Все в этом мире взаимосвязано – дело в том, что у самого Автора день, когда писались эти страницы, оказался не из лучших. Ему пришлось выстоять не то две, не то три очереди, чтобы купить билет на самолет в Москву, а это непросто, где бы вы ни оказались. Пришлось с кем-то поругаться, а в таких случаях не удается препираться лениво и равнодушно, материшься со страстью и убеждением, с истинной оскорбленностью, исступлением и, конечно, выкладываешься полностью. До самых глубин ума и души добираешься, чтобы в долю секунды найти слова обиднее, неожиданнее, злее и одним ударом переломить ход склоки в свою сторону. Да что говорить, все мы с детства усваиваем суровые законы очередей, на всю жизнь закаляемся и можем постоять за себя, можем таким словцом под дых садануть, что человек пошатнется, за сердце схватится, и дай ему бог устоять, выжить и сохранить силы для следующей очереди. В этот день на долю Автора выпало несколько переполненных автобусов, легкая перепалка у газетного киоска, стычка посерьезнее на почте, потом лай в столовке, когда вместо обещанной и уже оплаченной курицы Автору подсунули какую-то костлявую хребтину, да еще обсчитали на полтинник, да еще вслед таким словцом между лопаток огрели, что…
Что делать, это происходит с нами каждый день, и потому мы такие, а не другие. Хотя в глубине души мы, конечно, добрее, терпимее, легко знакомимся, доверяя самое заветное, охотно прощаем чужую оплошность, мы веселы, щедры, остроумны. В душе. Но жизнь требует от нас отнюдь не лучших качеств, жизнь испытывает нас на непреклонность, мы постоянно готовы к схватке, чтобы уберечь себя от обиды и поруганья.
Вот и получилось, что когда Автор добрался наконец до машинки и, заложив чистую страницу, взмахнул руками, чтобы исполнить нечто бравурное и удалое, чтоб гудки ошеверовского грузовика слышались за несколько километров, чтобы девица в кабине оказалась прельстительной феей дорог, а не зашморганной побирушкой, чтобы под сиденьем у Ошеверова нашлись две-три бутылки шампанского, как это частенько и бывало…
Не получилось. Ошеверов безрадостно остановился у калитки, закрыл дверцу, вы слышали, как она захлопнулась? С какой-то безнадежной смиренностью. Этот звук эхом отразился на настроении Ошеверова, на разговоре, который чуть позже произошел у него с Шихиным. Не случись у Автора столь тяжелого дня, Илья никогда бы не пал до того, чтобы в день приезда, в час встречи со старым другом сообщить тому неприятность. А так – сообщил.
– Знаешь, – сказал он, когда с картошкой было покончено, – пройдем к машине… Дождь вроде кончился… Посмотрим, как там и что… Мало ли…
– Да у нас тут спокойно, – не понял Шихин. – Вот если бы ты на «Жигулях» приехал, тогда другое дело – и колпаки могли бы снять, и колеса свинтить вместе с колпаками, и щеточки-решеточки…
– Пройдем, – сказал Ошеверов, и было в его голосе что-то такое, что заставило Шихина подчиниться. Он недоуменно оглянулся на Валю, мол, сам не знаю, в чем дело, и направился к ступенькам.
Шихин и Ошеверов спустились в мокрый сад, прошли мимо царственных флоксов и углубились в чащу. От малейшего прикосновения к веткам падали крупные капли дождя, подзадержавшегося в листьях, и Ошеверов каждый раз вздрагивал – это было так не похоже на его сегодняшнее путешествие в парах бензина, в грохоте горячего мотора, в вое проносящегося мимо железа, в злом слепящем свете встречных фар.
Грузовик стоял тихо и понуро, как лошадь, которую забыли выпрячь из телеги после дальней дороги. До сих пор что-то в нем капало, вздыхало, иногда раздавался еще слышный металлический звон – ослабевали стальные жилы машины. В свете дальних фонарей тускло блеснуло ветровое стекло, изгиб кабины, ребристые шины. Мимо станции прогрохотала электричка – отсюда был виден лишь длинный ряд окон. Когда вагоны проносились мимо озера, светящиеся квадраты отразились в нем, раздвоились, и картина стала совсем уж какой-то ненастоящей. Шихин еще не привык к шуму электрички, к ночному ее виду, к ее предрассветным крикам, все это волновало его, словно зыбкое напоминание о чем-то таком, что имеет с ним давнюю таинственную связь. Он проводил взглядом огни, дождался, пока скроются за деревьями красные огоньки последнего вагона, и лишь тогда повернулся к Ошеверову.
