Постучала в окно узорной щеткой. Они далеко, не услышат. Гул деревьев у них в ушах; птичий гомон; их занимают разные происшествия садовой жизни, которые тут, в спальне, ей не видны, не слышны. Одни на зеленом острове, огороженном подснежниками, оправленном сборчатым шелком, они плывут у нее под окном. И Джордж плетется сзади.
Она вернулась к этим глазам в зеркале. «Влюбилась». Возможно; раз его присутствие вчера вечером так ее задело; раз слова, которые он сказал, когда подавал чашку, когда подавал ракетку, так прицепились к памяти; и протянулись между ними двоими, как проволока, и звенели, дрожали – она выуживала из дебрей зеркала слово, которое бы отражало бесконечно быструю дрожь пропеллера на аэроплане, который она вдруг увидела тогда, на заре, в Кройдоне. Быстрей, быстрей, быстрей он свистел, он шипел, он жужжал, и все взмахи стали одним взмахом, и взмыл, и дальше, прочь, прочь летел аэроплан…
– Убежать бы в край нежданный, мимо рек, лесов и гор… – бубнила она. – Край далекий, безымянный…
Рифма – «в упор». Она положила щетку. Взялась за телефонную трубку.
– Три-четыре-восемь, Пайкомб, – сказала она. – Это миссис Оливер говорит… Какая у вас сегодня рыба? Треска? Палтус? Камбала? Скат?
– …И взойти там на костер, – добубнила она. – Палтус. Филе, только чтоб вовремя к обеду, – сказала она трубке. С пером, с голубым пером… Чтоб в навозе глупый петел отыскал наш нежный пепел. – Стишки вышли так себе, не стоит даже записывать в тетрадь, замаскированную под книгу расходов, чтобы Джайлз не догадался. «Недоделанная» – вот для нее самое слово. Чтоб хоть раз выйти из магазина, скажем, с платьем, которое радует душу; но от собственной фигуры в витрине на фоне темных рулонов брючного сукна тоже радости мало. Талия – сплошное недоразумение, руки-ноги большие, и (вот волосы только) жалкая раба моды – м-м-м, до Сафо далековато, что говорить, и, между прочим, до любого юного красавца, сияющего с журнальной обложки. Куда денешься. Дочь сэра Ричарда она и есть; племянница двух старых теток в Уимблдоне, которые, нося фамилию О’Нил, кичатся своим происхождением от королей Ирландии.
Одна дура-подхалимка как-то, замерев на пороге библиотеки, которую назвала «сердцем дома», тогда же высказалась: «После кухни библиотека – лучшая комната в доме». И, переступив порог, заключила: «Книги – зеркало души».
В данном случае – души потертой и в крапинку. Ведь в такую глушь – поездом тащиться три часа целых, а кто же отважится на столь долгий путь, не запасясь, для утоленья духовной жажды, книжицей в привокзальном киоске. Так что данное зеркало отражало и высокую душу, и душу праздную, скучливую. И никто, оглядев вороха грошовых романчиков, которые понакидали гости, не стал бы утверждать, что это зеркало отражает лишь муки королевы и юную отвагу короля Гарри.
В столь ранний час июньского утра библиотека была пуста. Миссис Джайлз пришлось наведаться на кухню. Мистер Оливер все мерил шагами аллею. Ну а миссис Суизин, конечно, была в церкви. Легкий, переменчивый ветер, который провидели метеорологи, трепля желтую шторку, встряхивал свет, встряхивал тень. Огонь в камине серел, занимался жаром, и крупный махаон бился о нижнюю створку окна; настойчиво; тук-тук-тук; так, будто, если не явится сюда человек, никогда, никогда, никогда, книги истлеют, погаснет камин, и погибнет на стекле махаон.
Возвещаемый броском своей афганской борзой, явился мистер Оливер. Он дочитал газету; был сонный; и плюхнулся в ситцем обитое кресло, с собакой у ног – афганской борзой. Носом в лапы, втянув бока, пес был – как каменный пес, пес крестоносца, и в царстве мертвых стерегущий покой своего господина. Только господин не был мертв; просто спал; и видел, как в отуманенном зеркале: он сам, молодой, в шлеме; и – каскад. Но безводный; это, серые, клубятся холмы; и в песке – обруч из ребер; бык изъеден червями на зное; и под тенью скалы – дикари; и в руке у него пистолет. И сжалась во сне рука; наяву рука лежала на подлокотнике, жилы вздулись, но теперь всего только бурой жижей.
