Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Письма (1841–1848)

<< 1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 117 >>
На страницу:
38 из 117
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Б.

321. В. И. Боткину

СПб. 1847, <2–6> декабря

В последнем письме моем к Кавелину, дражайший мой Василий Петрович, писал я о причине, почему не отвечал на письмо твое.[1227 - Письмо 319; в нем Белинский сообщал, что надеется на приезд Боткина в Петербург.] Я надеялся крепко, что ты на это отзовешься и скажешь определительно, когда именно едешь в Питер или вовсе не едешь, или отложил эту поездку на неопределенное время. Но ни от тебя, ни от Кавелина – ни слова в ответ. Приезжает сюда H. M. Щепкин – первое мое слово ему было: когда едет сюда Боткин? – Не знаю, отвечал он, я видел его перед моим отъездом, но он ни слова не сказал мне, что сбирается, так что я от вас только и узнаю, что он хотел ехать. – Но вот Щ<епкин> и приехал и уехал, а всё нет ни тебя, ни ответа от тебя. И мне пришла в голову вот какая мысль: ты всегда меня считал немножко диким человеком, и поэтому уж не думаешь ли ты, что я сержусь на тебя за историю с объявлением Краевского? Я, действительно, горяч и раздражителен, и когда взбешусь на приятеля, то непременно выстрелю в него длинным письмом, от которого смертельно устану. Эта ли усталость, или то, что в письме я выблевываю на приятеля всю дрянь, какая во мне против него[348 - В автографе описка: меня. – Ред.] была (и таким образом письмо мне служит пургативом), – только после этого я уже не чувствую никакой досады, кроме разве, как на себя, – потому что припомнится вдруг, что то сказал резко, а вот этого вовсе бы не следовало говорить. И потому сердиться (в смысле сохранения надолго неприятного чувства) вовсе не в моей натуре. Я способнее вовсе разойтись навсегда с приятелем, если поступок его против меня будет таков, что должен охолодить меня к нему, нежели сердиться. А твой поступок таков, что даже и с натяжками, при явном желании растолковать его, как личную обиду мне, из него нельзя сделать обиды мне. Напротив, я бы жестоко оскорбил тебя, если б после всего, что ты для меня делал всегда, и особенно в последнее время, я обнаружил, что могу подозревать тебя в желании нагадить мне. Всё, что ты писал мне в оправдание свое насчет Переса, не только убедило, но и тронуло меня. Ты прямо, без уверток говоришь, что, не чувствуя к К<раевско>му никакой приязни, ты тем не менее не можешь отворотиться от него, хотя бы и хотел, пока он будет хорош с тобою. Я понимаю это, тем более что я сам не из сильных характеров и не раз в жизни по этой причине важивал на спине своей не одну каналью. Обвинение твое Некрасова в том, что он не предупредил вас не давать К<раевско>му обещаний, довольно странно; но и в нем даже видно, что тебе неприятно, что дело сделано. Этим ты меня много утешил. Но довольно об этом. Я прошу тебя забыть об этом так же, как я забыл. Повторю еще раз – я мог на минуту вспылить на всех на вас за ваш поступок, как необдуманный и нелепый; но у меня никогда не было в голове дикой мысли – видеть в нем личную обиду мне.[1228 - Об участии московских друзей Белинского в «Отеч. записках» см. письмо 316 и примеч. к нему.]

Ну-с, Василий Петрович, что-то будет, а пока дела не совсем хороши. Подписка нынешний год идет преплохо на все журналы. Разумеется, «Современник» далеко уже обогнал не только «Отечественные записки», но и «Библиотеку для чтения». Вот что у нас значит право давности! Можно ли вообразить себе журнал более сухой, мертвый, пустой, скучный, как была «Библиотека для чтения» нынешний год? Не сделала ли редакция всего, чтоб уронить свой журнал? И всё-таки он и на будущий год не выйдет из своих 3000 подписчиков!

Выпустили мы 12 № – чудище вроде Левиафана; без машины нельзя <ни> читать, ни держать. Это устроил мой юный друг Кавелин. Прислал, не предуведомив, огромнейшую статью в половине месяца. Смотрит раз Нек<расов> в окно и видит: на их двор везут груды бумаг на трех парах волов, в трех огромных фургонах. Что такое? Статья г. Кавелина. – Некр<асов> вместе с волами отправился в типографию; Прац, услышав, что всё это необходимо напечатать в 12 №, почувствовал припадки холеры; однако ж, хоть и с сомнением, а взялся набирать. А между тем, статья была еще не вся – кончик вышлю на днях, писал Кавелин. Некр<асов> думал, что этот кончик привезут к нему уже на одной ломовой лошади – глядит, ан тащат на паре волов. Тогда Прац решительно отказался набирать конец статьи, потому что невозможно было успеть. Каково наше положение? Конец прошлогодней статьи надо переносить в новый год. Не вправе ли будут многие подумать, что это ловушка для подписчиков? Кавелину, верно, неприятно будет увидеть, что его статья разорвана. А кто ж виноват? – сам. Оставить ее всю было нельзя, ибо большая половина была набрана – не разбирать же; а оставить в наборе – на это Прац не согласен. В 1 № поместить конца нельзя, потому что в первой книжке должны быть все свежие статьи, а не хвосты прошлогодних. А между тем, уведомь он заранее, что статья будет, мол, очень велика, да пришли начало ее пораньше, – тогда не было бы напечатано кое-что другое и взяты были бы свои меры, чтобы вся статья вошла в этот №.[1229 - См. письмо 319 и примеч. 16 к нему.] Да книжка бы вышла в 9 часов 1 числа, а не в 3, и приходившие в контору с билетами не выходили бы из нее с огорченными лицами.

Любопытно мне знать, что ты скажешь о «Полиньке Сакс».[1230 - Повесть А. В. Дружинина «Полиньки Сакс» была помещена в № 12 «Современника» 1847 г. (отд. I, стр. 155–228). В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» Белинский, говоря об этой повести, отметил талант и «сознательное понимание действительности» Дружинина (ИАН, т. X, стр. 347).] Эта повесть мне очень понравилась. Герой чересчур идеализирован и уж слишком напоминает сандовского Жака, есть положения довольно натянутые, местами пахнет мелодрамою, всё юно и незрело, – и, несмотря на то, хорошо, дельно, да еще как!!!!!? Некр<асов> давал мне читать в рукописи. Прочтя, я сказал: если это произведение молодого человека, от него можно многого надеяться; но если зрелого – ничего или почти ничего. Оказалось, что это человек 25 лет, а повесть эта написана им три года назад; но что всего более меня порадовало, так это то, что автор очень недоволен своею первою повестью. Эта повесть нежданно прислана нам цензором Куторгою и пришлась кстати: Бутков надул Некрасова и конца своей повести не доставил.[1231 - См. письмо 316 и примеч. 34 к нему.] Нельзя сказать, чтобы и «Современник» не пользовался иногда особенною благосклонностию фортуны: должно быть, и он – подлец?