– В Звенигород пошла, – сказал Шихин.
– Слушай, Митя… Я узнал одну вещь… Узнал на прошлой неделе, поэтому не смог сказать раньше… На тебя была анонимка.
– Не понял?
– Какой-то тип написал донос. Поэтому тебя и шуранули из газеты. Фельетон – это так, повод.
– А что на меня можно написать?
– Ты слишком много болтал.
– Ну и что? Все, о чем я болтаю, о чем думаю, о чем хочу написать… Я пишу. Я собираюсь заниматься этим в дальнейшем. И мне плевать…
– Митя! – Ошеверов нашел в темноте локоть Шихина и сжал его. – Остановись. Обсуждать тут нечего. Тут больше думать надо. Важно не то, что ты сказал, а как истолковано, подано, куда направлено. Результаты ты ощутил на собственной шкуре. Ты здесь. Я знаю несколько строк из анонимки. Они… дают повод усомниться в тебе. Понял? Я допускаю, что ты мог их произнести, эти слова, допускаю. Но близкому человеку. Случайно такие вещи не говорят.
– Что же я такого опасного сказал? Чем заставил наше государство содрогнуться от ужаса?
– Не больше того, что ты сказал сию минуту. В тебе отсутствует почтительность. А требуется именно это. В твоих словах снисхождение к государственным ценностям, понимание его слабостей, капризов, страхов и претензий. Ты произнес пять слов, и с тобой все ясно. Ты высказал пренебрежение, посмеялся над мудростью государства, над его бесконечной заботой о тебе, дураке, чтоб, не дай бог, ты не вздумал жить как-то по-своему. Ты не виноват, Митя. Это у тебя в крови.
– Значит, надо сменить кровь?
– Недавно в таких случаях просто пускали кровь.
– Помогало? – спросил Шихин с интересом.
– Не всегда. Но цель достигалась. Человек замолкал.
– Надолго?
– Да. Надолго. Слушай, Митя… Я частенько выражаюсь покрепче. Как и все мы. Но нашелся тип, который все истолковал как надо. Изложил письменно и отправил куда надо. Адрес, слава богу, известен. Этот адрес будут помнить еще не одно столетие.
– Что же это за адрес такой?
– Контора глубокого бурения. Понял? Она занимается техникой безопасности.
– Что-то о ней последнее время не слыхать… Она еще существует?
– Да, Митя, да. Если о ней не слыхать, значит, она прекрасно себя чувствует. Бумага пришла по почте. Была должным образом оформлена. И стала документом. Человек, к которому она попала, уже не мог обращаться с ней, как ему захочется. Он может считать донос дурью собачьей, отрыжкой вонючего прошлого, но он на службе. На особой службе. И обязан отнестись к информации со всей серьезностью. Если, конечно, он тоже не собирается менять квартиру на такой вот особняк в лесах, не столь близкий к столице. Следует звонок твоему редактору. Он тоже не может сказать – отвалите, ребята. Иначе усомнятся в нем самом. Прутайсов наделал в штаны. И поспешил избавиться от тебя. А подметное письмо стало не просто документом, оно стало подтвердившимся документом, по которому приняты срочные и жесткие меры. И все, падай! Ты убит. Дмитрий Алексеевич Шихин официально признан человеком, опасным для общества. В каком качестве и принимаешь меня сегодня. И ты должен оценить мое мужество и преданность тебе, охламону. Я осмелился, дерзнул и приехал, понял? На это способны немногие. Повывели людей, способных осмелиться и дерзнуть. От них избавились, как говорится, самым решительным образом. И правильно сделали! – во весь голос заорал Ошеверов, обернувшись на звук хрустнувшей в саду ветки.
– Чушь какая-то, – пробормотал Шихин. – Ну их всех к черту!
