Левый конь на эстампе, стреноженный, стоял смирно, устало, зубы торчали в разные стороны, улыбка у коня была трудной; это был очень старый конь, хотя художник сделал его красным, гриву – зеленой.
– Я как-то спросила Женю, о чем они разговаривали с папой. Он засмеялся: «Кто не работает, тот не ест…» Серьезно. Я не умею рассказывать, Александр Матвеевич! Все время отвлекаюсь, теряю мысль, путаюсь. Серьезно. В школе вот тоже так было. Урок знаю, а отвечаю долго, учитель сердится: «Не тяни, Гасилова!..»
– Продолжайте!
– Продолжаю… Четвертого марта они тоже поссорились… То есть не поссорились, а… Один Женя поссорился, а папа, как всегда, помалкивал… Вы знаете, Александр Матвеевич, с папой очень трудно поссориться! Серьезно… Папа, когда рассердится, уходит к своей подзорной трубе…
– Какая еще труба?
– Подзорная… Скорее всего небольшой телескоп… Папа купил его на толкучке сразу после войны…
– Где же установлен телескоп?
– Во флигеле… Мне дальше рассказывать?
А для чего? В этом кабинете не хотелось слушать, рассказывать, думать, совершать поступки; здесь вещи были предупредительны, послушны, отлично вышколены; отсюда не хотелось идти даже во флигель, где стоял хоть и маленький, но все-таки телескоп. Кресло приняло тело бережно, бесшумные пружины расположились так, что капитан уголовного розыска словно бы повис в пустоте, словно бы потерялся среди кожи, принявшей форму его тела. Хотелось закрыть глаза, поплыть вместе с креслом в сквозное окошко, повиснуть над расплавленной рекой, пусть ветерок щекочет лицо, внизу шелестит вода, наплывает на горизонт закат…
– Рассказывайте, рассказывайте…
Людмила начала неторопливо:
– Женя пришел к нам довольно поздно, часов в десять вечера…
За семьдесят восемь дней до происшествия
…март начинался холодами, пронзительными ветрами, хрусткими льдинками повсюду: на крышах, заборах, телеграфных столбах, на кромке обского яра. В девятом часу вечера улица звенела под ногами, как битое стекло, на Оби торосились редкие льдины, до голубого сияния продутые ветром, собаки лаяли остервенело, точно подошли к околице голодные волки.
Женька Столетов бежал по пустынной улице, проклиная себя за пижонство, чувствовал, как в туфлях холодеют пальцы. Его высокая фигура была одинокой на улице, луны не было, фонарь на клубе светил тускло, как бы захлебнувшись ветром. У ворот гасиловского дома Женька остановился: надо было перевести дыхание, успокоиться, чтобы войти в дом вальяжно, с небрежной улыбкой на губах…
Двери отворила Лидия Михайловна. Узнав гостя, вежливо кивнула, смотрела на Женьку так спокойно, словно ничего не случилось, не было опустошающих телефонных звонков, когда Лидия Михайловна отвечала, что Людмилы нет дома, а издалека слышался знакомый голос: «Кто это звонит, мама?»
– Так проходите, проходите, Евгений! – поднимая брови, сказала Лидия Михайловна. – Мы вас не ждали, но… мы вам рады…
Она была одета в пунцовый нейлоновый халат, волосы крупными локонами лежали на маленькой голове, серые глаза были холодны от блеска. Женька поежился. Как случилось, что на это холеное, полное до тошноты лицо попали глаза Людмилы? Отчего возле единственных в мире глаз лежали тоненькие морщины, откуда локоны, яркие губы, пунцовый халат? И почему так спокойно, безмятежно и приветливо лицо этой женщины? Разве не она диктовала дочери: «Мы взрослые люди, Женя. Нам надо расстаться!»?
– Я хотел бы поговорить с Петром Петровичем, – тихо сказал Женька.
Женщина в пунцовом халате усмехнулась уголками губ – это была Людмилина улыбка, спокойно поправила парикмахерский локон на виске. Значительная, безмятежная, по-женски мудрая. Женька почувствовал, как утишивается нетерпение, остывает желание ворваться в кабинет Петра Петровича со стиснутыми кулаками, улетучиваются горячие слова, приготовленные для начала разговора.
– Я хочу подняться к Петру Петровичу, – сказал Женька. – Передайте ему, что я пришел.
Открылась дверь, зевая и сонно потягиваясь, в холл вышла Людмила, сразу же прислонилась спиной к стене. На ней был точно такой же нейлоновый халат, как и на матери, на волосах косынка, под ней – бигуди.
– А, это Женя, – сонно сказала Людмила. – Я думаю, кто это разговаривает? А это Женя! Здравствуй! Почему не заходил? Нет, серьезно?
Он по-прежнему тупо смотрел на дочь и мать, ничего не понимая, ощущал необычное смещение времени, так как происходящее не могло датироваться началом марта. Разве не в конце февраля Людмила приревновала его к Анне Лукьяненок, не отвечала на письма, не приходила в клуб? Что сейчас на дворе? Февраль, январь?..
– Евгению не до нас! – с улыбкой сказала Лидия Михайловна. – Он пришел с визитом к Петру Петровичу. Как государственный человек к государственному человеку. Да простит их Господь обоих!.. Говорить о делах в девять часов вечера, после ужина, перед сном! Сыграли бы лучше в подкидного дурака…
Людмила засмеялась.