Кстати о повестях. С твоим мнением о повести Григоровича я не совсем согласен. Длинноты из нее были выкинуты – это вялые описания природы, – я сам зачеркнул одно такое место. Остались длинноты существенные, которым повесть обязана своими достоинствами. Наша разница в воззрении происходит от разницы наших отношений к русской повести. Для меня иностранная повесть должна быть слишком хороша, чтобы я мог читать ее без некоторого усилия, особенно вначале; и трудно вообразить такую гнусную русскую, которой бы я не мог осилить (доказательство – я прочел с начала до конца «Веру» в «Отечественных записках» – да и задам же я ей при обзоре!), а будь повесть русская хоть сколько-нибудь хороша, главное – сколько-нибудь дельна – я не читаю, а пожираю с жадностию собаки, истомленной голодом.[1232 - О повестях «Антон Горемыка» Григоровича и «Вера» Жуковой см. письмо 316 и примеч. 41 и 42 к нему. В обзоре русской литературы 1847 г. Белинский, вопреки своему обещанию, не упомянул о «Вере» (см. ИАН, т. X, № 28).] Я знаю, плохой иностранной повести ты читать не станешь, а не очень хорошей – и начнешь, да <не> кончишь; но к русской повести ты еще требовательнее и строже. Стало быть, мы с тобою сидим на концах. Ты, Васенька, сибарит, сластена – тебе, вишь, давай поэзии да художества – тогда ты будешь смаковать и чмокать губами. А мне поэзии и художественности нужно не больше, как настолько, чтобы повесть была истинна, т. е. не впадала в аллегорию или не отзывалась диссертацией).[349 - Далее зачеркнуто: Если же в ней творчества нет и в] Для меня дело – в деле. Главное, чтобы она вызывала вопросы, производила на общество нравственное впечатление.[350 - Первоначально: влияние] Если она достигает этой цели и вовсе без поэзии и творчества, – она для меня тем не менее интересна, и я ее не читаю, а пожираю. Я с удовольствием прочел, например, повесть не повесть, даже рассказ не рассказ, и рассуждение не рассуждение – «Записки человека» Галахова (в 12 № «Отечественных записок»), да еще с каким удовольствием![1233 - Повесть А. Д. Галахова «Из записок человека (П. Н. Кудрявцеву)» («Отеч. записки» 1847, № 12, отд. I, стр. 300–312; за подписью: Сто один).] Разумеется, если повесть возбуждает вопросы и производит нравственное впечатление на общество, при высокой художественности, – тем она для меня лучше; но главное-то у меня всё-таки в деле, а не в щегольстве. Будь повесть хоть расхудожественна, да если в ней нет дела-то, братец, дела-то: je m'en fous.[351 - я плюю на нее (франц.). – Ред.] Я знаю, что сижу в односторонности, но не хочу выходить из нее и жалею и болею о тех, кто не сидит в ней. Вот почему в «Антоне» я не заметил длиннот, или, лучше сказать, упивался длиннотами, как амброзиею богов, т. е. шампанским (которое теперь для меня тем соблазнительнее, что запрещено мне на всю жизнь). Боже мой! какое изучение русского простонародья в подробных до мелочности описаниях ярмарки! Поди ты, ведь дурак набитый, по крайней мере пустейший человек, а талант, да еще какой! Но перечитывать «Антона» я не буду, хотя всегда перечитываю по нескольку раз всякую русскую повесть, которая мне понравится. Ни одна русская повесть не производила на меня такого страшного, гнетущего, мучительного, удушающего впечатления: читая ее, мне казалось, что я в конюшне, где благонамеренный помещик порет и истязует целую вотчину – законное наследие его благородных предков. А читаешь ли ты «Домби и сын»? Это что-то уродливо, чудовищно прекрасное! Такого богатства фантазии на изобретение резко, глубоко, верно нарисованных типов я и не подозревал не только в Диккенсе, но и вообще в человеческой натуре.[1234 - О впечатлении Белинского от чтения романа Диккенса «Домби и сын» см. также письмо 320.] Много написал он прекрасных вещей, но всё это в сравнении с последним его романом бледно, слабо, ничтожно. Теперь для меня Диккенс – совершенно новый писатель, которого я прежде не знал. Зачем он так мало личен, так мало субъективен, так мало человек – и так много англичанин! Зачем он ближе к Вальтеру Скотту, чем к Байрону! Зачем не дано ему сознательных симпатий и стремлений хоть настолько, сколько их у Eug?ne Sue![352 - Евгения Сю (франц.). – Ред.] Он и без того так неизмеримо выше этого наемного писаки, по столько-то су со строки, что их смешно и сравнивать; что же было бы тогда? Кстати о французских романистах. «Пиччинино» я не читал.[1235 - См. письмо 320 и примеч. 22 к нему.] Все говорят, что больно плох. Мне что-то и не хочется приняться. Больно, когда такой талант падает, издавая недостойное себя произведение. А ведь кроме G. Sande,[353 - Ж. Санд (франц.). – Ред.] право, некого у них теперь читать. Все пошлецы страшные. Я уж не говорю о твоем prot?g?[354 - протеже (франц.) – Ред.] A. Дюма: это сквернавец и пошлец, Булгарин по благородству инстинктов и убеждений, а по таланту – у него, действительно, есть талант, против этого я ни слова, но талант, который относится к искусству и литературе точно так же, как талант канатного плясуна или наездницы из труппы Франкони относится к сценическому искусству.[1236 - О романах Дюма Белинский высказался столь же резко и в печати. См. его рецензию на «Трех мушкетеров» и «Двадцать лет спустя» в «Современнике» 1847, № 5 (ИАН, т. X, № 20). Боткин не разделял этой точки зрения Белинского (см. его отклик в письме к Краевекому от 3/IV 1847 г. – «Отчет имп. Публичной библиотеки за 1889 год». СПб., 1893, прилож., стр. 78–79).] Ах, кстати: недавно я одержал блистательную победу по части терпения – прочел «Оттилию». Святители! Думал ли я, что великий Гёте, этот олимпиец немецкий, мог явиться такою немчурою в этом прославленном его романе. Мысль основная умна и верна, но художественное развитие этой мысли – аллах, аллах – зачем ты сотворил немцев?.. Умолкаю…[1237 - См. письмо 304 и примеч. 4 к нему.]

Недавно прочел я записки Дюкло о конце царствования Луи XIV, регентстве и начале царствования Луи XV. Прелесть что за книга, и что за умный человек этот Дюкло![1238 - Дюкло Шарль Пино (1704–1772), французский писатель. Белинский имеет в виду его книгу «M?moires secrets sur les r?gnes de Louis XIV et Louis XV» 1791 г. («Воспоминания о царствовании Людовика XIV и Людовика XV»).] Больно мне думать, что в молодости я перечел горы вздору и только на старости принялся читать дельные книги, когда потерял свежесть восприемлемости и засорил печатным навозом память.

