Его напарник, вечно безденежный, но всегда поддатый, веселый и громкий Гришка, по кличке Гуляй, сидел за маленьким столиком с дворником-студентом Юркой Киселевым. Дым коромыслом. На столе полбутылки водки и открытая банка «Кильки в томатном соусе». В карты играют. На голове у Киселя – высокий новогодний колпак с золотыми звездами, золотым хвостом на самом верху и резинкой под подбородок. Когда Назаров вошел, Юрка начал было снимать.
– Куда?! – заорал на него Гришка и упал от хохота головой на стол.
Кисель снова надел колпак и снисходительно улыбнулся, качнув золотым хвостом.
– Заходи, заходи, Назарыч! Плеснешь в душу? – Гришка налил в свой стакан.
– Давай, – Назаров взял водку, и увидел, что у него дрожат руки.
– Мы тут с Киселиком, – Гришка с оттяжкой врезал картой об стол, – в дурачка играем. Проиграл – будьте любезны колпачок примерить. Так он у меня все время в нем сидит. – Гришка весело и громко захохотал и выложил на стол три последние карты – А, Кисель? Колпаком крой! Ты чего ее греешь-то, Серега?! – Обернулся он на Назарова.
– Не буду я, – Назаров поставил стакан на стол. Под банку килек был подложен один из его осенних пейзажей. Не самый плохой. По краскам расплывался оранжевый томатный кружок. – Пойду.
Он шел домой и думал, что никому, конечно, эти его судороги не нужны. Не понимают они. Да и как понять-то? Живешь, мечешься, ни хрена и не понимаешь. Некогда все. Всю жизнь в делах, а что сделал-то. Назаров тяжело вздохнул. Он и сам не мог понять, что с ним происходит. Не понимал, например, зачем ему надо писать Машку. Знал, что надо, но почему? Что потом-то? Ну, предположим, получится. Хорошо получится, как у Сурикова. И что? Ну скажут, все скажут: хорошо! Молодец! И что?! Он вдруг представил, что сделал свою «Машеньку», «как у Сурикова». На самом деле представил. Остановился даже. В висках застучало. Страх нахлынул, а вместе с ним еще и сила какая-то большая, поднимающая, от которой мурашки пошли по всему телу. Господи, да неужели же смогу?
Он стоял в темной неуклюжей арбатской подворотне в двух шагах от своего подъезда. Слезы душили. Машку почему-то было жалко. Не портрет, а настоящую, живую Машку.
Спал он плохо. Несколько раз за ночь вставал, курил, чай пил. Вроде ни о чем особенно и не думал, а уснуть не мог. Утром дождался пока жена уйдет на работу, встал, неторопливо почистил зубы, умылся, выпил чаю и пошел в комнату. Что-то там повозился, потом вернулся на кухню, постоял, погрыз ногти, глядя в окно, и позвонил начальнице. Сказал, упрямо нахмурившись, но спокойно, что больше на работу не придет. И положил трубку.
В комнате на мольберте его ждала «Машка». В карандаше пока. Одна щека только залита. Нежная детская щечка.
НОСКИ БЕЗ РЕЗИНОК
Дед в письме опять носки просил: «…как у Шурки-то, помнишь, без резинок, а то ноги затекают». Студент Московского университета Александр Парамонов еще раз перечитал как всегда длинное дедово письмо. Ничего больше в нем не было, обычный перечень стариковской жизни. «Не лень и писать все подряд», – подумал, но за носки неудобно стало.
На следующий день Парамонов ушел после второй лекции и купил – именно такие, какие дед просил. Карамелек еще два килограмма добавил и, не поленился, доехал до Главпочтамта, чтобы побыстрее дошло.
Бандероли принимали только до килограмма, а посылочный ящичек полупустой получался, и он, не сумев придумать, что еще положить, добил посылку толстой оберточной бумагой.
И вот теперь довольный, хотя слегка все же виноватый, – три месяца до этих носков руки не доходили, – ехал в метро и вспоминал, как последний раз был у деда. На ноябрьских праздниках.
Мела пурга. Противная, осенняя. Снега на земле почти не было и белая крошка струилась по замерзшей грязи. Парамонов шел с железнодорожной станции, подняв воротник легонькой пижонской куртки и отворачиваясь от колючего ветра, и радостно представлял, как заскрипит сейчас тяжелая, обитая войлоком дверь и он войдет. И как дед сначала глянет непонимающе и глупо, а потом заматерится недовольно, что не предупредил. И они обнимутся.
Свернул на Трудовую. Четвертый дом по правой стороне был их. Дядь Шура Полозков, сосед и дедов кореш, стоял, оперевшись на свою калитку, глядел на улицу.
