– Кто?
– Ну, попросили…
Очень может быть. В зале было много властей предержащих, на них бесцеремонно накидывались приглашенные гости и решали свои деловые проблемы. Специально обученные люди следили за поведением гостей и пытались обезвредить наиболее навязчивых. Ко мне они подослали подругу. Это более деликатный ход, чем подойти самим и сделать замечание. Я ведь могу и обидеться.
Однако инцидент исчерпан. Политик положил мое приглашение в карман и отошел.
– Что ты от него хотела? – спросила Фаина.
– Президентскую пенсию. Он сказал, что позвонит.
– Это форма отказа. Они всем так говорят, но никогда не звонят.
Фаина лучше знает. Ей, наверное, много раз обещали, а мне впервые.
Появился президент. За ним шли его мюриды. Человек шесть. Остановились возле небольшого стола.
Я внимательно смотрела на мюридов. Что за люди? Крайний справа был откровенно некрасив, как будто сделан из собаки, но при этом с его лица явно считывался ум, юмор, опять ум. Да. Дураков там нет, как бы нам этого ни хотелось.
Ельцин стоял как изваяние. Долгая партийная работа сделала его похожим на статую. К нему подошла дочь, что-то шепнула в ухо. Ельцин перевел взгляд в мою сторону и протянул мне руку. На руке не было половины пальцев.
– Виктория Токарева… – четко произнес он медным голосом. – Читал.
Я подержала его руку в своей. Хотела сказать: будет врать, но сдержалась. Конечно же, он не читал. Имеет право при своей занятости. Он небось и Тютчева не читал, и Лескова, а соврал из вежливости. Хотел сделать приятное. Мы, писатели, жаждем признания, тем более президентского.
Ельцин остановился ненадолго. Он вышел к народу из вежливости, для приличия и ждал случая, когда можно уединиться с мюридами в отдельной комнате и врезать по полной (в смысле, выпить).
Ельцин умел и любил врезать, но хуже от этого не становился. Что-то было в нем монументальное и необходимое для нас всех в тот смутный период.
Ельцин постоял для протокола и удалился.
Я тоже решила удалиться.
Отправилась искать Фиму. Над ней навис Виталька Кравченко, редактор «Огонька», – законченный бабник, скользкий как обмылок. Практически та же самая пьянь и рвань, которая окружала Фиму, только те работали руками, а Виталька головой. Все остальное – одно и то же.
Я подошла и бесцеремонно приказала:
– Фима, за мной!
Виталька вскинулся. Он еще не окончательно договорился. Хотел что-то возразить, но напоролся на мой взгляд.
Я отвела Фиму в сторону и сказала:
– Я ухожу, ты как хочешь.
У Фимы были еще какие-то планы, неведомые мне. Она решила остаться. А я ушла вместе с Фаиной.
Мы сели в ее машину. Нам было в одну сторону.
Хотелось помолчать. И мы молчали.
Мы с Фаиной дружили давно, лет двадцать. Отношения у нас были неоднозначные. Я многое в ней не принимала. Например, я не любила с ней сидеть за одним столом. Мне не нравилось, как она ест: кидает еду в рот деловито и грубо, как дрова в печку. Многие умеют есть красиво и даже сексуально, но это не Фаина. Кстати, я ем страстно, как голодный беспризорник, которого не кормили неделю. Тоже ничего хорошего.
Я не могла смотреть, как Фаина танцует. Я смотрела в пол. Мне было неприятно поднять на нее глаза. Я умоляла: не танцуй… Она удивленно вопрошала: ну почему?
Я бы не смогла объяснить почему. Видимо, язык ее тела казался мне грубым и неприличным.
Мне не нравилось, как она звучит. Голос – бормочущий, будто со сна. Фразы – примитивные, как у дикаря. При этом она обожала появляться в телевизионных передачах и толкать свои речи. Она именно толкала, помогая ладонью. Всякий раз это было долго и неинтересно.
Я говорила ей: скучно… Она отвечала: ничего не скучно…
Я не любила в ней отсутствие достоинства. Если ей что-то надо – преград не существует, особенно нравственных. Такие понятия, как стыд, совесть, – это что-то неконкретное, то, что нельзя пощупать и положить в карман. А деньги можно пощупать, и положить в кошелек, и обменять на нужную вещь.
Спрашивается, что же нас связывает? То, что я ее люблю.
Как можно любить человека с такими противопоказаниями?
Можно. Объяснения этому нет. На уровне тонких материй. Мы связаны, как кровные родственники, и если бы она сломала ногу и мне надо было бы тащить ее на спине в ночи – тащила бы сколько понадобится.
И она любила меня. Я это чувствовала. При этом ревновала к моему успеху, и, если меня при ней хвалили, ее лицо кривело.
Я за своим успехом не слежу. Я даже не знаю: есть ли он? Это ничего не меняет. У меня существует зависимость, как у алкоголика. Возможно, творчество и есть своего рода алкоголизм. Алкоголик будет пить, независимо от того, нравится это кому-то или нет. Творчество – это болезнь, но болезнь счастливая, светлая, не дай бог выздороветь.
Фима стала ко мне звонить и приезжать. Я привыкла к ней и была даже рада. Фима заботилась обо мне и каждый раз являлась с дарами, как к попу. Привозила мешок картошки, например, нанимала машину. Я, естественно, расплачивалась. Фима от денег не отказывалась. Похоже, у нее каждая копейка была на учете.
Она бурно рассказывала мне про свою жизнь. Я слушала невнимательно. Мне было ясно главное: Фима – женщина от макушки до пят. Ей хочется дарить любовь, а некому. На столетии «Огонька» она ничего себе не обрела и ждала от меня нового вливания.
Я искренне хотела ей помочь. Но как? Ситуация, как в западных магазинах: все есть, а того, что тебе надо – нет.
Так и женская судьба. Мужчин полно. А того, кто тебе нужен, нет! Где он?
Однажды в моем доме прозвенел звонок. Хрипловатый мужской голос сообщил, что его зовут Борис Белый, он звонит из Парижа, является работником консульства.
– А что вы хотите? – не поняла я.
– Я хочу привезти вам орхидеи.
– В честь чего?
– В честь вашего дня рождения.
Я не поняла: он – в Париже, я – в Москве. Он что, попрется из Франции специально для того, чтобы вручить мне орхидеи?
– А сколько вам лет? – поинтересовалась я.
– Шестьдесят.
«Не юноша», – подумала я. Поздновато для романтических рывков.