Теперь о письмах Герцена. Впечатление, которое произвели они на Корша, Грановского, тебя и других москвичей, доказывает мне только отсутствие у вас, москвичей, той терпимости, которую вы считаете главною вашею добродетелью. В твоем отзыве я, действительно, вижу еще что-то похожее на терпимость: ты хоть не сердишься на письма за то, что они думают не по-твоему, а по-своему, не краснеешь, как Корш, и не называешь ерническим тоном того, что надо по-настоящему называть шуткою, остротою, отсутствием педантизма и семинаризма. Ты, по-моему, не прав только в том отношении, что не хотел признать ничего хорошего во взгляде и мнении, противоположном твоим. Эти письма, особенно последнее, писались при мне, на моих глазах, вследствие тех ежедневных впечатлений, от которых краснели и потупляли голову честные французы, да и мошенники-то мигали не без замешательства. Если и есть в письмах Г<ерце>на преувеличение – боже мой – что ж за преступление – и где совершенство? Где абсолютная истина? Считать же взгляд Герцена неоспоримо ошибочным, даже не стоящим возражения, – не знаю, господа, может быть, вы и правы, но я что-то слишком глуп, чтобы понять вас в вашей мудрости. Я не говорю, что взгляд Г<ерце>на безошибочно верен, обнял все стороны предмета, я допускаю, что вопрос о bourgeoisie[355 - буржуазии (франц.). – Ред.] – еще вопрос, и никто пока не решил его окончательно, да и никто не решит – решит его история, этот высший суд над людьми.[1239 - Речь идет о «Письмах из Avenue Marigny», напечатанных в №№ 10 и 11 «Современника» 1847 г. (отд. I, стр. 155–196 и 119–137; за подписью: И. и И – р). В этих письмах Герцен обнажал антинародную сущность буржуазии во Франции. Его точка зрения вызвала возмущение московских либералов (см. «Т. Н. Грановский и его переписка». М., 1897, т. II, стр. 424, и «П. В. Анненков и его друзья». СПб., 1892, стр. 550–552). Высказывания Белинского о «Письмах из Avenue Marigny» см. во второй статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (ИАН, т. X, стр. 353–354).] Но я знаю, что владычество капиталистов покрыло современную Францию вечным позором, напомнило времена регентства, управление лакея Дюбуа, продававшего Францию Англии, и породило оргию промышленности.[1240 - Дюбуа Гильом (1656–1723), кардинал и французский государственный деятель; продажный делец и интриган, начавший свою карьеру с роли воспитателя сына герцога Орлеанского; при Людовике XIV был посланником в Англии.] Всё в нем мелко, ничтожно, противоречиво; нет чувства национальной чести, национальной гордости. Взгляни на литературу – что это такое? Всё, в чем блещут искры жизни и таланта, всё это принадлежит к оппозиции – не к паршивой парламентской оппозиции, которая, конечно, несравненно ниже даже консервативной партии, а к той оппозиции, для которой bourgeoisie[356 - буржуазия (франц.). – Ред.] – сифилитическая рана на теле Франции. Много глупостей в ее анафемах на bourgeoisie, – но за то только в этих анафемах и проявляется и жизнь и талант. Посмотри, что делается на театрах парижских. Умная тщательная постановка, прекрасная игра актеров, грация и острота французского ума прикрывают тут пустоту, ничтожность, пошлость. Искусство напоминает о себе только Рашелью и Расином; а не то, напомнит его иногда своими «Ветошниками» при помощи Леметра какой-нибудь Феликс Пиа, человек вовсе без таланта, но достигающий таланта силою (? force) ненависти к буржуази.[1241 - В «Письме третьем» из Avenue Marigny Герцен подробно излагает содержание пьесы Феликса Пиа «Le Chif?onier» («Парижский ветошник»). Эта драма, изобличающая правительство и знать, была поставлена впервые в Париже 11 мая 1847 г. и имела влияние на подъем революционного духа в народных массах. – Леметр Фредерик (1800–1876) – знаменитый французский драматический актер, игравший роль ветошника.] Герц<ен> не говорил, что прокуроры французские – шуты и дураки, но только распространился о поступке одного прокурора (при процессе Бовалонова секунданта), поступке, достойном шута, дурака, да еще и подлеца вдобавок.[1242 - В «Письме четвертом» из Avenue Marigny Герцен блестяще изобразил прокурора, который в обвинительной речи по поводу нашумевшей дуэли двух французских журналистов – Бовалона и Дюжарье, лицемерно громил нравы молодежи.] Этот факт им не выдуман – он во всех журналах французских. Кстати о французских журналах, из известий которых будто бы Г<ерцен> сшивает свои письма: это упрек до того смешной, что серьёзно и отвечать на него не стоит. Да разве можно сказать о Франции какой-нибудь факт, о котором бы уже не было говорено во французских журналах? Дело не в этом, а в том, как отразился этот факт в личности автора, как изложен им. Касательно последнего пункта Г<ерцен> и в своих письмах остается, как и во всем, что ни писал он, человеком с талантом, и читать его письма – наслаждение даже и для тех, кто замечает в них преувеличение или не совсем согласен с автором во взгляде. А то, пожалуй, вон г. Арапетов[1243 - Арапетов Иван Павлович (1811–1887), чиновник Департамента уделов, впоследствии член редакционных комиссий по освобождению крестьян, был близок с Тургеневым, Кавелиным, Боткиным.] и о письмах Анненкова отозвался с презрением, как о компиляции из фельетонов парижских журналов. А что касается до Н. Ф. Павлова, то, вместо писем о Париже с Сретенского бульвара, я бы советовал ему позаняться третьим письмом к Гоголю, да на этом уж и кончить, так как дальше идти ему, видимо, не суждено провидением. Когда мы получили в Париже тот № «Современника», где IV-e письмо, я захохотал, а Герц<ен> пресерьезно остановил меня замечанием, что, верно, 3-е письмо не пропущено цензурою. Я даже покраснел от нелепости моего предположения. Но, воротясь в Питер, я узнал, что я был прав и что в отношении к литературе, как и многому другому, москвичи, действительно, находятся на особых правах у здравого смысла и смело могут издать сперва конец, потом середину, а наконец – начало своего сочинения.[1244 - О письмах Н. Ф. Павлова к Гоголю см. письмо 287 и примеч. 6 к нему. – Третье письмо Павлова в печати не появилось.]

Я согласен, что одною буржуази нельзя объяснить ? fond[357 - вполне (франц.). – Ред.] и окончательно гнусного, позорного положения современной Франции, что это вопрос страшно сложный, запутанный и прежде всего и больше всего – исторический, а потом уже, какой хочешь – нравственный, философский и т. д. Я понимаю, что буржуази явление не случайное, а вызванное историею, что она явилась не вчера, словно гриб выросла, и что, наконец, она имела свое великое прошедшее, свою блестящую историю, оказала человечеству величайшие услуги. Я даже согласился с Анненковым, что слово bourgeoisie[358 - буржуазия (франц.). – Ред.] не совсем определенно по его многовместительности и эластической растяжимости. Буржуа и огромные капиталисты, управляющие так блистательно судьбами современной Франции, и всякие другие капиталисты и собственники, мало имеющие влияние на ход дел и мало прав, и, наконец, люди, вовсе ничего не имеющие,[359 - Далее зачеркнуто: а потому и без всякого ус<пеха>], т. е. стоящие за цензом. Кто же не буржуа? Разве ouvrier,[360 - рабочий (франц.). – Ред.] орошающий собственным потом чужое поле. Все теперешние враги буржуази и защитники народа так же не принадлежат к народу, и так же принадлежат к буржуази, как и Робеспьер и Сен-Жюст. Вот с точки зрения этой неопределенности и сбивчивости в слове буржуази письма Горц<ена> sont attaquables.[361 - уязвимы (франц.). – Ред.] Это ему тогда же заметил Сазонов, сторону которого принял Анненков против М<ише>ля (этого немца, который родился мистиком, идеалистом, романтиком и умрет им, ибо отказаться от философии – еще не значит переменить свою натуру) и Г<ерце>н согласился с ними против него. Но если в письмах есть такой недостаток, из этого еще не следует, что они дурны. Но это в сторону. Итак, не на буржуази вообще, а на больших капиталистов надо нападать, как на чуму и холеру современной Франции. Она в их руках, а этому-то бы и не следовало быть. Средний класс всегда является великим в борьбе, в преследовании и достижении своих целей. Тут он и великодушен и хитер, и герой и эгоист, ибо действуют, жертвуют и гибнут из него избранные, а плодами подвига или победы пользуются все. В среднем сословии сильно развит esprit de corps.[362 - сословное чувство (франц.). – Ред.] Оно удивительно смышленно и ловко действовало во Франции и, правду сказать, не раз эксплуатировало народом: подожжет его, да потом и вышлет Лафайета и Бальи расстреливать пушками его же, т. е. народ же.[1245 - 17 июля 1791 г. Бальи, мэр Парижа, и Лафайет, командующий национальной гвардией, расстреливали республиканцев, собравшихся в Париже, на Марсовом поле.] В этом отношении основной взгляд на буржуази Луи Блана не совсем неоснователен, только доведен до той крайности, где всякая мысль, как бы ни справедлива была она в основе, становится смешною. Кроме того, он выпустил из виду, что буржуази в борьбе и буржуази торжествующая – не одна и та же, что начало ее движения было непосредственное, что тогда она не отделяла своих интересов от интересов народа. Даже и при Assembl?e constituante[363 - Учредительном собрании (франц.). – Ред.] она[364 - Далее зачеркнуто: еще] думала вовсе не о том, чтобы успокоиться на лаврах победы, а о том, чтобы упрочить победу. Она выхлопотала права не одной себе, но и народу; ее ошибка была сначала в том, что она подумала, что народ с правами может быть сыт и без хлеба; теперь она сознательно ассервировала народ голодом и капиталом, но ведь теперь она – буржуази, не борющаяся, а торжествующая. Но это всё еще не то, что хочу я сказать тебе, а только предисловие к тому, не сказка, а присказка. Вот сказка: я сказал, что не годится государству быть в руках капиталистов, а теперь прибавлю: горе государству, которое в руках капиталистов. Это люди без патриотизма, без всякой возвышенности в чувствах. Для них война или мир значат только возвышение или упадок фондов – далее этого они ничего не видят. Торгаш есть существо, по натуре своей пошлое, дрянное, низкое и презренное, ибо он служил Плутусу, а этот бог ревнивее всех других богов и больше их имеет право сказать: кто не за меня, тот против меня. Он требует себе человека всего, без раздела, и тогда щедро награждает его; приверженцев же неполных он бросает в банкрутство, а потом в тюрьму, а наконец в нищету.

