Утром мой возлюбленный был бережнее и нежнее, чем обычно. Мы не вставали с постели очень долго, наплевав и на расписание, и на грядущие неприятности – а нам обоим наверняка грозило какое-то взыскание за такие фортели. Но мы не могли оторваться друг от друга и даже не заговаривали о том, что надо торопиться. Наконец, после полудня, стали нехотя собираться. Помню, что меня еще удивило, что никто не прислал дежурного осведомиться о том, что за безобразия творятся в серьезном ведомстве и почему инструктор так явно манкирует своими обязанностями. Все словно забыли о нас, и нам достался бесценный дар. Будто мы выпали из этого пространства и этого времени.
Уэсуги должен был ехать на Лубянку. Предстояла традиционная еженедельная поездка с докладом о занятиях, с подведением итогов и составлением новых планов. Ничего необычного от нее не ожидалось. Мы были печальны. Расставаться не хотелось и казалось немыслимым. Выходя из комнаты, Уэсуги внезапно обнял меня и поцеловал длинным поцелуем, у которого оказался горьковато-соленый привкус. Я долго потом пыталась вспомнить, что же это за вкус, пока однажды не сообразила, что это больше всего похоже на слезы.
– Это тебе, – прошептал мой возлюбленный, кивнув в сторону низенького журнального столика, на котором лежал длинный плотный сверток, упакованный в темно-вишневый шелк с серебряными цветами сливы.
– Что это?
– Самое дорогое, что может мужчина оставить единственной женщине в своей жизни, – ответил Уэсуги. – Посмотришь потом. Хорошо?
Он вышел в коридор, а я, повинуясь внезапному порыву, выскочила следом. Его широкая спина в белой куртке с каким-то замысловатым рисунком стремительно удалялась, а я стояла, и сердце предательски выпрыгивало из груди. Он открыл входные двери, проем представился блекло-голубым прямоугольником, и показалось, будто в конце длинного коридора распахнули окно в чистое холодное осеннее небо. И тогда острой болью пронзило понимание того, что мы видимся в последний раз. Что сейчас он уйдет в это омерзительно бледное голубое окно и небо примет его и уже никогда не отпустит, потому что таких, как он, не отпускают даже на равнодушных небесах.
Надо было кричать!
Надо было звать его по имени, вопить, визжать, требовать помощи.
И он не смог бы не вернуться.
Конечно, надо было кричать. Может, он и ждал от меня именно этого поступка. Ведь он-то наверняка все знал тем страшным утром, но не мог поступить иначе, и только я имела ничтожный шанс вмешаться в судьбу. Но я этим шансом не воспользовалась.
Я просто рванула следом за ним, но никто не умел двигаться так легко и быстро, как Уэсуги. Я бежала, спотыкаясь, голова кружилась, совершенно некстати подступила дурнота. Впервые в жизни я ощутила, что такое обморок, и на какие-то доли секунды потеряла сознание. Мир стремительно сузился до крохотной точки, а когда я сумела взять себя в руки, то Нобунага уже вышел на улицу.
* * *
Я подбежала к выходу в тот миг, когда он захлопнул дверцы машины. И через мучительно долгое мгновение машина с оглушительным грохотом превратилась в оранжевый шар. Огонь походил на гигантскую лохматую хризантему, и ее бесчисленные багровые, алые и золотые жалящие лепестки падали на тело моего возлюбленного, на его смоляные волосы и прекрасное лицо. Я не видела – я знала это. Но ему уже не было больно – и это я знала тоже.
Глава 13
Безнадежность и отчаяние удушливо пахнут паленой резиной и сгоревшим пластиком. Тоска – это жирная гарь.
Я, как водяное растение, ритмично покачивалась в дверях учебного корпуса и не находила в себе сил ни уйти, ни подойти поближе к дымящейся горячей груде искореженного железа. Со всех сторон бежали люди, кто-то кричал, кто-то толкал меня: ведь я стояла у них на пути. Меня пихали в спину, отшвыривали, чтобы не мешала, но я – совершенно отчетливо помню это невозможное состояние – ощущала свое тело как ватный матрасик. Ни боли, ни ударов, только глухие толчки. Будто бы кто-то милосердный сделал мне анестезию, и эта немота и глухота распространялись и на душу.
