– Что у него? – спросил Гайдаенко у фельдшера.
– Пустяки, – отмахнулся фельдшер, делая укол потерявшему сознание прапорщику Гатаулину. – Осколок попал в ягодицу.
Не обращая внимания на офицеров, Папшев раскачивался, как китайский болванчик, и всхлипывал протяжно и нудно.
– Прекратите распускать слюни! – громко сказал Гайдаенко солдату. Тот на мгновение, как бы прислушиваясь к чему-то отдаленному, умолк, а потом с новой силой принялся за своё. – Сержант Крутов! – возмутился Гайдаенко. – Примите меры! Он что умирает?
– Ну, ты! Заткнешься или тебе помочь? – зло прошипел сержант, склонившись к самому лицу солдата. Это подействовало.
Через час колонна продолжила путь. Уложив погибших на дно кузова на плащ-накидки, накрыли их большим брезентом. Молча сидели бойцы, покачиваясь на ухабах и изредка поглядывая на трупы. Трупы были похожи на спящих солдат. На больших ухабах, когда машину подбрасывало, трупы отрывались от пола, и тогда казалось, что они охают от боли, на крутых поворотах они поворачивались на бок – чтоб дать немного отдохнуть сомлевшей спине.
Только с рассветом добрались до гарнизона. Уже на въезде набежавший ветерок отвернул край брезента, и Ярошенко увидел, как один из лежавших покойников как-то хитро ему подморгнул и улыбнулся, вроде он доволен, что это случилось с ним сейчас, и он не завидует им, живым.
Как только солнце поднялось выше гор, прохлада сразу же сменилась зноем. Пыль, мелкая и въедливая, была повсюду: на сгоревшей траве, на пятнистых крышах лачуг, запах пыли преследовал везде. Першило в горле, пересыхало и неприятно покалывало в носу.
Гайдаенко и Хатынцев доложили о прибытии командиру полка, оказавшемуся, к большому удивлению Гайдаенко, его однокашником Евгением Залевским, Женькой, по тем давним курсантским временам. Залевский очень огорчился по поводу таких больших потерь и сказал, что этого можно бы и нужно было избежать, для этого и был послан Трубецкой.
– С него и спросим! – заключил он и дал три часа на устройство.
После командира полка они зашли в строевой отдел, чтобы решить организационные вопросы, и главный из них – отправку погибших.
– Солдат отправляем по месту призыва, – пояснил старший прапорщик, слегка развязный малый из строевого. – А с прапорщиком – решайте сами. Отправляют и по месту последней службы, если там осталась семья, отправляют и на родину. Когда как. У нас для этой цели заведен журнал, и там есть такая графа. – Старший прапорщик достал из шкафа журнал и подал его Гайдаенко.
Графы журнала в общем-то ничем особым не выделялись: должность, звание, ФИО, год рождения, адрес родителей, жены и…место погребения в случае гибели.
Старший прапорщик заметил замешательство офицеров.
– В этом пункте есть необходимость, – сказал он, глядя немигающими выпуклыми глазами на офицеров. – Она возникла после того, как долгое время возили по стране капитана Саламаху. Родителей нет, детдомовец, а жена обчистила квартиру и умчалась с хахалем на юга.
– Ну, и где же его похоронили? – спросил Хатынцев, бледнея на глазах.
– По месту призыва направили. Военкомат похоронил. Вот тогда командир и ввел эту графу.
– И что выбор неограниченный? – спросил Хатынцев, потирая жесткий небритый подбородок.
– Практически, так. Ведь, здесь не требуется прописка и жилплощадь, – принял за шутку слова Хатынцева старший прапорщик.
– И что – в Москве можно?
– Кроме Кремлевской стены. Там большая очередь, а стена каменная, не резиновая.
Пока шёл этот, ничего не значащий, разговор, Гайдаенко усиленно думал, что же ему записать в эту дикую графу. Записать не штука, ну а если всё же… Почему-то первой мыслью было записать село Елово. Там его любимая Анюта. Ничего подарочек ей будет! Гарнизон? Чисто, ухожено, солдаты регулярно наводят там марафет, для всех свои уголки отведены, участки по сословиям нарезаны: для городской элиты – бугорок с видом, деревца на солнышке тихо листвой шелестят, просторно, не теснятся кресты и уродливые памятники; для военных – чуть пониже, потеснее, словно и там нужно чувство локтя. Нет, не подходит. Одному лежать среди чужих! Остается родная и холодная Сибирь. Далековато, правда, да и спешить тогда незачем. Довезут. Похоронят тепло, с искренними слезами, начальство района выразит соболезнование отцу, скажут, чтобы не стеснялся, обращался по всем вопросам к ним, – всегда помогут. Отряд пионеров школы, где учился… Отец, даст Бог, вынесет, не впервой ему сталкиваться с горем.