Торгаш – существо, цель жизни которого – нажива, поставить пределы этой наживе невозможно. Она, что морская вода: не удовлетворяет жажды, а только сильнее раздражает ее. Торгаш не может иметь интересов, не относящихся к его карману. Для него деньги не средство, а цель, и люди – тоже цель; у него нет к ним любви и сострадания, он свирепее зверя, неумолимее смерти, он пользуется всеми средствами, детей заставляет гибнуть в работе на себя, прижимает пролетария страхом голодной смерти (т. е. сечет его голодом, по выражению одного русского помещика, с которым я встретился в путешествии), снимает за долг рубище с нищего, пользуется развратом, служит ему и богатеет от бедняков. Торгаш – жид, армянин, грек, Погодин, Краевский. Торгашу недоступны никакие человеческие чувства, и если какое-нибудь явится у него, например, любовь к сыну или дочери, то не как естественное чувство, а как уродливая страсть, как кара за его отвержение от человечества. Не спеши обвинять меня в фантазерстве и преувеличении, дай сперва высказаться. Это портрет не торгаша вообще, а торгаша-гения, торгаша-Наполеона. С литературой знакомятся и знакомят не через обыкновенных талантов, а через гениев, как истинных ее представителей. Я знаю, что между торгашами бывают (особенно бывали) фанатики торговой чести,[365 - Далее зачеркнуто: слова] мученики добродетелей по-своему; но это не мешает им быть людьми черствыми, без поэзии, их добродетели уважаешь, а не любишь. Но главное – это торгаши – таланты, а не гении, порода смешанная, а не чистая. Я знаю, что Жак Лаффит был благороднейший человек, истинный патриот, но зато-то он и разорился:[1246 - Лаффит Жак (1767–1844), французский банкир и политический деятель.] Плутус – бог ревнивый. Вон Ротшильд – тот не разорится: он жид, стало быть, торгаш par excellence.[366 - по преимуществу (франц.). – Ред.]

Возьмем противоположную крайность – мотов, расточителей, проживателей, гуляк, даже развратников: в них не редкость встретить черты доброты, человеколюбия, широту натуры, человечность. Вспомни Алкивиада, Лукулла, Антония, вспомни регента (duc d'Orl?ans)[367 - герцога Орлеанского (франц.). – Ред.] – кто больше его сделал зла Франции своим управлением? И всё-таки это был человек добрый и гуманный, который почти никого не сделал несчастным. Вспомни сатиру Гранжа,[1247 - Лагранж де Шансель Жозеф (1677–1758), французский поэт и драматург. В 1720 г. Лагранж написал и распространил три резких памфлета на Филиппа, герцога Орлеанского (1674–1723; впоследствии – король Филипп II). Сначала герцог, действительно, хотел простить Лагранжа, но под влиянием своего брата решил покарать его, и Лагранжу пришлось бежать в Авиньон.] где регент обвиняется в отравлении королевской фамилии – выслушав ее, он пришел в ужас, а Гранжу ничего не сделал. Вспомни шекспировского «Тимона Афинского».

Из этой параллели ты, пожалуй, заключишь, что я не уважаю труда, и в гуляке праздном[1248 - Выражение из «Моцарта и Сальери» Пушкина.] вижу идеал человека. Нет, это не так. В гуляках я только вижу потерянных людей, но людей, а в наживальщиках я не вижу никаких людей. Тимон Афинский Шекспира есть великий нравственный урок гулякам с широкими натурами. Он, что посеял, то и пожал. Но об этом много нечего говорить. Я уважаю расчетливость и аккуратность немцев, которые умеют никогда не забываться и не увлекаться, и за то, не зная больших кутежей, часто успевают не знать и большой нищеты; уважаю немцев за это, но не люблю их. А люблю я две нации – француза и русака, люблю их за то, общее им обоим свойство, что тот и другой целую неделю работает для того, чтобы в воскресенье прокутить всё заработанное. В этом есть что-то широкое, поэтическое. Известно, что француз и русак и по понедельникам – плохие работники, потому что провожают воскресенье. Работать для того, чтоб не только иметь средства к жизни, но и к наслаждению ею – это значит понять жизнь человечески, а не по-немецки. Ты скажешь, что наслаждение русака состоит в том, чтобы до зари нарезаться свиньею и целый день валяться без задних ног. Правда, но это показывает только его гражданское положение и степень образованности; а натура-то остается всё то<ю же> натурою, вследствие которой на Руси решительно невозможно фарисейско-английское чествование праздничных дней. Народ гулящий! Исстари, чуть только – как сказал[368 - Далее зачеркнуто: старик] Кантемир —

Сегодня один из тех дней свят Николаю,
Как уж весь город пьян от края до краю.[1249 - Неточная цитата из седьмой сатиры Кантемира.]

Обращаясь к торгашам, надо заметить, что человека искажает всякая дурная овладевшая им страсть и что, кроме наживы, таких страстей много. Так, но это едва ли не самая подлая из страстей. А потом она дает esprit de corps[369 - сословное чувство (франц.). – Ред.] и тон всему сословию. Каково же должно быть такое сословие? И каково государству, когда оно в его руках? В Англии средний класс много значит – нижняя палата представляет его; а в действиях этой палаты много величавого, а патриотизма просто бездна. Но в Англии среднее сословие контрабалансируется аристократиею, оттого английское правительство столько же государственно, величаво и славно, сколько французское либерально, низко, пошло, ничтожно и позорно. Кончится время аристократии в Англии, – народ будет контрабалансировать среднему классу; а не то – Англия представит собою, может быть, еще более отвратительное зрелище, нежели какое представляет теперь Франция. Я не принадлежу к числу тех людей, которые утверждают за аксиому, что буржуази – зло, что ее надо уничтожить, что только без нее всё пойдет хорошо. Так думает наш немец – М<ишель>; так или почти так думает Луи Блан. Я с этим соглашусь только тогда, когда на опыте увижу государство, благоденствующее без среднего класса, а как пока, я видел только, что государства без среднего класса осуждены на вечное ничтожество, то и не хочу заниматься решением априори такого вопроса, который может быть решен только опытом. Пока буржуази есть и пока она сильна, – я знаю, что она должна быть и не может не быть. Я знаю, что промышленность – источник великих зол, но знаю, что она же – источник и великих благ для общества. Собственно, она только последнее зло в владычестве капитала, в его тирании над трудом. Я согласен, что даже и отверженная порода капиталистов должна иметь свою долю влияния на общественные дела; но горе государству, когда она одна стоит во главе его! Лучше заменить ее ленивою, развратною и покрытою лохмотьями сволочью: в ней скорее можно найти патриотизм, чувство национального достоинства и желание общего блага. Недаром все нации в мире, и западные и восточные, и христианские и музульманские, сошлись в ненависти и презрении к жидовскому племени: жид – не человек; он торгаш par excellence.[370 - по преимуществу (франц.). – Ред.]

Перечитывая твое письмо, я остановился на строках, что ты отложил свой приезд, ожидая уведомления, ловко ли будет тебе остановиться у Некр<асова> и Пан<ае>ва после этого объявления? Что за вздор такой – стыдно слышать! Еще другое дело, если б ты стороною узнал, что мы огорчились вашим пособием Кр<аевско>му; но мы вам сказали прямо – какие ж тут предположения затаенного сердца? Короче: я поступил бы, как пошлец, если б, зная, что Некр<асову> и Пан<аеву> твой приезд к ним мог быть хоть сколько-нибудь тяжел, стал уверять тебя в противном, вместо того, чтоб поспешить сказать тебе правду. Приезжай прямо к ним – тебе будут рады и примут тебя радушно: я отвечаю за это. Вот как мудрено понимать друг друга на таком большом расстоянии. Слушай, Боткин: ведь я могу же за что-нибудь взбеситься на тебя и прийти к тебе обедать, да, пожирая твой стол и твое вино, перебраниться с тобою, а кончить ссору фразою: приходи-ко завтра ко мне жрать? Между такою приятельскою размолвкою и между тем неудовольствием, которое делает уже невозможным продолжение приятельских отношений – целая бездна. И если б мы ваш поступок с Кр<аевски>м приняли в последнем смысле, – вы имели бы полное право ответить нам, что с этой минуты и все статьи ваши пойдут в «Отечественных записках», а в «Современнике» – ни одной. Я считаю ваш поступок неразумным; но ведь надо сойти вовсе с ума, чтоб растолковать его, как низкий поступок. Вот Гр<ановский> и Кавелин даже не признают его и неразумным, – и они правы с своей точки зрения, если и ошибаются, потому что кто же не имеет права ошибаться? По крайней мере, из всех моих прав, за это я всегда готов стоять с особенным остервенением.

