оперативники, которые несколько часов искали по всей квартире следы убийц.
Не нашли.
Все эти вещички, наверное, должна была унести его секретарша, Алла Петровна. Не догадалась. Или не решилась. Не могла поступить так дерзко и самостоятельно.
Не выключая света в ванной, Апыхтин вернулся в комнату – там раздался телефонный звонок. Он постоял некоторое время, помедлил, но звонки продолжались, и он поднял трубку.
Звонил Осецкий. Как всегда – взволнован, нетерпелив, озабочен.
– Старик, ты как?
– Ничего, – ответил Апыхтин. – Нормально.
– Жив?
– Местами, – усмехнулся Апыхтин, поймав себя на ощущении, что разговаривать ему не хочется, неинтересно, и даже более того: он не вполне понимает собеседника, не вполне сознает, что говорит сам. И отделывался словечками короткими, непритязательными, которые можно истолковать и так и этак, которые можно вообще не произносить, и от этого ничего не изменится.
Да, Апыхтин как-то незаметно для самого себя смирился с мыслью, что ничего не изменится, как бы он ни поступил, что бы кому ни сказал. И эта вот покорная смиренность, похоже, больше всего озадачивала людей, которые его знали. Он выглядел спокойным, но потерянным, отвечал невпопад, и знакомые начали опасаться, как бы он не совершил какой-нибудь глупости.
– Местами – это тоже неплохо.
– А вы там как?
– Держимся, старик! – обрадовался Осецкий вопросу, на который можно отвечать не задумываясь, отвечать долго и отвлекать Апыхтина, выводить его из оцепенения. – Все прекрасно, старик! Никаких потрясений, так что ты не волнуйся, не переживай!
– Знаешь, Игорь... – Апыхтин помолчал. – Я не переживаю. Скажу тебе больше... Такое ощущение, что я уже и не могу переживать.
– Не говори так! – зачастил Осецкий. – Не говори! Пройдет, вот увидишь, пройдет!
– Как с белых яблонь дым?