Мне уже три месяца. Я знаю каждый сучок на потолке, каждую трещинку на темном бревне стены. Слышу какую-то непривычную суматоху в избе, громкие торопливые разговоры. Меня обмотали во что-то толстое и тяжелое. Понесли куда-то… Резкий свет ударил по глазам… Дышать мне трудно, холодный воздух закупорил глотку. Скрип саней, покачивание и потряхивание меня не беспокоят, а даже как-то успокаивают, убаюкивают. Под этот скрип и покачивание я уснул. Долго ли я спал, не знаю. Проснулся от новых звуков. Дверь скрипела не так, как наша, и половицы стонали глухо, натужно, презрительно к ходокам из сел и деревень.
– Покажите, что у вас? – Голос чужой, сухой, безразличный.
– Сын, – отвечает мама. Отвечает не своим, а каким-то испуганным голосом.
– Сколько ему?
– В сентябре ему… родился…
– Число?
– Какое число? – не понимает вопроса мама.
– Какого числа родился? – Нервный, недовольный голос.
– А-а, это… На Сдвиженье. Утром. И снег когда…
– Я что, должна знать, когда было ваше Сдвиженье со снегом?
– Двадцать седьмого, – вступает отец, но голосом, мне сдается, чужим. Приторным. Угодливым.
– Имя?
– Кого? – опять не понимает мама.
– Вашего сына. – Опять тяжелый вздох регистраторши: «Ох, уж эта деревня!»
– Ванька, – отвечает отец. Поправляется: – Иван.
– Нет! – возражает мама, к моей радости, и не потому, что я не хочу быть Ванькой, а потому, что мама возразила. Да еще как возразила!
– Какое?
– Не Ванька! – от волнения мама заикается. – Это… как его… Как Чкалов… Летчик.
– Валерий, что ли? – в голосе неприкрытое удивление.
– Да, он. Валерий!
– Вы согласны? – это к отцу.
– А мне что… Пускай этот самый… Ну, как вы сказали…
В свидетельстве о рождении, которое сжевал следующей зимой теленок, я значился как Орлов Валерий Иванович. К моему имени, непривычному для деревни в далекой Сибири, отнеслись каждый по-своему. Кто-то доброжелательно: пора-де и новыми именами обзаводиться. Другие, кривя рот брезгливо, передразнивали: «Валера-халера. Валерка – тарелка! Тьфу!»
Пока я учился ходить и говорить, мне было все равно, как меня называют мои братья и сестренка. Отец никак не называл, мама – нежно: Лера, братишки – кто как, сестренка – как мама, нежно, любя, как куклу, пока она новая. Потом, когда я вышел на простор, на улицу, увидел там множество детей и заковылял к ним с улыбкой радости на лице, то услышал, повторяемое эхом: «Рыжий, Рыжик!» А кто-то бойко пропел: «Рыжий-Пыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!»
Бабушка Арина не любила меня. Ни разу не погладила по головке, слова ласкового не сказала. Смотрела на меня как-то сбоку, косо, как прицеливаясь. Если мы прибегали всем гуртом к ней, то угощала она всех с любовью, только не меня. Она совала пирожок кому-нибудь из братишек и говорила, кивнув на меня: «Дай и ему тоже».
Мама переживала, но ничего поделать не могла.
– Не заставляй меня. Не люб он мне. Весь в этого непутевого, где тольки ты его выискала!
– Дите-то при чем? В чем оно виноватое? – не скрывая слез, упрекала мама бабушку.
Но та стояла на своем, постоянно находя во мне какие-то недостатки, которых не избежал ее нелюбимый зять, мой отец.
– Такей же будет, – махала она рукой. – Яблоко от яблони… Рыжий, и глаза как у порося.
– С чего ты взяла, что как у порося? Совсем не такой он. И глазки голубые, и реснички пушистые…
– Белые, как у телка!
– Ну вот! Уже как у телка! Он же твой внук, а ты…
– Усе мае внуки добрые, тольки не гэтот… Варелка гэтот, чи как? И имечко же придумали! Мало ему свово горя, так ще имечком, прости Господи, наказали. Варелка! Тьфу!
Я перестал бегать к бабушке Арине и стал присматриваться к другой моей бабушке – Клаве. Отцовой маме. Та меня никак не воспринимала. Не говорила плохо обо мне, но и не ласкала. Был я для нее как печь или стол: стоит, ну и пускай стоит, значит, так надо.
Но не все так меня не любили, как бабушка Арина. Любила, жалеючи, мама. И еще тетя Настя. Сестра отца.
– Как живешь, мое солнышко? – спрашивала она меня при встрече, крепко обнимала и целовала. Я смущался, терялся, не знал, что говорить. – Мы с тобой как два солнышка. Я побольше, ты поменьше, но ты ярче, красивее! – продолжала обнимать и целовать меня тетя.
Глядя на нас, мама готова была расплакаться. Она простила тете Насти старый упрек, когда та назвала маму плохой хозяйкой, неумехой, неспособной копить деньги. И отец повторял этот упрек.
– Не буду я брать деньги с соседей за кружку молока! – категорично заявила она тогда отцу, и у того хватило ума не говорить больше об этом.
– Копейка в доме не была бы лишней, – сказал он, как извиняясь. – Лидке к зиме бы катанки…
– Где им взять деньги за молоко, если нет на соль и керосин?!
Тетя Настя была тоже рыжая. На солнце ее голова светилась ярко-красной медью. Ее все любили, и никто никогда не дразнил рыжей, конопатой. Она всегда была веселой, звучно смеялась, сверкая белыми, как сахар, зубами.
– Отгадай, что я тебе принесла? – спрятав руки за спиной с этим «что-то», спросила как-то тетя Настя.
– Машинку! – обрадовался я.
– Молодец! Как ты быстро угадал? Увидал, наверное?
Ничего удивительного тут не было. Мы с мамой ходили в магазин, и я там видел на прилавке машинку. Яркую! С кузовом зеленым! С дверцами, которые открываются. Попросить маму, чтобы она мне ее купила, было стыдно: в доме у нас не было на это денег. И я после этого ничего больше не видел и знать не хотел. Мне снилась по ночам маленькая, с зеленым кузовом, с открывающимися дверцами машина. Как я мог после этого не угадать подарок тети Насти? Конечно, машина!
Нес я машину, прижав к груди, как самое дорогое и любимое приобретение. На улице, под окном нашей избы, была огромная – мне так казалось – куча земли, именно то, что мне так было необходимо. Сидя на куче красновато-желтой земли, я нагружал старой щербатой ложкой кузов машины поверх бортов и медленно, натужно, с подвыванием, вез на другую сторону кучи груз, там его, тоже не без характерных звуков, сопровождающих выгрузку грунта, сваливал. Долго выезжал, смыкаясь назад-вперед, а выехав на проторенную дорогу, весело спешил к «карьеру» за новой порцией груза.
Был холодный осенний день, дул северный, от Байкала, ветер, но мне было не до холода. Я был занят настоящим нужным делом.
Ночью мне стало плохо. Шумело в голове, глаза не хотели открываться, и какая-то тяжесть во всем теле. Ко мне мягко подошла мама, положила ладонь на мой лоб.
– Иван, он весь горит! – сказала она. В голосе мне непонятная тревога.