Письма твои об Испании (12 № «Современника») продолжают быть страшно интересными, и все хвалят их наповал. Хоть я столько же не люблю испанцев, сколько ты обожаешь их, а письма твои и теперь прочел с большим наслаждением. Особенно заинтересовали меня подробности о Мурильо. Если б ты вздумал передавать свои впечатления от каждой картины и пустился в разбор отдельных произведений, это было бы скучно и пошло; но взгляд на целую живопись народа, столь оригинальную, столь непохожую на самые известные школы живописи, – это другое дело. Жаль только, что уничтожение монастырей и истребление монахов у тебя являются как-то вскользь, а об андалузках и обожании тела подробно. Но это я говорю, как мое личное впечатление: андалузки для меня не существуют, а мои отношения к телу давно уже совершаются только через посредство аптеки. Но и это я читал не без удовольствия, ибо в каждом слове видел перед собою лысую, чувственную, грешную фигуру моего старого развратного друга Боткина. О козлиная природа! Дай тебе хоть на минуту всемогущество Зевеса, ты мигом употребил бы его на то, чтоб весь мир обратить в <…> и всех женщин – в <…>. Но это-то всё и доставило мне наслаждение при чтении подробностей о таком предмете, от которого я заснул бы, если б это не ты описывал его.[1250 - «Письма об Испании» Боткина, напечатанные в № 12 «Современника» 1847 г., посвящены художнику Мурильо, истории и изображению Севильи, восстанию испанцев против Наполеона в 1808 г. (отд. II, стр. 81–112).] Затем прощай. Будь здрав и дай узреть тебя и наговориться с тобою – жажду этого со дня на день всё сильнее и сильнее. Николаю Петровичу мой дружеский поклон. Прощай. Твой

В. Белинский.

322. К. Д. Кавелину

СПб. 1847, декабря 7

Что с Вами деется, милый мой Кавелин? Прислали Вы мне письмо в тетрадь, вызвали на разные вопросы, я отвечал, как мог, ждал скорого ответа – а его нет, как нет.[1251 - См. письмо 319.] Уж не больны ли Вы, или Ваша жена? Или Вам не до писем по случаю отставки Строганова? Это я считаю очень возможным. Я человек посторонний Московскому университету, а весть об отставке Стр<оганова> огорчила меня даже помимо моих отношений к Вам, Гр<ановскому>, Коршу. Это событие – прискорбное <для> всех друзей общего блага и просвещения в России.[1252 - См. письмо 320 и примеч. 18 к ному.] О вас, господа, я и не говорю: всё это время не было дня, чтоб я не думал об этом, и это думанье вовсе не веселое и не легкое. Сокол с места, ворона на место! Тяжело и грустно! Чорт возьми, иной раз, право, делается легко и весело от мысли, что жизнь – фантасмагория, что, как мы ни волнуемся, а придет же время, когда и кости наши обратятся в пыль,

И будет спать в земле безгласно
То сердце, где кипела кровь,
Где так безумно, так напрасно
С враждой боролася любовь.[1253 - Цитата из стихотворения Лермонтова «Оправдание». См. письмо 171, примеч. 24.]

Статья Ваша против Самарина жива и дельна, как всё, что Вы пишете, но я крайне недоволен ею с одной стороны.[1254 - См. письмо 319 и примеч. 5 к нему.] Этот барич третировал нас с Вами du haut de grandeur,[371 - с высоты своего величия (франц.). – Ред.] как мальчишек; а Вы возражаете ему, стоя перед ним на коленах. Ваше заключительное слово было то, что он – даровитый человек! Что Самарин человек умный – против этого я ни слова, хотя его ум парадоксальный и бесплодный; что Самарина нельзя никак назвать бездарным человеком – и с этим я совершенно согласен. – Но не быть бездарным и быть даровитым, это вовсе не одно и то же. Это, впрочем, общий всех нас недостаток – легкость в производстве в гении и таланты. Причина этому – молодость нашего образования и нашей литературы; мы еще не пригляделись к гениям и талантам. Если человек написал статью или две так, что в этих статьях видно уменье владеть языком и более или менее прилично и ловко выражать свои мысли, каковы бы они ни были, – мы уж и разеваем рот от удивления и кричим: талант, талант, огромный талант! Пора бы, кажется, нам расстаться с этою немножко детскою привычкою и быть поскупее на хвалебные эпитеты. Как ни молода наша литература, а уж сколько фактов успела она нам дать для нашего возмужания! Я помню, что такое были эти люди: Языков, Марлинский, Баратынский, Подолинский, Брамбеус, Бенедиктов. Толковали уже не о том, таланты ли они, а не гении ли? И где ж они теперь, где их слава, кто говорит о них, кто помнит? Не обратились ли они в какие-то темные предания? А между тем, все они, действительно, были люди не только не бездарные, но и с талантами. Это доказывает, что и талант сам по себе еще не бог знает что! А Загоскин и Лажечников? Даже Булгарин в свое время? Да это были колоссы родосские в наше время и делили славу с Пушкиным. Вся Русь о них знала; за их романы платили десятками тысяч.

С. Т. Аксаков и H. С. Степанов отвалили за «Рославлева» 40000 р. асс., не получили, правда, ни копейки барыша, но свои деньги и издержки напечатания воротили, несмотря на то, что роман продавался 20 р. асс. экземпляр.[1255 - Белинский имеет в виду издание романа Загоскина «Рославлев» в 1831 г.] А теперь? Даже «Юрий Милославский» печатается только для бывших читателей романов Алекс<андра> Анфимовича Орлова. Итак, если и талант так дешев (а Загоскин и Лажечников люди с талантом), то что же нам падать ниц перед тем, что только не бездарность. Г-н Самарин в два года высидел две статьи. Первая книжка «Современника» вышла первого января, а статья на нее явилась в сентябре. Стало быть, автор обтесывал и отчеканивал ее, по крайней мере, пять месяцев. Было времени придать ей ума и таланта! Вы скажете, у кого нет ни ума, ни таланта, тому досуг и работа не дадут их. Это не совсем так. Я Вам прочту самую живую и горячую, но сплеча написанную статью мою; она Вам понравится, может быть, приведет Вас в восторг. Но дайте мне время обработать эту импровизацию – Вы не узнаете ее: живость и теплота в ней останутся, а силы ума и таланта прибавится на 20 процентов. Иногда сгоряча напишешь глупость – и не заметишь; станешь потом читать в печати и покраснеешь до ушей, да потом дня три ходишь сам не свой. Имея время, не просмотришь этой глупости. Когда пишешь сгоряча и к спеху, о чем надо говорить по логическому развитию мысли сперва, о том говоришь после, и наоборот; о чем надо сказать вскользь, глядишь, расползется в существенную часть статьи, а иная существенная часть выходит заметкою ? propos;[372 - кстати (франц) – Ред.] a сколько водяных мест, вялых фраз, реторики, болтовни, и всё это поневоле, по неимению времени добиться до ясного изложения собственной мысли! Дайте время, и всё будет, как надо! Знаете ли, какие лучшие мои статьи? Вы их не знаете: это те, которые не только не напечатаны, а никогда не были и написаны, и которые я слагал в голове моей во время поездок, гуляний, словом, в нерабочее мое время, когда ничто извне не понуждало меня приняться за работу. Боже мой! сколько ярких неожиданных мыслей, сколько страниц живых, страстных, огненных! И многое, что особенно хорошо в моих печатных статьях, большею частию – удержанные в памяти и ослабленные урывки из этих на свободе слагавшихся в праздной голове статей. Я не обольщен моим талантом (скажу Вам кстати, благо уж разболтался, увлекшись по обыкновению отступлением), я знаю, что моя сила не в таланте, а в страсти, в субъективном характере моей натуры и личности, в том, что моя статья и я – всегда нечто нераздельное. Но опять-таки я не скажу о себе, чтоб я был только не бездарный человек, и чтобы у меня не было положительного таланта: без таланта невозможно объектировать ни своей мысли, ни своего чувства; я хочу только сказать, что я нисколько не ослеплен объемом моего таланта, ибо знаю, что это далеко не бог знает что. Вот, например, Некрасов – это талант, да еще какой! Я помню, кажется, в 42 или 43 году он написал в «Отечественных записках» разбор какого-то булгаринского изделия с такою злостью, ядовитостью, с таким мастерством – что читать наслажденье и удивленье;[1256 - Речь идет о рецензии Некрасова ««Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка человеческого рода». Сочинение Фаддея Булгарина», напечатанной в «Отеч. записках» 1843 г. (№ 3, отд. VI, стр. 17–19; № 5, отд. VI, стр. 25–29; ср. Полн. собр. соч. Некрасова, т. IX. М., 1952, стр. 77–85, 89–94, 709, 712).] а между тем, он тогда же говорил, что не питает к Булгарину никакого неприязненного чувства. Разумеется, его теперешние стихотворения тем выше, что он, при своем замечательном таланте, внес в них и мысль сознательную и лучшую часть самого себя. – А вот и еще пример, еще более поразительный, замечательного таланта как таланта – Григорович. Если б Вы видели этого доброго, но пустейшего малого – Вашему удивлению не было бы конца!