Дверь отворилась.
– Не помешала? – сказала Айза.
Еще как помешала – разрушила молодость, Индию. Сам виноват; дал ей так сучить нить его жизни, так тростить, тянуть. Но в общем, он был ей даже благодарен, глядя, как она ходит по комнате, за это продолженье.
У многих стариков ведь только Индия осталась – у стариков по клубам, у стариков на Джермин-стрит. А она, в своем платье в полосочку, вот, продолжает его, бормоча перед полками: «Уходи, потемнела равнина, бледный месяц несмело сверкнул…»[5 - Перси Биши Шелли. «Стансы» (пер. К. Бальмонта).]
– Я рыбу заказала, – заключила она вслух, обернувшись, – хоть насчет свежести не обещаю. Но телятина – дорого, а говядина и баранина всем уже поперек горла… Зораб, – тут она встала перед ними, – ну, как твои делишки?
Он и хвостом не повел. Этот не признавал никаких уз семейственности. Либо ластится, либо кусается. Сейчас вот уставил дикий желтый взгляд в ее взгляд. С таким – в гляделки не садись. Тут мистер Оливер вспомнил:
– Твой мальчишка – рёва, – сказал презрительно.
– Ах, – она вздохнула, оседая на подлокотник, как пленный дирижабль, на мириадах волосяных нитей пригвождаемая к семейственности. – А что такое?
– Я беру газету, – он объяснил, – вот так…
Он взял газету и, скомкав, соорудил из нее клюв.
«Вот так» он выскочил на детей из-за дерева.
– А он разревелся. Он трус, трус твой парень.
Она нахмурилась. Он не трус, ее мальчик. И ей самой противно это семейное, собственническое; материнское. И он же знает, он нарочно дразнится, старый хрыч, ее свекрушка.
Она отвела взгляд.
– «Библиотека – лучшая комната в доме», – процитировала она и побежала глазами по полкам.
«Зеркало души» – вот что такое книги. «Королева фей», «Крым» Кинглейка[6 - «Королева фей» – незаконченная поэма Эдмунда Спенсера (ок. 1552–1599); Александр Уильям Кинглейк (1809–1881) – автор обширной истории Крымских войн.], Ките и «Крейцерова соната». Да, эти – отражают. Но что? Какое лекарство есть для нее, в ее возрасте – тридцать восемь, ровесница века – в этих книгах? Она боится книг, как все его ровесники; и пушек она боится. И все же, как, озверев от зубной боли, в аптеке обрыскиваешь глазами зеленые пузырьки с желтыми сигнатурами в поисках одного, спасительного, так и она прикидывала: Ките или Шелли; Йейтс или Донн. Или, может быть, не стихи; жизнь. Чья-то жизнь. Жизнь Гарибальди. Жизнь лорда Палмерстона[7 - Генри Джон Темпл, третий виконт Палмерстон (1784–1865) не раз был премьер-министром Великобритании.]. Или вообще не нужно человека; пусть будет графство. «Достопримечательности Дарема»; «Отчеты археологического общества Ноттингема». Но нет, зачем эта реальность, лучше наука – Дарвин, Эддингтон, Джинз[8 - Артур Стенли Эддингтон (1882–1944) – английский астрофизик. Джеймс Джинз (1877–1946) – английский физики математик.].
Зубную боль никто из этих не уймет. Для ее поколения книгой стала газета; и раз свекор бросил газету, она ее подобрала и прочитала: «У лошади зеленый хвост…» – гм, нечто из области фантастики. Но дальше: «Стража в Уайтхолле» – о… уже романтично; глаза побежали по строчкам: «Кавалеристы сказали ей, что у лошади зеленый хвост; но она сочла, что это сама обыкновенная лошадь. И они ее потащили в казарму, где и швырнули на кровать. Затем один из них стал сдирать с нее платье, и она закричала и ударила его по лицу…»
Вот это уже реально; так реально, что вместо двери красного дерева она видела арку Уайтхолла; сквозь арку видела казарму; там кровать, и на кровати орала та девушка и била его по лицу, когда дверь (дверь все-таки) открылась и вошла миссис Суизин, с молотком в руке.