– Здорово, дядь Шур! – Парамонов кивнул, слегка притормаживая.
– Здорово, – ответил дядь Шура тем же безразличным голосом, что и всякому проходящему мимо.
«Не узнал, – понял Парамонов и, брякнув щеколдой, вошел в свой двор, глаза скосил на дядь Шуру, – сейчас-то узнает?» Тот развернулся к нему, внимательно смотрел через невысокий, покосившийся штакетник, кто это там к соседу пошел, но так, кажется, и не узнал. Узнал бы, так обязательно чего-нибудь закричал. Они с ним друзья были. За грибами ходили. Дед не любил собирать, а дядь Шура всегда брал маленького Сашку за компанию. Сашка тогда ужасно гордился этим делом.
Дома никого не было. Сашка нащупал ключ на обычном месте, зашел. У деда, как всегда, было чисто, печь недавно протоплена. Сашка сбросил сумку, снял куртку и осторожно прислонился спиной и ладонями к горячему беленому боку. Улыбался, тянул замерзшим носом воздух. Нигде не было такого запаха. Дымом от печки пахло, овчиной от дедова тулупа, а когда бабка была жива, стряпней, кислым молоком или квасом и свежим хлебом. Стариками пахло. Старой жизнью.
«В магазин, наверное, пошел», – подумал Сашка. Улыбаясь невольно, представлял, как дед идет из магазина. Открывает калитку, ставит бидончик с молоком на лавочку, закрывает калитку, хотя она и так бы закрылась, на пружине, но дед обязательно закроет сам, а потом на щеколду. Посмотрит рассеянно в оба конца улицы и только потом пойдет в дом. Мимо окон. Сашка улыбался все шире. Придумал сначала спрятаться за дверью, как он всегда и делал, и схватить деда сзади, но потом передумал. Испугается. Это маленькому можно было. Теперь-то, наверное. Почти два года не был – какой он стал? Постарел, конечно.
Калитка брякнула. Сашка очнулся, заторопился, не зная, что придумать, кинулся к окошку. Дядь Шура Полозков неторопливо шел по двору, опираясь на палку, и заглядывал в окна. Постарел, он и раньше был небольшой, но жилистый, чернявый и веселый, а теперь совсем сгорбился и побелел, фуфайка будто с чужого плеча, болтается, и нос и скулы обострились.
Сашка вышел на крыльцо.
– Здорово, дядь Шур! – поздоровался еще раз. Ему хотелось сказать попроще, по-деревенски, как старому знакомому, а получилось неестественно. И руки хотелось развести навстречу старику, но он окончательно застеснялся и только улыбнулся неловко, как будто в чем виноват был.
Дядь Шура, заросший пестрой двухнедельной щетиной, смотрел недовольно, собираясь что-то сказать или спросить сердито, но вдруг узнал, вскинул недоуменно лохматые брови.
– Ты что ль, Сашка, твою мать! – махнул было рукой, но сморщившись от боли в спине, схватился за палку. – А я думаю, кто пришел-то? И в дом, смотрю, зашел, а не выходит! Пашка-то в бане… меня звал, да что-то спина.
Дядь Шура с Сашкой когда-то дружили, дед даже ревновал маленько внука, а теперь и за руки не поздоровались. Стеснялись. Дядь Шура и улыбался как-то осторожно… как будто не знал, как с Сашкой разговаривать.
– Заходи, что ли, дядь Шур.
– Да что я… пойду. Потом уж, Пашка вернется. На Первомайской седня женский день, так он в Красные поволокся, – дед внимательно посмотрел на Сашку, соображая, знает Сашка Красные бани или нет, – мы с ним по средам ходим. В среду-то никого нет, а тут… бабке твоей седня память. Пойду, говорит, помоюсь. – Он оперся удобнее на палку, матюгнулся, поморщившись на спину. – Бабка ему с того света про церковь, видно, талдычит, так он в баню пошел.
Хмыкнул неопределенно, непонятно было, кого он поддерживает – бабку или деда, и стал аккуратно разворачиваться к калитке.
– Пойду, мать ее ети, эту спину, чего вот вдруг? – и уже почти повернувшись, спросил: – Ты надолго что ль, погостить?
– На выходные.
– А-а. Ты жди его, он уж скоро.