Но я заболтался и сбился – отступления всегда – точки преткновения для меня. Поворачиваю круто к прежней материи. В чем увидели Вы даровитость Самарина? В том, что он пишет не так, как Студитский[1257 - Студитский Александр Ефимович, журналист и педагог, сотрудник «Москвитянина», автор учебников по русской грамматике.] или Брант?[1258 - Брант Леопольд Васильевич (псевдоним: Я. Я. Я.), беллетрист и критик консервативно-дворянского лагеря, сотрудник «Сев. пчелы».] Но ведь это дураки, а он умен. Вспомните, что он человек с познаниями, с многосторонним образованием, говорит на нескольких иностранных языках, читал на них всё лучшее; да не забудьте при этом, что он светский человек. Что ж удивительного, что он умеет написать статью так же порядочно (comme il faut), как умеет порядочно держать себя в обществе? Оставляя в стороне его убеждения, в статье его нет ничего пошлого, глупого, дикого, в отношении к форме, всё как следует: но где же в ней проблески особенного таланта, вспышки ума и мысли? Надо быть слишком предубежденным в пользу такого, чтобы видеть в нем что-нибудь другое, кроме человека сухого, черствого, с умом парадоксальным, больше возбужденным и развитым, нежели природным, человека холодного, самолюбивого, завистливого, иногда блестящего по причине злости, но всегда мелкого и посредственного. Может быть, я ошибаюсь, и он со временем докажет, что у него есть талант – тогда я первый признаю его; но пока – воля Ваша – спешить не вижу нужды. Вы имели случай раздавить его, Вам это было легче сделать, чем мне. Дело в том, что в своих фантазиях он опирается на источники русской истории; тут я пас. Мне он сказал об Ипатьевской летописи, а я не знаю и о существовании ее;[1259 - О похвалах русским князьям в Ипатьевской летописи говорится на стр. 160 статьи Ю. Ф. Самарина в «Москвитянине» (см. о ней примеч. 8 к письму 318).] Вы – другое дело, Вы ее читали и изучали и ею же его и могли бить. Вы это и сделали, но с таким уважением к нему, что иной читатель может подумать, будто Вам и бог весть как тяжело бороться с таким могучим противником и что Вы хотите задобрить его, чтоб он уж больше не подвергал Вас случайностям и опасностям такой трудной борьбы. А вместо этого Вам следовало бы подавить его вежливою ирониею, презрительною насмешкою. Вы же так способны и ловки на это. Надо Вам сказать, что Вашу статейку на Погодина, в смеси «Современника»,[1260 - Имеется в виду возражение Кавелина на статью М. П. Погодина «О трудах гг. Беляева, Бычкова, Калачева, Попова, Кавелина и Соловьева по части русской истории», напечатанную в «Москвитянине» 1847 г. (ч. I, стр. 115–184). Погодин выступал против статьи Кавелина «Взгляд на юридический быт древней России». Иронический ответ Кавелина помещен в «Современнике» 1847, № 8 (отд. VIII, стр. 114–125).] я прочел, видно, в недобрый час что ли, и то не прочел, а как-то просмотрел, перелистовал, словно во сне. Но недавно от нечего делать, после обеда, перечитывая то и другое в смеси, добрался я и до Вашей статейки и – проглотил ее, перечел два раза. Это не просто зло, c'est mordant.[373 - это убийственно (франц.). – Ред.] И чем эта злость добродушнее и спокойнее, тем вострее ее щучьи зубы. Как всё ловко, метко, как с начала до конца ровно выдержан тон. Этого я, признаться, и не ожидал от Вас, ученый друг мой. Ваша статья, несмотря на ее содержание и тяжесть многих доводов, вышла истинно фельетонная – род сочинений, который так редко дается русским литераторам, не говоря уж об ученых. Что, если бы Вы так же высекли Самарина, как Погодина. А церемониться с славянофилами нечего. Я не знаю Киреевских, но, судя по рассказам Грановского и Герцена, это фанатики, полупомешанные (особенно Иван), но люди благородные и честные; я хорошо знаю лично К. С. Аксакова, это человек, в котором благородство – инстинкт натуры; я мало знаю брата его И<вана> С<ергеевича> и не знаю, до какой степени он славянофил, но не сомневаюсь в его личном благородстве. За исключением этих людей, все остальные славянофилы, знакомые мне лично или только по сочинениям, подлецы страшные и на всё готовые или, по крайней мере, пошлецы. Г-н Самарин не лучше других; от его статьи несет мерзостью. Эти господа чувствуют свое бессилие, свою слабость и хотят заменить их дерзостью, наглостью и ругательным тоном. В их рядах нет ни одного человека с талантом. Их журнал «Москвитянин», читаемый только собственными сотрудниками, и «Московский сборник» – издание для охотников. А журналы их противников расходятся тысячами, их читают, о них говорят, их мнения в ходу. Да что об этом толковать много! Катать их, мерзавцев! И бог Вам судья, что Вы отпустили живым одного из них, имея его под пятою своею. Верьте, когда удастся наступить на гадину, надо давить ее, непременно давить.