Словно выключили свет, комната опустела, и душа моя обиженно ушла куда-то, оставив меня здесь. Впрочем, даже это мне было безразлично. И только где-то далеко, как у подножия горы, на вершину которой меня занесло ледяным ветром неосознанной до конца потери, родилась острая режущая боль. Я не могла точно сказать, что у меня болит; я даже не могла утверждать, что болит это у меня, но ощущения становились все более непереносимыми и жестокими. Эта боль и вырвала меня из того черного засасывающего провала, куда я медленно опускалась. Думаю, я начинала сходить с ума, но там, наверху, видимо, решили, что с меня еще недостаточно. Надо сказать, что способ, которым меня привели в память, оказался не менее иезуитским, нежели тот, которым эту память попытались отнять.
Сын Уэсуги умер почти одновременно со своим отцом. Во всяком случае, я почему-то думаю, что это был именно сын. С теми же черными глазами и янтарной кожей, смоляными волосами и плечами, развернутыми, как крылья перед полетом. Это ему бы достался тот сверток в вишневом шелке. Я даже знала, что его звали бы Уэсуги Сингэн. Он мог бы со временем стать таким же удивительным человеком, и я бы гордилась им и любила его за двоих. Но этого не случилось.
А может быть, думаю я теперь, тот, принявший это дикое решение, не был так уж не прав. Что ждало бы сына Нобунага в нашей стране и в то время? Я бы не смогла увезти его на родину, в Японию, к медно-красным кленам, холодному серому морю, деревянным храмам с золотыми коньками на крышах, голубым и зеленым рисовым полям и буйному цветению бело-розовых сакур. Мне бы просто не позволили это сделать. Все случилось именно так, как должно было случиться. Но это теперь я могу рассуждать отвлеченно и логично. По той простой причине, что место, которое должно было бы разрываться от боли и горя, давно уже умерло.
Какая-то часть моей души взорвалась тем страшным днем и разлетелась на клочки. Они падали на любимое лицо Уэсуги вместе с жалящими лепестками огненной хризантемы и корчились в пламени вместе с ним. Именно после того я перестала всерьез воспринимать смерть: кем бы ты ни был, а умереть дважды невозможно. Словом, свою смерть я тоже как-то пережила.
Меня даже пригласили на похороны.
* * *
Тем самым мне тонко намекали на то, что знают о моих отношениях с опальным инструктором и что я вполне могу стать следующим человеком, которому попадется такая неудачная машина. В принципе могла быть и не машина, а несвежая пища или какая-нибудь потрясающая новость, которой не выдержало бы сердце даже такого здоровяка, как Уэсуги. Да и сердце у него вполне могло оказаться слабеньким, просто он умело это скрывал. Или там рак бы обнаружился. Наше ведомство могло все. И способ, которым устранили Нобунага, говорил о том, что люди эти торопились. Еще я была уверена, что они либо не боялись лишней шумихи, либо просто не имели возможности совершить убийство тихо и незаметно. Я склонялась ко второму варианту.
Хорошо, что я уже умерла. Поэтому когда гроб с останками того, что было великолепным телом моего возлюбленного, после краткой церемонии прощания двинулся в гудящую и ревущую печь крематория (вот и еще ухмылка судьбы – ему пришлось проходить через этот оранжевый шквал пламени дважды), я даже бровью не повела. Нобунага одобрил бы меня. Наша любовь и наше горе – это действительно наши с ним дела. И посторонние тут не в счет.
За моей спиной кто-то всхлипнул. Я обернулась и увидела Криса. Он стоял, такой большой и толстый мишка с заплаканными глазами, и мне сделалось его безумно жаль.
– Надо поговорить, – шепнул он мне на ухо. Я даже не кивнула. За нами наблюдали. Слишком пристально, даже пристальнее, чем следовало бы наблюдать за неофициальной вдовой безвременно покинувшего сей мир чужестранца.
* * *
То, что раскопал Крис, поражало воображение. Уж я-то думала, что больше никогда и ничему не стану удивляться, но даже сквозь плотную вату моего равнодушия пробился тоненький лучик изумления: неужели ради денег можно пойти на такую подлость?
– Ради таких денег можно, – кивнул Крис. И прибавил виновато: – Я так думаю.
Воспользовавшись отсутствием своего непосредственного начальника (ох, как я негодовала в эту минуту: вместо того чтобы смотреть, что делается под носом, Жоржа носит где попало), два его зама, как теперь сказали бы – сладкая парочка, обстряпали одно очень выгодное дело. Не знаю, было ли то золото партии, о котором всякой уважающей себя газете казалось просто неприлично не напечатать хотя бы с десяток статей; или это личные накопления какого-то из очень руководящих товарищей. Или просто деньги на покупку чего-нибудь важного для страны, что так и не дошли до места назначения, – какая, в сущности, разница? Главное, что Николай Николаевич Кольцов и Сергей Александрович Злотников, высшие чины КГБ между прочим, осуществляли операцию по проводу большого каравана со «значительными материальными ценностями» по территории Аргентины.