Не стал Сашка ждать. Надел дедову телогрейку, дед на базар и в баню всегда в полупальто ходил, ушанку и вышел на улицу. Метель не унималась, но Сашке уже было тепло – телогрейка, не куртешка глупая, – шел быстрым шагом, иногда и припускал мелкой рысью и опять радостно улыбался. Хотелось обнять деда и прижаться, как когда-то. Бабушка вспоминалась, умершая шесть лет назад. Сашка совсем забыл про сегодняшний день, а дед с его склерозом помнит про нее. «Хорошо, что сегодня приехал», – подумал Сашка.
Они никак не могли разминуться и Парамонов ждал, что, свернув на Первомайскую, увидит большую знакомую фигуру, и прибавлял шагу. Ни на Первомайской, ни потом, на Центральной, деда не было.
Баня была добротная, двухэтажная, из красного кирпича и с башенками. «1889» – было выложено над входом. Две толстые распаренные тетки, по самые брови увязанные серыми пуховыми платками, стояли и громко что-то обсуждали на крыльце. Мокрые полотенца и веники торчали из сумок. Не пройти было. Сашка хотел попросить дороги, но остановился, ожидая, пока договорят. Наконец они закончили, и та, что стояла ближе к Сашке, махнула тяжелой сумкой так, что чуть не зацепила его, руганулась крепко, но беззлобно на какого-то там, кого они обсуждали, и стала спускаться со ступенек. Сашка сделал вид, что все нормально, и то, что ждал их, и то, что она сма-терилась, улыбнулся понимающе. Но тетка посмотрела на него как на пустое место.
Раздевалка была плотно заставлена шкафчиками. Мужики кто одевался, кто раздевался. Разговаривали негромко и гулко под высокими потолками. Дед сидел на лавке, недалеко от входа. Кальсоны уже надел, чего-то копался в сумке. Сашка снял шапку и встал в некоторой растерянности в двух шагах от деда. Дальше надо было протиснуться меж двумя голыми мужиками. Щеки покраснели, ему неудобно было обниматься с дедом в бане, при всех, а сердце жалостно колотилось, щенячье поскуливало и, не видя и не слыша никого, просилось к деду.
– Не-е, Пал Семеныч, все ж ты брешешь малость, – худощавый, напаренный краснорожий мужик лет сорока, одетый уже, сидел рядом с дедом, курил и вытирал мокрым полотенцем пот со лба, – как же так-то? Они всё же – немцы…
Дед поднял голову, посмотрел на него, прикидывая, стоит ли такому отвечать:
– А ты, Васька, как раз стоя срался, когда это дело было. – и снова полез в сумку.
Дед был известный грубиян. Как хочешь и что хочешь мог сказать. И где угодно. Ни на начальство, а уж тем более на баб не обращал внимания. И на него не обижались, злобы в этой грубости никакой не было. В нем вообще не было злобы, но за справедливость дед был крут. Однажды отобрали у Сашки велосипед, известная была семейка в их городке: отец и два сына-уголовника, никто бы к ним и не сунулся. Дед выслушал рыдающего внука, выпил полстакана самогона и пошел. Вернулся в рваной рубахе, с ссадинами на руках и лице и с велосипедом. К велику были уже чужие удочки привязаны, но дед называл их трофейными и отдавать не велел. Были и другие случаи.
Сашка подошел и сел напротив. Лицо в лицо. Прищурился, волнуясь и едва сдерживая улыбку. Дед достал носки и сердито посмотрел на Сашку, он как раз на это место собирался ногу поставить.
– Ты что, блядь, сел-то? – сказал недовольно, – места, что ли, мало?! Ну-ка, дай! – Он набирал в руках носок и задирал ногу на Сашкино место. Он не узнавал его!
– Дед, ты что! – жалость поднялась к самым глазам. Сашка уже не видел никого. – Дед! – сказал он осторожно, взял деда за плечи и заглянул ему в глаза: – Это я!
– Ой-й! Сашка! – Дед в грязь, под ноги, уронил носок, схватил неловко внукову голову и притянул к себе.
Он всегда целовался в губы, Сашка терпеть этого не мог, но сейчас терпел, и не терпел даже, потому что дед не целовался, а судорожно сопел и причитал Сашке в подбородок:
– Не узнал… не узнал я тебя, внуча! Приехал ты!..
Всю обратную дорогу дед только об этом и говорил. Успокоился, принял свой обычный, «председательский», как говорила баба, вид, а на самом деле совсем уже и не председательский, а худой и сутулый, и рассказывал Сашке, как он его не узнал. Сашка, поглядывая по сторонам и слегка чего-то стесняясь, нес дедову «балетку» – аккуратный, крохотный дерматиновый чемоданчик, с какими раньше, когда Сашка был маленький, многие ходили в баню. Тогда он с гордостью ее носил.