Теперь я хочу в последний раз и серьезно поговорить с Вами о деле Вашего сотрудничества в «Отечественных записках». Я на это и не жду от Вас ответа, ибо эти строки не вопрос, а окончательное объяснение недоразумения. Мне досадно, что я написал по этому поводу столько же глупое, сколько и длинное письмо к Боткину.[1261 - Письмо 316.] А досадно потому, что вижу теперь, что письмо мое было холостым выстрелом в воздух и, вместо того, чтобы попасть в Вас с Гр<ановски>м, никуда не попало, и я остался в дураках. А всё потому, что Вы не хотели быть со мною откровенным, – за что я, впрочем, на Вас не сержусь, потому что источник этой неоткровенности – деликатность: в уверенности, что убедить меня нельзя, Вы не хотели попусту тревожить меня тем, что, казалось Вам, может действовать на меня неприятно. Дело в том, что разговор с H. M. Щепкиным раскрыл мне глаза. Как ни деликатно и ни мягко намекнул он мне о деле, я понял всё. Позвольте же мне на этот счет объясниться с Вами прямо, откровенно. Вы давали и прежде статьи Кр<аевско>му, теперь дали обещание участвовать на будущий год в его журнале. Вы это сделали не потому, что (как я думал) творили, не ведая, что, а как люди, действующие сознательно. Хоть в письме Вашем и Гр<ановско>го главная и истинная причина обойдена вовсе, но вы отвечали мне твердо, как люди, поступившие по убеждению. Одно это должно бы мне открыть глаза, но я только усумнился, да тут же и подавил свое сомнение. Итак, дело вот в чем: Вы остаетесь при том дурном мнении о Н<екрасов>е, при той недоверчивости к нему, о которой Вы писали мне великим постом нынешнего года. Я, с моей стороны, вполне сознавая несправедливость и неделикатность поступка со мною N.,[1262 - Речь идет о Некрасове.] – тем не менее не вижу в нем дурного человека. Это потому, что я знаю его, знаю давно и хорошо, и знаю все circonstances att?nuantes[374 - смягчающие обстоятельства (франц.). – Ред.] его поступка со мною, прямой его источник. Вы предполагаете возможным, что при падении «Отечественных записок» «Современник» будет ими, а N. вполне заменит Кр<аевского>. Я глубоко убежден, что вы ошибаетесь. Но, к несчастью, вы правы в отношении к самим себе, потому что он дал вам, поступком со мною, повод и основание так думать о нем. На все мои доводы в его защиту вы вправе сказать мне: пусть Вы его знаете хорошо, да мы-то не знаем, а судим по факту. Я, любезный Кавелин, пишу к Вам это не для того, чтобы поднимать старые дрязги, даже не из желания, как говорится, помочь делу, но только для того, чтобы показать и доказать Вам, что я вовсе не такой человек, которому что войдет в голову, так гвоздем не выколотишь, который не умеет влезть на минуту в чужую кожу и посмотреть на дело глазами людей, которые это дело видят иначе, и с которым, следовательно, необходимы умолчания, обходы и т. п. Мне эта история обошлась дорого. Если я ее, болезнь и потерю ребенка выдержал прошлою осенью, зимою и весною, это доказывает, что, несмотря на мою слабость, я физически живуч страшно. Вы мне поверите, если я Вам скажу, что посягательство на мои личные, материальные интересы слишком мало на меня действовало, и то в начале только истории, и что я страдал больше за него. Я должен Вам признаться, что до сих пор я чувствую, что мне с ним не так тепло и легко, как было до этой истории. Вообще, по причине ее всё начало «Современника» какое-то неблагодатное: что-то нетвердое и шаткое виделось в самых успехах его, чуялось, что не таковы бы еще были его успехи, если б разделение и охлаждение не проникли туда, где всё зависело от единодушия и общего одушевления. В первой же книжке «Отечественных записок» была Ваша статья, потом это продолжалось и потом; а это было куда нехорошо для нового журнала![1263 - В № 1 «Отеч. записок» 1847 г. была напечатана рецензия Кавелина на «Историко-критические отрывки» М. Погодина. М., 1846 (отд. V, стр. 18–38).] Я признаюсь, у меня недоставало духа взглянуть на дело прямо. Да и то сказать: болен, близок к смерти, без средств, я должен же был, волею или неволею, ухватиться за «Современник», как за надежду и за спасение. Вот Вам моя исповедь, после которой Вы должны вполне понять меня в отношении к известному вопросу. Больше об этом чтоб не было и речи. Покажите мое это письмо (или только эти строки) только Гр<ановс>кому, так как это дело больше всех касается только вас двоих, да и письмо мое к Б<отки>ну писалось преимущественно об вас и для вас двоих. Я о нем очень жалею, что написал его, особенно о той выходке, которая оскорбила вас: признаюсь, она была неуместна и неловка. Я опять-таки повторяю, что вы ее не совсем так поняли, но я вижу, что иначе понять вам было бы мудрено. Забудьте ее – я прошу об этом Вас и Гр<ановско>го именем тех симпатий и убеждений, которые соединяют нас; а доказать мне, что вы забыли ее, вы можете только тем, что опять возьметесь хлопотать в том же деле насчет известных статей. Самый расчет запрещает теперь нам хотя малейшее ограничение в расходах, напротив, требует еще большей готовности на большие издержки, несмотря на то, что и нынешний год может принести опять убытки.

Принимаясь за это письмо, я перечел снова Ваше и хочу уж зараз еще кое-что сказать по его поводу, в дополнение моего прежнего ответа. Вы спрашиваете: «Представляет ли современная русская жизнь такую другую сторону, которая, будучи художественно воспроизведена, представила бы нам положительную сторону нашей народной физиономии?» – и видите с моей стороны уступку славянофилам в утвердительном моем ответе. Но, несмотря на него, я и не думал с ними соглашаться по причинам, изложенным в Вашем письме и с которыми я всегда был вполне согласен. Но поймите, что в отношении к этому вопросу в печати необходимо или обходить его, или решать утвердительно. Но этот вопрос многими поставляется проще, т. е. многие, не видя в сочинениях Г<ого>ля и натуральной школы так называемых «благородных» лиц, а всё плутов или плутишек, приписывают это будто бы оскорбительному понятию <о> России, что в ней-де честных, благородных и вместе с тем умных людей быть не может. Это обвинение нелепое, и его-то старался я и буду стараться отстранить. Что хорошие люди есть везде, об этом и говорить нечего, что их на Руси, по сущности народа русского, должно быть гораздо больше, нежели как думают сами славянофилы (т. е. истинно хороших людей, а не мелодраматических героев), и что, наконец, Русь есть по преимуществу страна крайностей и чудных, странных, непонятных исключений, – всё это для меня аксиома, как 2 ? 2 = 4. Но вот горе-то: литература всё-таки не может пользоваться этими хорошими людьми, не впадая в идеализацию, в реторику и мелодраму, т. е. не может представлять их художественно такими, как они есть на самом деле, по той простой причине, что их тогда не пропустит цензурная таможня. А почему? Потому именно, что в них человеческое в прямом противоречии с тою общественною средою, в которой они живут. Мало того: хороший человек на Руси может быть иногда героем добра, в полном смысле слова, но это не мешает ему быть с других сторон гоголевским лицом: честен и правдив, готов за правду на пытку, на колесо, но невежда, колотит жену, варвар с детьми и т. д. Это потому, что всё хорошее в нем есть дар природы, есть чисто человеческое, которым он нисколько не обязан ни воспитанию, ни преданию, – словом среде, в которой родился, живет и должен умереть; потому, наконец, что под ним нет terrain,[375 - почвы (франц.). – Ред.] a, как Вы говорите справедливо, не плавучее море, а огромное стекло. Вот, например, честный секретарь уездного суда. Писатель реторической школы, изобразив его гражданские и юридические подвиги, кончит тем, <что> за его добродетель он получает большой чин и делается губернатором, а там и сенатором. Это ценсура пропустит со всею охотою, какими бы негодяями ни был обставлен этот идеальный герой повести, ибо он один выкупает с лихвою наши общественные недостатки. Но писатель натуральной школы, для которого всего дороже истина, под конец повести представит, что героя опутали со всех сторон и запутали, засудили, отрешили с бесчестием от места, которое он портил, и пустили с семьею по миру, если не сослали в Сибирь, а общество наградило его за добродетель справедливости и неподкупности эпитетами беспокойного человека, ябедника, разбойника и пр. и пр. Изобразит ли писатель реторической школы доблестного губернатора – он представит удивительную картину преобразованной коренным образом и доведенной до последних крайностей благоденствия губернии. Натуралист же представит, что этот, действительно, благонамеренный, умный, знающий, благородный и талантливый губернатор видит, наконец, с удивлением и ужасом, что не поправил дела, а только еще больше испортил его, и что, покоряясь невидимой силе вещей, он должен себя считать счастливым, что, по своему крупному чину, вместе с породой и богатством, он не мог покончить точь-в-точь, как вышеупомянутый секретарь уездного суда. Кто ж будет пропускать такие повести? Во всяком обществе есть солидарность – в нашем страшная: она основывается на пословице – с волками надо выть по-волчьи. Теперь Вы видите ясно, как я понимаю этот вопрос и почему решаю его не так, как бы следовало. Итак, Вы видите, что я вполне и во всем согласен с Вами. Найдутся, впрочем, и несогласия, но не в мыслях, а в оттенках мыслей, о чем писать скучно. Говоря, что Гоголь изображает не пошлецов, а человека вообще, я имел в виду отстоять от его врагов сущность его художественного таланта.[1264 - Белинский имеет в виду свою статью «Ответ «Москвитянину»«(см. ИАН, т. X, № 24).] С этой стороны и Вы не совсем нравы, видя в нем только комика. Его «Бульба» и разные отдельные черты, рассеянные в его сочинениях, доказывают, что он столько же трагик, сколько и комик, но что отдельно тем или другим он редко бывает в отдельном произведении, но чаще всего слитно тем и другим. Комизм – слово узкое для выражения гоголевского таланта. У него и комизм-то выше того, что мы привыкли называть комизмом. Что касается до добродетелей Собакевича и Коробочки, Вы опять не поняли моей цели; а я совершенно с Вами согласен. У нас все думают, что, если кто, сидя в театре, от души гнушается лицами в «Ревизоре», тот уже не имеет ничего общего с ними, и я хотел заметить, с одной стороны, что самые лучшие из нас не чужды недостатков этих чудищ, а с другой, что эти чудища – не людоеды же. А Вы правы, что собственно в них нет ни пороков, ни добродетелей. Вот почему заранее чувствую тоску при мысли, что мне надо будет писать о Гоголе, может быть, не одну статью, чтобы сказать о нем мое последнее слово: надо будет говорить многое не так, как думаешь.[1265 - Этот замысел Белинского не осуществился.] В этом отношении о Лерм<онтове> писать гораздо легче. Что между Гоголем и натуральною школою – целая бездна; но все-таки она идет от него, он отец ее, он не только дал ей форму, но и указал на содержание. Последним она воспользовалась не лучше его (куда ей в этом бороться с ним!), а только сознательнее. Что он действовал бессознательно, – это очевидно, но Корш больше, чем прав, говоря, что все гении так действуют. Я от этой мысли года три назад с ума сходил, а теперь она для меня аксиома, без исключений. Петр В<еликий> – не исключение. Он был домостроитель, хозяин государства, на всё смотрел с утилитарной точки зрения: он хотел сделать из России почто вроде Голландии и построил было Пет<ербург>-Амстердам. Но то ли только вышло, или должно выйти из его реформы? Гений – инстинкт, а потому и откровение: бросит в мир мысль и оплодотворит ею его будущее, сам не зная, что сделал, и думая сделать совсем не то! Сознательно действует талант, но зато он кастрат, бесплоден; своего ничего не родит, но зато лелеет, ростит и крепит детей гения. Посмотрите на Ж. Санд в тех ее романах, где рисует она свой идеал общества: читая их, думаешь читать переписку Гоголя. Но довольно об этом.