Она продвигалась осторожно, бочком, так, будто пол растекается под стоптанными прюнелевыми туфлями, и, поджав губы, улыбалась искоса своему брату. Никто не произносил ни слова, пока она следовала к угловому шкафу и водворяла на место молоток, который взяла без спроса; вместе – она разжала кулачок – с пригоршней гвоздей.
– Синди-Синди, – проурчал он, когда она захлопнула дверцу.
Люси, сестра, была на три года его моложе. Синди было такое уменьшительное от Люсинды. Так он в детстве ее звал, когда она топотала за ним, а он удил рыбу и в тугие букеты собирал луговые цветы, тесно-тесно их стягивая потом – раз, раз, и еще – длинной травинкой. Как-то, помнится, он дал ей самой снять рыбу с крючка. А она испугалась крови. «Ой!» – закричала. Жабры были в крови. И он проурчал: «Синди!» Призрак того дальнего лугового утра встал у нее в душе, когда она водворяла молоток в подобавшее ему место на полке; и гвозди в положенное им на другой; и затворяла шкаф, к которому, по-прежнему держа там свою рыболовную снасть, он исключительно трепетно относился.
– Я плакат прибивала к Сараю, – объяснила она, легонько потрепав его по плечу.
Слова упали как первая капля в перезвонном разливе. В первой капле уже слышишь вторую; во второй слышишь третью. И когда миссис Суизин сказала: «Я плакат прибивала к Сараю», Айза знала уже, что дальше она скажет:
– Для праздника.
А он скажет:
– Сегодня? Бог ты мой! Совсем из ума вон!
– Если будет вёдро, – продолжала миссис Суизин, – играть будут под открытым небом…
– А если пойдет дождь, – продолжил Бартоломью, – то в Сарае.
– А вот как будет? – продолжала миссис Суизин. – Вёдро или дождь?
И далее, кряду в седьмой раз, оба посмотрели в окно.
Каждое лето, теперь уже седьмое, Айза слышала одни и те же слова; про молоток и гвозди; про погоду и праздник. Каждый год они гадали, будет дождь или вёдро; и каждый год бывало – то или сё. Каждый год шел этот перезвон, только на сей раз звякнуло сквозь перезвон: «Девушка закричала и ударила его по лицу молотком».
– В прогнозе, – мистер Оливер долго листал газету, – вот, сказано: «Переменная облачность; ветер умеренный; временами дождь».
Он отложил газету, и все посмотрели в небо, гадая, послушается ли оно сейсмологов. Да, облачность, конечно, была переменная. Сад зеленый; и вот сразу он серый. Солнце выплыло – и прямо-таки ликованье охватило каждый листик, каждый цветок. Но вот уже оно убегает, печалуясь, прячет лицо, будто не в силах смотреть на людские страданья. В облаках же – ни складу ни ладу, и не понять – почему они вдруг тучнеют, почему вдруг тощают. Свой, что ли, такой закон у них, или никакому закону они не подвластны? Иное – просто седая прядка, и все. Одно, высоко-высоко, затвердело золотистым алебастром; бессмертным мрамором. А дальше – синь, чистая синь, темная синь; никогда она не прольется на нас; ускользает от определений синоптиков. Никогда не упадет на землю тенью, лучом, дождем эта синь, она просто не замечает разноцветного нашего шарика. И лист ее никакой не чует; ни поле; и никакой сад.
Глаза у миссис Суизин остекленели, когда она на нее смотрела. Наверно, подумала Айза, глаза у ней застыли, потому что она видит там Бога, Бога на троне. Но тотчас набежала на сад тень, миссис Суизин расслабила и опустила взгляд и сказала:
– Ужасно неустойчивая погода. Как бы дождя не было. Надо только молиться. – И она потеребила свой крестик.
– И захватить зонтики, – сказал ее брат.
Люси вспыхнула. Он задел ее веру. Она ему – молиться, он ей – про зонтики. Сгребла крестик в ладони. Вся сжалась; съежилась; но в следующую минуту уже кричала:
– Ах! вот и они, мои миленькие!
Колясочка катилась через лужок.
Айза тоже глянула. Ну что за ангел эта старушка! Так встречать детей; так смело восстать против непостижимой сини и против насмешки брата старыми своими руками, смеющимися глазами! Восстать против погоды, против Барта!