Скоро около меня бежали и визжали все остальные, как впервые увидевшие свет щенята. Толкотня, шум, гам. Кто-то предложил сыграть в футбол. Вместо мяча – жестяная банка, ворота – два портфеля. Потные красные лица – и море удовольствия!
Кто-то закричал, что надо домой. Сорвались, побежали.
– Ну как? Понравилось в школе? – спросил дед Иван, внимательно разглядывая меня. Разглядев, спросил: – А где твой портфель?
«Какой портфель? Мой портфель? Да он же там, на воротах!»
Портфель мой мирно дремал у камня посреди улицы. Не было бы камня, кто-нибудь уже проехался бы по нему. Ротозеев у нас в деревне как нигде!
Еле-еле дотянул до каникул. Неотступная мысль сбежать в Африку все больше обрастала фактами неизбежности этого побега. Там тепло, слоны, буйволы, крокодилы, а солнца сколько! И свобода со всех сторон. Живи в хижине, живи просто под теплым небом. О пище думать не надо: все растет на земле и деревьях. Дома же постоянные команды сделать то, сделать это. И самое страшное – глаза отца при просмотре дневника.
– Н-ну?
Я готов превратиться в маленького мышонка, чтобы шмыгнуть под стол, а там в дырку между стеной и печью.
– Не научившись подчиняться, не берись приказывать! Это тебя не касается?
Куда деться от этого взгляда?!
– Ка-ксается, – тут же соглашаюсь я, не постаравшись даже разобраться в смысле услышанного. Понял, что надо всегда и всем подчиняться, не перечить. Я это и раньше знал. А при чем тут приказывать? Разве я кому-то приказывал? Не приказывал. Сами все смеялись, когда я показывал им вывернутую шапку из-под парты. Они смеялись, а мне замечание записала в дневник Суповна.
– Выпрут из школы – пойдешь колхозным коровам хвосты крутить! Пастухом! – рисует мой тернистый путь отец, и этот путь, если судить по его выкрику, совсем не тот, что мне нужен. А я, представив себя в дождевике, верхом на лошади, с длинным кнутом и папироской в зубах, был даже рад такому выбору колхоза. Тут же никакой зубрежки. Никаких ноликов и палочек с крючочками! Никаких замечаний и угроз. Сиди верхом, пощелкивай бичом, покрикивай крепкими словцами на коров и гляди в огромное небо, сколько в тебя влезет. Я уже хотел сказать отцу, что я согласен быть пастухом, да перебила мама.
– Ну что уже такого он сделал, что его так ругать надо? – Вступилась она за меня. Мне хотелось остановить ее, потому что знал, что отец перекинет «огонь» на нее. Но как это сделать? – Дети же, не чурки!
– Хоть бы раз помолчала, – хлопнул ладонью по дневнику отец, – если не знаешь, что говорить! Ну, давай, помогай ему быть бестолочью! Потом – Бодайбо, Колыма! Нары!
– Что уже ты мелешь! – взорвалась мама. – Показал ребенок кому-то кукиш, и его за это в Бодайбо! Учится хорошо, жить будет не хуже других!
– Хуже уже некуда, – резюмирует отец, отшвыривает на угол стола мой дневник и, хлопнув дверью, выскакивает из избы.
– А ты тоже хорош! – сердито смотрит на меня мама. – Не можешь без своих дурацких шуточек! Учиться надо, чтобы не быть дураком, а у тебя все хиханьки да хаханьки! Женить скоро, а ты все как маленький!
«Женить собираются, а я ничего не знаю. На ком? Если на этой пучеглазой – я убегу в Африку! Если на Павловой – я согласен. Когда станем мужем и женой, мне можно будет курить и материться, не боясь, что за это отец отвалит ремня? А потом что? У всех пап и мам есть дети… У нас тоже будут? У взрослых они маленькие, а у нас будут, как куклы, совсем маленькие? Я таких не видал. И кто женился на однокласснице – не знаю таких. А если…»
Мои размышления прервал скрип двери. Пришла соседка тетя Шура занять мисочку муки.
– Мисочку дам, – говорит мама, звякнув крышкой кастрюли, где хранила она от мышей муку и крупу. – Дала бы больше, да у самих осталось на неделю.
– Ефиму скоро привезут за сапоги, и я вам отдам, – привычно заверяет маму тетя Шура.
– Да я так сказала, – оправдывается мама, зачерпывая мисочкой муку. – После подоя не забудь прислать Любку за молоком, – напоминает она, чтобы хоть так сгладить неудобство от неверного слова.
– Пришлю, – кивает тетя Шура. И опять к прошлому: – Если заплатят деньгами, то я и за молоко рассчитаюсь с вами.
– Ты что, Шура, говоришь-то! – упрекнула ее мама. – Разве я когда просила у вас деньги за молоко? Хватает нам, вот и вам даем. И не надо никаких нам денег от вас. Пусть детишки пьют. С мукой плохо. До нового хлеба далеко, а у нас мисочка на день! Куль зерна есть, да молоть надо. А когда на мельницу, если каждый день работа и работа?
Под тихий говор женщин я оделся, обулся, сгреб под мышку салазки и был таков.