Статья Ваша о Соловьеве дельна, и я читал ее с наслаждением. У Вас везде мысль – и всегда одна и та же, от этого в самых сухих материях Вы живы и литературны. Продолжайте Ваше дело. Кстати: Вам, верно, будет досадно, что статья Ваша не вся напечатана в 12 №. Что делать – сами виноваты. Но об этом я много говорил Боткину.[1266 - См. письмо 321.] Что это делается с Погодиным? Что за слухи? Ничего не понимаю. Он скотина, но умен, очень умен, даже без сравнения с славянофилами, которые умом все очень не богаты. А впрочем, чем он умнее, тем отвратительнее, потому что лицемер.

Отвечайте мне, ради аллаха, что Вы думаете насчет моего предложения – обозреть вкратце литературную деятельность по части русской истории за нынешний год?[1267 - Об этом предложении см. письмо 319 и примеч. 10 к нему.] Не стесняйте себя ни малейше, если не имеете времени или даже просто охоты. Обойтись без этого можно: скажу просто, что об этом в «Современнике» отдавались постоянные и подробные отчеты – и дело с концом. Только уведомьте, чтоб я уж знал, чего держаться. Да, забыл я в письме к Б<отки>ну спросить: на старой ли квартире (в Доброй слободке) живет Галахов: я писал к нему туда, со вложением письма к Кудрявцеву, и ответа не получал.[1268 - Письмо Белинского к А. Д. Галахову не сохранилось. Письмо к П. Н. Кудрявцеву, возможно, 317.] Прощайте.

Ваш В. Белинский.

323. Д. П. Иванову

СПб. 1847, декабря 10

Здравствуй, любезный Дмитрий! Вот уже почти четыре месяца, как я воротился,[1269 - Белинский ошибся в подсчете месяцев: он вернулся из-за границы 24 сентября 1847 г. (см. письма 316 и 318).] а только теперь собрался написать к тебе. Что делать? Это моя всегдашняя история: то некогда, то нездоровится, то развлечен чем-нибудь, то просто лень. Вот завтра да завтра, а смотришь – из этих завтраков составляются недели и месяцы. Воротился я лучше, нежели как поехал, даже очень лучше; но в Питере опять так простудился в начале октября, что легкие опять покрылись ранами, и доктор перепугался. Однако дело обошлось лучше, нежели можно было ожидать. Я скоро (недели через две) оправился, принялся за работу и теперь чувствую себя очень порядочно. Оно, конечно, я слаб, хил и плох, да дело в том, что уже нет никакого сравнения между теперешним моим состоянием и тем, в котором я был прошлого года в это время. Насчет переезда в Москву думать не перестаю; но смущает мысль, что до открытия железной дороги еще далеко. Посмотрю, как перенесу зиму и весну: коли плохо, то в июне в Москву на переселение.

Ну, как и что ты? Как живешь, что делаешь? Какие вести от наших и о наших из Пензенской губернии? Что Алеша (кланяйся ему и крепко пожми руку от меня)? Что все твои? Жена, дети? У меня пока всё порядочно. Оля болтает без умолку. Только жена всё прихварывает.

Был я в Зальцбрунне, прожил там полтора месяца, пил воду. Оттуда проехал в Париж, где прожил месяца два и лечился.

Пожалуйста, отвечай мне поскорее. Адрес мой: на Лиговке, против Кузнецкого моста, в доме Галченковых.

Я писал с месяц назад к Галахову и адресовал письмо в Добрую слободку; там ли еще он живет?[1270 - Письмо к А. Д. Галахову не сохранилось.] Уведомь меня. Боюсь, что и ты переменил квартиру и письмо это пропадет. Когда будешь писать к своим, не забудь от меня кланяться.

Пока прощай. Некогда – работать пора, и работать сильно. И потому, прощай. Целую тебя и всех твоих.

В. Белинский.

1848

324. А. Д. Галахову

<4 января 1848 г. Петербург.>

…В письме к Вам было письмо к Петру Николаевичу, – и от него ни слова, хоть бы через Вас.[1271 - Об этих письмах см. письмо 322 и примеч. 18 к нему.] Предложением его насчет повести я никак не могу воспользоваться. Он дал мне повесть в альманах в минуту жизни, трудную для меня, и этим доказал мне свою готовность помочь в беде старому приятелю, чем может, и я принял эту повесть, как подарок, и не думал церемониться и ломаться. Но альманах мой не состоялся, дела приняли другой оборот.[1272 - Речь идет о повести П. Н. Кудрявцева «Без рассвета», предоставленной им для альманаха Белинского. См. письмо 253 и примеч. 19 к нему.] Конечно, я и теперь не в малине, но уж и не в репейнике. На нынешний год я получаю 12 000, а главное – впереди у меня пока не тьма кромешная, как было в то время, когда я в издании альманаха видел единственное средство к спасению от голодной смерти. Чтобы поправить меня в теперешних обстоятельствах, надо поправить радикально, а этого не в состоянии сделать люди и не с такими средствами, как все мы, горемычные: я, Вы, Кудрявцев и пр. А в то время это была поправка, да еще какая, вместе с другими статьями. Теперь посудите: на каком бы основании, по какой бы достаточной причине воспользовался я 600 руб. асс., следующими Кудрявцеву, – тем более, что его собственное положение едва ли не хуже моего? Нет, об этом нечего и говорить. Случись со мною беда, я сейчас же обращусь к Кудрявцеву с просьбою о подобном вспоможении, а если он упредит ее, не подумаю отговариваться, ибо одолжиться таким человеком, как он, для меня вовсе не тягостно; но теперь было бы пошло и низко. Итак, это дело порешенное: Петр Николаевич получит от редакции деньги за «Без рассвета».

Я бы очень был рад удостовериться, что он не прочь писать иногда и в «Современнике». Я далек от мысли докуками и просьбами вытягивать от него статью: нет, что захочет, что сможет, и когда вздумает – вот условие! Надеюсь от него или через Вас (это всё равно) получить на это ответ решительный…

…Кто прочтет общую часть и моей и Вашей статьи, тот право, подумает, что мы согласились говорить одно и то же. Но как только дойдет дело до оценки литературных произведений, тогда – иная история: посылай за стариком Белинским, а без него плохо…[1273 - Белинский имеет в виду недооценку повести Гончарова «Обыкновенная история» в обзоре Галахова «Русская литература в 1847 году» («Отеч. записки» 1848, № 1, отд. V, стр. 18–21) по сравнению с его собственным обзором «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (см. ИАН, т. X, стр. 326–344).]

325. П. В. Анненкову

<15 февраля 1848 г. Петербург.>
<< 1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 117 >>
На страницу:
38 из 117