Осуществили они эту операцию весьма оригинально: обеспечили конвой и тут же и подставили его. На полпути, по их же приказу, караван перехватили ребята из отряда «Фудо-мёо». Пленных не брать, указание четкое, и оно было выполнено с безукоризненной точностью. «Фудо-мёо» тогда командовал Петр Великий – двухметровый детина, который и до обучения у японского инструктора мог телеграфные столбы бантиком завязывать. А уж после спецподготовки стал чем-то похожим на мирный атом, который только трогать нельзя, чтобы не рвануло, не ровен час. Именно бойцы «Фудо-мёо» и доставили пресловутые «материальные ценности» до пункта назначения, но на обратной дороге попались в засаду, и их истребили в ходе ожесточенного боя. «Повезло» только Максу Одинцову – в самом начале он получил тяжелое ранение в голову, и только благодаря этому его оставили в качестве живого свидетеля. Частичная амнезия и долгая болезнь спасли его от всевидящего ока Николая Николаевича. В таком виде он считался полезнее на больничной койке – буде неутомимый Жорж решит кого-нибудь допытывать о том, что, собственно, случилось в Аргентине. А ведь решит же: Железного Дровосека коллеги знали как облупленного. Вот и принимали меры. Конечно, когда Макса доставили в подмосковный госпиталь, мы с Крисом об этом не знали. Мы были уверены, что Макс погиб вместе со всеми.
– Зато, – с придыханием сообщил мне Крис, – они открыли несколько счетов в заграничных банках: два в Швеции, один в Швейцарии и три в Аргентине. И еще один на каком-то из островков в теплых морях. Там всякие льготы, никаких налогов и куча прочих полезных мелочей. Сечешь?
– Откуда ты знаешь про счета? – спросила я, холодея.
– Сам открывал, – как можно небрежнее бросил Хантер.
– Господи…
Ноги у меня подкосились. То, что наши голубки с такой бесстыдной откровенностью пользовались услугами американского хакера на всем протяжении своей грязной операции, я могла истолковать единственным образом.
– Не волнуйся, – обнял меня Крис пухлой лапищей. – Они просто знают, что мне деваться некуда. Бунта на корабле я поднимать не стану – я же здесь на положении заключенного. Разве нет? Вот и пользуются мной как хотят.
Я боялась проронить лишний звук. Милый, добрый Хантер и сам прекрасно понимал, что так небрежно раскрывают карты только перед тем, кого уже списали со счетов. В расчете на то, что списанный со счетов никому ничего рассказать не успеет, а если и успеет, то это дело поправимое.
– Только бы Жорж вернулся! Только бы он быстрее вернулся.
– Кто? – изумился Крис. За все время нашего знакомства о Жорже он ничего не слышал, а если и слышал, то мельком, раз или два. Во всяком случае, наши отношения так и оставались для него тайной до сего дня. Я рассказала ему все. Не знаю, что на меня нашло: наверное, давно уже нужно было выговориться. Я выложила ему и историю нашего знакомства и совместной жизни, рассказала о том, как в эту жизнь вторгся Уэсуги. Даже о том, что потеряла ребенка, тоже не умолчала, хотя до этого даже представить себе не могла, что когда-нибудь в моей жизни снова появится человек, которому я смогу доверить подобные тайны.
Крис слушал, не перебивая. А у меня внезапно мелькнула мысль: я исповедуюсь ему так свободно, потому что тоже не считаю его живым человеком. Не знаю, права я была или нет, но тогда мне казалась, что своей откровенностью я как бы утвердила приговор, вынесенный хакеру двумя гэбэшными генералами.
– Бедная девочка, – прошептал он, гладя меня по волосам. – Бедная, бедная моя девочка. Ничего, все образуется, все как-нибудь образуется, вот увидишь.
* * *
Макс ошеломленно глядел на старую подругу.
– В голове не укладывается, – проговорил он наконец. – И с этим ты жила все годы?
Она вздохнула, отхлебывая коньяк:
– Я еще кое с чем жила, Макс. Так уж жизнь сложилась.
Разумовский потряс головой, словно хотел очнуться от тяжелого сна:
– Ты полагаешь, это они за тобой гоняются?
– Больше некому. Во всяком случае я думаю, что больше некому. Правда, некоторые вещи не вписываются в строгий рисунок, и я склонна подозревать, что у «боевых товарищей» под ногами мельтешит кто-то мелкий и суетливый, у которого в этом деле какая-то своя корысть. Но в чем она, представить себе не могу.