* * *
Прошло четыре месяца. Пообтёрлись, узнали, кто на что способен. Были и потери, как в любой войне. Каждая смерть, каждая рана на теле солдата оставляла рубец на сердце командира. У Гайдаенко скоро засеребрилась седина на потускневших волосах, а на загоревшей до черноты коже прописались тонкие риски морщин.
Стоял сентябрь. Он был таким же жарким и пыльным, как и август, и июль. Стороны готовились к предзимней схватке, накапливали силы и средства, устраивали засады у дорог и троп на перевалах.
Гайдаенко лежал, втиснувшись между двух камней, рядом примостился сержант Фёдоров. Потрескивала радиостанция. На голубом небе ни облачка. Чего не приходит в голову, когда сжат ты в пространстве и ограничен в действиях, а мозг твой свободен. Думай, о чём хочешь, нет помех твоим мыслям. Вот и думалось о том, о сём, и о смерти тоже. Она уже не казалась такой страшной, как поначалу. И всё же не хотелось об этом думать. Чтобы отвлечься от невеселых дум, Александр принялся сочинять стихи. Держа соломинку в зубах, он мурлыкал:
Пройдут года, как страшный сон,
В свою Сибирь вернусь,
Схожу к могилам на поклон,
И низко, низко поклонюсь.
Прости, отец, ты мудрым был,
И ты меня поймешь,
Нельзя всю жизнь, как жизнь кобыл,
Измерить на овес и грош…
– Товарищ подполковник, – перебил поэтические мысли сержант. – Разрешите вопрос?
– Давай, дуй, – оторвал взгляд Гайдаенко от зарывающейся в песок букашки, а сам подумал: «Зачем ей крылья, если она в землю стремится?»
– Я слышал, вы из Сибири? – Фёдоров отодвинул в сторону бинокль.
– Как в воду глядел. Из-под Иркутска. А что?
Букашка выползла назад из норки, смешно переваливаясь на тонких ножках, засеменила к следующей норке. Она осмысленно искала спасения.
– Я тоже из-под Иркутска. Залари. Знаете такое? – приподнялся на локте Фёдоров, лицо его оживилось.
– Знаю такое. Проезжаю всякий раз. Значит, мы с тобой земляки, да ещё сибиряки, да из одной области! Это здорово! Ну, и что пишут наши чалдоны? Как они там?
– Живут. Интересуются, как мы тут, когда закончится война. Только, товарищ подполковник, вы разве чалдон? Я думал… С такой фамилией…
– Правильно думал. Мои предки из хохлов. Столыпин побеспокоился, повелел – и поехали украинцы, белорусы, русские обживать новые земли Сибири, Востока, Киргизии… Эксперимент проводили: выживут или не выживут люди в новых условиях. Выжили и даже расплодились.
– А я коренной сибиряк, – с гордостью заявил Федоров.
– Коренные сибиряки тех мест – это буряты. Имеются в виду те места, где мы с тобой родились, – уточнил Гайдаенко, прикладываясь к биноклю.
– Отец собирается отметить своё семидесятилетие, всех приглашает. Только меня не будет.
– Столетие отметишь, не горюй, – пошутил Гайдаенко. – Он у тебя, по-моему, молодец, если сумел родить в пятьдесят?
– Он мне не родной.
– Прости. Не знал.
– Ничего. А где ваша семья теперь?
– Где семья, где семья, – произнес, почти не разжимая губ Гайдаенко. Совсем уж было все улеглось, успокоилось, и обиды показались какими-то мелочными, как и вся прошлая жизнь. Эти четыре месяца всё перевернули вверх тормашками. Многое стало понятным, резко прошла граница между главным и второстепенным. Многое, что раньше казалось важным, сейчас просто не заслуживает малейшего внимания. Ну, вот, например, отношение к наградам. Раньше жгла обида, если обходили стороной в юбилейные даты, а теперь, как никогда, правильно понимаются строки из стихов славного гусара Дениса Давыдова, он писал:
«Пусть фортуна для досады,
К умножению всех бед,
Даст мне чин за вахтпарады
И георгья за совет».