– Одежда, прическа, фигура… Ничего не видели?
– Нет…
– Что же он, так и не произнес ни единого слова? Все проделал над вами, над вашей собакой молча?
– Несколько словечек обронил… Сучьим потрохом обозвал, пидором позорным, пообещал сделать из меня бифштекс с кровью. Такие были слова.
– Не так уж мало.
– Да, – согласился Касьянин, – слова еще те… Запоминаются.
– Дело не в том, что они запоминаются, – следователь продолжал старательно записывать все, что говорил Касьянин. – Они выдают его классовую принадлежность. Зэковскую принадлежность.
– Я тоже подумал об этом… Он наверняка сидел.
– Или же плотно и долго общался с людьми, которые сидели. Мне кажется, найти его можно. Но доказать будет сложно.
– Даже невозможно, – сказал Касьянин. – Я его не узнаю, даже если вы меня подведете к нему вплотную. И собаку его не узнаю. Да! – вдруг воскликнул Касьянин. – Он был в спортивном костюме, тонкий, шелковистый костюм весь на молниях и на резинках. Темно-синий, темно-зеленый… Что-то в этом роде. Но сейчас все гуляют в таких костюмах. И стар, и млад, и мужики, и бабы.
– Я его найду, – повторил Анфилогов. – Если хотите, могу вам его показать при случае.
– Зачем?
– На будущее. Чтобы знать, откуда идет опасность. Но это все, что я могу сделать.
– Да я уже, в общем-то, смирился, – Касьянин махнул рукой, глядя в пространство длинного коридора.
– Смирился? – удивился следователь. – Странно. Обычно жажду мести люди проносят в себе через годы и расстояния. И не гасят это пламя ни жизненные невзгоды, ни новые обстоятельства, вообще ничто не гасит. Вы меня понимаете? Когда кто-то говорит, что он смирился, это означает одно из двух…
– Что же это означает?
– Что человек вообще смирился со всем на свете, плюнул и на человечество, и на себя в том числе. На вас это не похоже. У журналистов обычно хватает жизненного тщеславия до самой смерти. Нет, вы не из тех, кто смиряется. Не надо мне пудрить мозги.
– Может быть, я из другой категории?
– А другая категория – это затаившиеся. Те, кто пытается ввести всех в заблуждение – я, дескать, стар, дряхл и не мне утверждать справедливость! – глаза следователя горели, похоже, он говорил нечто важное для себя. Казалось даже, что Анфилогов не столько отвечает на касьянинский вопрос, сколько убеждает самого себя в правильности собственного понимания человека.
Касьянин взглянул на руки следователя – первое впечатление, когда он ощутил сильную прохладную ладонь, подтвердилось – рука у Анфилогова действительно была сильная, пальцы длинные, ногти правильной формы.
– Так в чем же сила, – медленно проговорил Касьянин, – в том, чтобы выбросить из головы и забыть нанесенное оскорбление, или же в том, чтобы годы носить в себе незатухающую обиду?
– Сила? – изумленно переспросил следователь. – При чем тут сила? Разве я что-нибудь говорил о силе?
– Я имею в виду силу духа, характера, силу личности.
– Видите ли, Илья Николаевич, я представляю не силу, я представляю справедливость, – Анфилогов сунул протокол в папку, но тут же вынул его, дал подписать Касьянину, снова захлопнул папку и щелкнул кнопочкой на хлястике, давая понять, что деловая часть встречи закончена. – Вот что еще скажу вам, Илья Николаевич, – следователь помолчал. – Люди могут простить жестокость по отношению к себе, могут простить несправедливость, измену, обман… Но есть вещи, которые прощению не поддаются, если позволите так выразиться.
– Что же именно один не может простить другому?
– Обиду, – сказал Анфилогов негромко. – Как бы человек того ни желал, ему никогда не забыть нанесенной обиды. Это не значит, что он всю жизнь будет мечтать о мести, вовсе нет. Но между этими людьми всегда, всю жизнь, до гробовой доски будет стоять эта тонкая, почти невидимая стена. Обида. Согласны?
– Обиды бывают разными… – неопределенно сказал Касьянин. – Кухонные, постельные, служебные…
– Я не имею в виду обиду, нанесенную человеческому достоинству. После всего происшедшего вы в шоке и еще какое-то время будете находиться в шоке, и ваши рассуждения о чем бы то ни было не будут вполне соответствовать убеждениям. Может быть, сейчас, именно сейчас, вы со мной не согласитесь, но я уверен – вы не простили ночного подонка. Не смирились. Обида еще придет. И кто знает, какие чувства она вызовет в вас, какие силы поднимет, какие законы заставит вспомнить, – Анфилогов поднялся. Глаза его сверкали каким-то внутренним огнем, на щеках появился румянец.