Наледь шла поверх шероховатого ледяного панциря и дымилась сизым туманом. Во многих местах вода остекленело блестела, отражая солнечные лучи. На гладком льду салазки сами бежали, тонко посвистывая коньками. У всех щеки как спелые красные яблоки, глаза – сливы. Из-за воротника валит пар. Хочется пить. Наклонившись над прорубью, пью взахлеб ледяную воду. Хорошо!
Зимний день короток вдвойне. То тут, то там засвечиваются желтенькие светлячки окон, резко скрипят двери сеней, со стеклянным звоном рассыпаются дрова в поленнице, кого-то облаяла собака, звякнуло ведро, ударившись о сруб колодца… Деревня заканчивает свой день.
– Ты посмотри на него, – говорит отец дяде Ефиму, пришедшему покурить с соседом. – Рыцарь в ледяных доспехах! Интересно, сколько часов он будет оттаивать, чтобы смог хотя бы раздеться и разуться? Немцы под Москвой и Сталинградом лучше выглядели. – Посмотрев еще раз на меня критически, спросил: – Может, тебя в корыто или таз поставить? Натечет лужа – пол вздыбится.
Я доказал отцу, что для меня нет сложности раздеться. Я ловко выскочил из обледенелых штанов, оставив их стоять у жарко натопленной печи. Согреваясь, они размягчались и устало, сомлев, оседали. Валенки, больше всего напитавшие воды, еще долго переходили из одной стадии в другую. Они сначала потекли, потом размягчились, потом из них попер, как из паровозной трубы, пар, – это заставило маму отодвинуть их от печи подальше, потому что последняя стадия – возгорание – меньше всего нас устраивала.
Перекусив куском хлеба и кружкой молока, я принялся за ремонт салазок. Там один конек расхлябался, второй накренился, а консервная банка для маслянистого факела прогорела.
– Ты думаешь, он после речки сразу же кинется за книжки? – поведал часть тайны соседу отец. – Как бы не так! У нас еще пистолет не стреляет, граната не взрывается.
– И слава Богу! – лукаво улыбаясь, отозвался дядя Ефим. – Мои тоже раз пять пытались подорвать и начисто сжечь халупу. Бог милостив, спас от беды.
– От нас бы только он не отвернулся, – покачал головой отец. – Чтобы только нас одних оттянуть от беды, Бог должен дежурить, как пожарник, около нашего дома. А у него таких знаешь сколько! Только поэтому я не хотел бы быть Богом.
Прислушиваясь к разговору отца и соседа, учитывая их критические восклицания, я уселся за уроки.
«Это я спишу у Павловой, это нарисую на переменке, стихотворение наизусть меня не будут спрашивать – прошлый раз спрашивали, – рассуждал я, планируя занятия на вечер и следующий день. – Остается приготовить страшилку этой лупоглазой». Я достал резинку, нашел две палочки, стянул коробок из-под спичек, скрутил резинку, закрепил ее в коробке палочками и спрятал коробок в портфель, предвкушая эффект, когда из коробка выстрелит в лицо этой зануде скрученная резинка с палками.
Прибежав утром в школу, я не мог дождаться Павловой, у которой должен был списать решение задачки. Она заболела. Лупоглазая, глядя на коробок, который я ей протянул со словами: «Ты собираешь жуков. Вот, одного мне привезли из Москвы, он мне не нужен, возьми его».
– Дурак ты, рыжий, и шутки твои дурацкие, – ответила на это лупоглазая. Повернулась и пошла.
И со стишком получилась промашка.
– Кто не выучил стихотворение, поднимите руку, – сказала Зусия Юсуповна и провела по рядам, как прожектором, своими зрачками. Никто не поднял руки. «Неужели я один не выучил? – пронеслось в моей голове, ставшей вдруг горячей. – Если подниму, надо что-то придумать. Васька Хорек не поднимает, знаю, он тоже не выучил. Или поднять, признаться?» Мои сомнения разгадала Зусия Юсуповна.
– Орлов, выучил?
– Да… нет… не совсем… горло… кхе, кхе, простудил. Болел. Завтра…
– Понятно. Завтра исправишь свою двойку. – И к Ваське: – А ты, Хорьков, выучил?
– Выучил, – твердо заявил Васька. – Только…
Не дождавшись расшифровки слова «только», Зусия Юсуповна повелела:
– К доске!
Прозвучало это как окончание в приговоре: «Расстрелять!»
Да и Ваське казалось, что лучше бы уже сразу расстреляли, чем такие пытки. Он долго мычал, заикался, сбивался, начинал сначала.
Вердикт: «Двойка с плюсом!» – не утешил Ваську, но избавил от дальнейшего позора. Я радовался, что не у одного меня двойка, можно теперь и дома, если вдруг спросят, сказать, что училка придирается, что и Ваське двойку влепила.
Дома меня никто не спросил, и придуманный ответ не пригодился. Вечер после речки я целиком посвятил зубрежке стишка. Запоминалось лучше, когда я крепко закрывал глаза. Чем крепче, тем лучше.
– Ты чего как филин на суку? – поинтересовался отец, не разгадав моей методики заучивания стихотворения. – И в школе будешь так рассказывать, как слепой без поводыря? «Ласточка весною в сени к нам летит». Хорошие слова, только к нам в сени ласточки не прилетят.