Дмитрий Алексеевич Шихин хорошо помнил, как уходил из газеты. Непочтительность не была отражена в его трудовой книжке. Он написал заявление с просьбой уволить по собственному желанию и пошел к Прутайсову подписывать. Вошел без робости, хотя раньше всегда у него была готовность получить нахлобучку, и он, покорно опустив голову, вытянув руки по швам, ковыряя пол носком, терпел редакторский гнев. О, как бесило Прутайсова это скоморошье раскаяние, бессловесное признание полнейшей своей зависимости. Ведь видел, понимал – играет Шихин и придуривается. Но когда тот принес заявление, большое лицо редактора казалось даже опечаленным, а в единственном глазу светилось что-то вроде обреченности. Наверно, это и была обреченность. Вскоре после этих событий Прутайсова самого вышибли из газеты – от неосторожности подписал письмо в чью-то защиту, потребовал чьего-то там оправдания, к кому-то снисхождения. В результате самому потребовалось снисхождение, но он его не получил и ныне заведует наглядной агитацией в парке имени Чкалова. Плакаты вывешивает, транспаранты к праздникам, лозунги сочиняет, подбирает слова, которые более других выражали бы восторг и ликование народа по тому или иному поводу. Работа осталась прежней, но престиж не тот.
Солидарность, сочувствие, порядочность – это все хорошо, да только надо знать… О, как много чего надо учитывать, прежде чем высказать свое мнение. Не учел Прутайсов, не рассчитал, не предусмотрел, циклоп одноглазый, а уж до чего был хитер, до чего осторожен! Видно, не судьба ему оставаться редактором. Да и в парке с наглядной агитацией успел что-то напутать – то ли в избытке усердия, то ли в недостатке восторженности допустил скрытую непочтительность, и дела его сейчас плохи.
А тогда, увидев вошедшего в кабинет Шихина, он поднялся навстречу, чуть ли не у двери взял из рук заявление и вернулся, сутулясь, к своему столу.
– Я все правильно написал? – спросил Шихин, остановившись на пристойном расстоянии и давая понять, что, даже уходя, он не намерен сокращать разделяющее их пространство.
– А? Да. – Прутайсов махнул рукой в пустоватом рукаве. – Я подпишу… Но дело не в этом…
– Да, конечно, я понимаю, паясничать действительно нехорошо, и я искренне сожалею, что своими поспешными и опрометчивыми словами дал повод…
– Кончай, Шихин, – поморщился Прутайсов. – Я вот о чем… Ты должен правильно понять происшедшее…
– А что, есть основания думать, что…
– Заткнись, наконец! Мы все тут неплохие ребята, ты тоже не лучше и не хуже других… Тебе бы вот только пообтереться, пообтесаться, усвоить правила игры… Но все это ты сделаешь уже в другом месте. Не здесь. А понять должен вот что… Да садись ты уже, ради бога, а то я никак не могу собраться… Садись. Вот. И убери руки с колен, хватит дурака валять. И из меня дурака не делай. Пойми, мы не всегда поступаем так, как нам хочется. Чаще мы поступаем так, как должно поступать, как нам советуют старшие товарищи. – Единственный глаз Прутайсова устремился в потолок. – Ты меня понял?
– Знаете, такое ощущение… что не до конца.
– Это ничего. Не все сразу. Поймешь. Тебе не повезло…
– Да, наверно, и это есть.
– Не перебивай. Тебе не повезло с друзьями.
– Вы хотите сказать…
– Ты устрой им… как бы это… небольшую инвентаризацию. Может быть, кое-кого следует списать за непригодностью… Ну? Понял? Да пойми же, наконец! Ну?! Понял? Не понял. – Прутайсов безутешно взмахнул руками, прошелся по кабинету. – Ты доверяешь своим друзьям больше, чем они того заслуживают, – проговорил Прутайсов, остановившись перед Шихиным, проговорил тихо, но внятно, по слогам, буравя его красноватым, воспаленным глазом. – С друзьями можно говорить о бабах, о водке, о… О чем еще? – Он задумался, приложив палец к сероватой щеке. – И больше ни о чем. Теперь понял?
– Кажется, начинает доходить.
– Слава тебе, господи! – Прутайсов облегченно упал в кресло. – Ну, тогда будь здоров. Желаю творческих успехов. Чего напишешь – приноси. Туго станет – приходи. А туго тебе станет обязательно. Приходи. Но не слишком быстро… Через полгодика, через год… Вот так примерно. Дай нам немного передохнуть. Ты вот дурачился, спрашивал, не могли ли тебя посадить… Я тебе ответил честно – могли. Понял?
– Угу.
– А теперь катись!
– Дай вам бог здоровья, – смиренно проговорил Шихин.