– Законы? – переспросил Касьянин. – Вы имеете в виду статьи Уголовного кодекса…
– Я имею в виду законы человеческого бытия, – проговорил следователь, и Касьянин не мог отделаться от впечатления, что слова эти прозвучали не просто с высоты человеческого роста, а чуть ли не из поднебесья. Какая-то странная сила исходила от следователя – Касьянину хотелось и согласиться с ним, и в то же время оспорить все, что говорил Анфилогов. – Мы еще с вами встретимся, – улыбнулся следователь, протягивая руку. – Я уверен в этом.
– Ну что ж, – Касьянин тоже поднялся. – До скорой встречи!
– Когда выписываетесь?
– Завтра-послезавтра… Как решит начальство, здешнее, больничное начальство.
– Я разговаривал с заведующим отделением… Он сказал, что вы хорошо отделались. Можно сказать, выкрутились.
– Знаете, чем отличается умный человек от мудрого? – спросил Касьянин, направляясь по коридору к своей палате. – Умный всегда найдет возможность выкрутиться из любого, даже безнадежного положения.
– А мудрый?
– Мудрый в такие положения не попадает.
– О! – Следователь остановился и так посмотрел на Касьянина, будто тот произнес какие-то особенные слова, которые не просто понравились собеседнику, а даже поразили его. – О! – восхищенно проговорил Анфилогов. – Я это запомню.
– А я запомню все, что вы сказали про человеческие обиды.
– Это прекрасно! Тогда у нас наверняка будет повод встретиться! – радостно заявил следователь и, пожав на прощание Касьянину руку, не оглядываясь, быстро зашагал по коридору к лифтовой площадке. Но прежде чем войти в кабину, все-таки оглянулся и приветственно помахал рукой. Улыбка его при этом была какой-то очень уж белозубой, почти ослепительной, словно от зубов шел сильный белый свет.
Касьянин сидел в редакции и звонил по обычным своим телефонам, выбивая материалы о том, где что случилось, где кого убили, задушили, утопили, где какая банда кого расстреляла. Звонил в районные отделения милиции, в суды, в канцелярии прокуратур – везде у него были свои люди, которых он иногда за счет редакции поощрял незамысловатыми подарками – коньяк, транзистор, цветы, конфеты.
Работал без подъема, без интереса.
Пришло странное какое-то ощущение бесполезности всего, что он делает. Недавние события обесценили его, может быть, и злободневные статейки, которыми он снабжал родную газету. Касьянин прекрасно понимал, что все это поверхностно и достаточно далеко от того, что происходит на самом деле, от того, какие истинные страсти кипят на ночных улицах города, какие боли и несчастья переживают люди. А его заметки, чаще всего изложенные с легким смешком, если не сказать с насмешкой, по отношению и к преступникам, и к потерпевшим, были в чем-то даже подловатыми. Но такой уж установился стиль в газетах, люди не слишком удручались ни собственными бедами, ни тем более чужими. В касьянинском положении это были не трагедии, сколько бы крови ни пролилось, он описывал просто забавные случаи из городской жизни. Именно забаву читатели и искали на газетных страницах. Всевозможных бед им хватало и в собственной жизни, а газету разворачивали с единственной целью – еще раз убедиться, что не только им плохо живется в дни решительных рыночных преобразований.
– Привет, старик, – говорил Касьянин, набрав очередной номер. – Что новенького в жизни? – обращался он к своим собеседникам по старой журналистской привычке. Слово «старик», вошедшее в обиход еще в далеких шестидесятых, и ныне служило своеобразным паролем, опознавательным знаком – звонит свой человек, который всегда тебя поймет и выручит.
– Новенького ничего, а вот веселенькое есть! – радостно ответил дежурный отделения. – Представляешь, Илья, одна старуха другую насмерть зарезала!
– За что? – Касьянин тут же начал записывать суть сообщения.
– Не поверишь – ревность!
– Сколько же старухам?
– Убийца родилась в семнадцатом году, а жертва маленько ее постарше – с девятисотого года.
– Не может быть! – ошарашенно произнес Касьянин. – Это получается, что одной девяносто восемь лет, а второй… а второй…