– Женю не остановишь, – ласково сказала она. – Он не поддается уговорам. Папуля тоже любит пофилософствовать. Серьезно!..
Как уютно, тихо, тепло было в холле, устланном толстым ковром, как ласково щурилось лицо Людмилы, как спокойно светили нейлоновые халаты, как славно шутила Лидия Михайловна… Женьке захотелось тоже привалиться спиной к стене, надеть халат, сыграть в подкидного дурака. Затуманивались лица друзей, приглушался веселый шум сегодняшнего комсомольского бюро, хохот парней, придумавших забавный способ борьбы с Гасиловым… Женька протяжно ухмыльнулся, поежившись, тупо повторил:
– Я хочу подняться к Петру Петровичу.
– Я провожу тебя, – после паузы ответила Людмила.
– Проводи, проводи! – разрешила Лидия Михайловна. – Папа будет рад.
Они поднялись по винтовой лестнице, остановились в коридоре. Людмила опять прислонилась к стенке – такая красивая, что глядеть на нее не хватало сил. Она исподлобья смотрела на него, перебирала кружевную бахрому халата тоненькими пальцами; губы были раскрыты.
– Женя! – ласково сказала Людмила. – Ну почему ты ссоришься с папой?.. Не надо, Женя! Папа хорошо к тебе относится…
Женька проснулся сегодня рано – в шесть часов, открыл глаза, услышал, как воет за окном холодный мартовский ветер, как звенят льдинки над ставнями: дом подрагивал, словно двигался в темноту и безвременье. Женька по-детски подтянул колени к груди, спрятал голову под одеяло, притаился: было так же жутко, как бывало в детстве, когда выли зимние метели, а за околицей первобытно, обреченно лаяли собаки, напуганные зелеными глазами голодных волков. Он долго лежал в страхе, потом перед глазами вдруг вспыхнуло: «Людмила!» Он счастливо рассмеялся: «Людмила!» Женька сбросил одеяло, спрыгнул на холодный пол: «Людмила!» И остановился, словно наткнулся на острое, режущее.
…Людмила стояла на втором этаже отцовского особняка, привалившись спиной к стене, глядела на него ласково, просительно.
– Не надо ссориться с папой, Женя! – повторила она. – Чего вам с ним делить?..
В коридоре второго этажа совсем не слышался свист ветра, было тихо, как в таежной глубинке, тисненый линкруст пощелкивал от прикосновения легкой спины девушки, и было видно, как у подножия винтовой лестницы тихонько пошевеливается клочок пунцового халата. Лидия Михайловна подслушивала их разговор, было нетрудно представить выражение ее лица, когда она думала, что Женька не знает о подслушивании, – холодное, надменное, такое опасное, словно внутри женщины поставили на боевой взвод тугую пружину курка.
– Пошли к отцу! – с улыбкой сказал Женька. – Доложи ему о моем визите.
Людмила постучала в двери.
– Папа! К тебе пришел Женя.
Гасилов расхаживал по кабинету – руки заложены за спину, большая голова наклонена, седые волосы по-домашнему освобожденно рассыпались. Здесь, в родном доме, у мастера не было даже намека на созидательное выражение лица и фигуры, а, наоборот, все было теплым, ласковым, уютным. На лбу разгладились глубокие боксерьи морщины, в глазах – ласковый покой, спина сутулилась по-стариковски, и нельзя было понять, счастлив он или несчастлив, доволен жизнью или недоволен. Просто расхаживал по кабинету, переваривал ужин, думал о пустяковой всячине.
– Садитесь, молодые люди! – благодушно-насмешливо сказал Петр Петрович. – Холода-то, а? Зимние!
На нем был толстый, простеганный белыми нитками халат с длинными кистями, на ногах – мягкие восточные туфли, на голове – вышитая тюбетейка. Иронически прищуриваясь, Петр Петрович в последний раз прошелся из угла в угол, остановившись, внимательно посмотрел на Женьку.
– Если я правильно понял выражение твоего лица, Женя, то Людмилу надо выставлять за дверь! – мирно сказал он. – Людка, готовься!
Выражение лица! А Женька-то думал, что он стоит перед Гасиловым браво-спокойный, вальяжный, благодушный, этакий величественный. Значит, опять на его лице все написано: нетерпение, вызов, желание немедленно развязать ссору. И это теперь, когда надо разговаривать с Гасиловым вот так – вольготно сидеть на кожаном диване, прищуриваться, держать на губах добродушно-снисходительную улыбку, рассеянно прислушиваться к утихающему ветру.
– Людмила, выйди! – шутливо вздохнув, попросил Петр Петрович. – Женя собирается устроить бой быков…
– Хорошо, папа! Ты зайдешь ко мне, Женя?
Не получив ответа, Людмила вышла, задев за косяк двери сонным боком.
В кабинете горела только настольная лампа под зеленым абажуром, свет ее был укромен, вся эта комната, обтянутая блестящим атласом, застланная ковром, казалась доброй, уютной, спасительной. Женька проглотил слюну, но голос у него все равно оказался хриплым.
– Выражение моего лица не имеет никакого отношения к разговору, – вызывающе сказал он, хотя собирался произнести эту фразу спокойно. – Вы целый день избегали встречи со мной, поэтому я пришел на дом… Я обязан сообщить вам о решении комсомольского бюро.