Оценить:
 Рейтинг: 0

Пермь как текст. Пермь в русской культуре и литературе ХХ века

Год написания книги
2014
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Итак, в течение XVIII–XIX веков в связи с темой Перми в русской культуре сформировался комплекс суггестивно действенных представлений о биармийско-чудской древности Перми. Причём представление о биармийском прошлом Пермского края к моменту основания города уже закрепилось в культурном сознании и, наравне с другой, восходящей в основе к Епифанию темой – избранности и духовного просвещения – органично вошло в идеологическое обоснование нового города, повлияло на пути его культурной идентификации.

Подтверждение этому мы находим в одном из ранних источников, статье «О древнем и нынешнем состоянии Великой Пермии», вошедшей в 18-й том «Древней Российской Вивлиофики». Он вышел в 1791 году, всего через десять лет после основания города. Важно учесть, что автором был, по-видимому, пермяк, и статья выражает момент самосознания города[98 - Есть основания предположить, что автором этого очерка был пермяк, поскольку рукопись его обнаружил Д. Д. Смышляев в пермском архиве. Cмышляев Д. Д. Сборник статей о Пермской губернии. Пермь, 1891. С. 17.]. В ней приводится полный свод авторитетных тогда сведений о древнем биармийском прошлом Перми. «Пермия получила себе наименование от древней северной области Биармии, которая ещё до приходу в Россию варяжских князей управлялась собственными владетелями или Князьями, военными делами и успехами в древности приобретшими себе славу <…> Пермская страна в самой древности была славнейшая из всех земель, лежащих к востоку и северу, в рассуждении знатных торгов, отправляемых обитателями оной со внутренними и внешними народами <…> Ежели бы кто, взирая на нынешнее состояние Пермии, усумнился в древней обширной торговле жителей ея, то оного легко уверить можно многими остатками огромных их селений, превращённых разными случаями в необитаемые пустыни, которые доказывают прежнее величество и богатство старинных обитателей, так что ни многия веки сокрыть и истнить оных не смогли, и оставили единственно для удостоверения в том потомства»[99 - Древняя Российская Вивлиофика. Ч. 18. С. 216–218.].

Но главное, автор статьи концептуально представил развитие Пермского края как непрерывный исторический процесс от Великой Пермии-Биармии до недавно утверждённого наместничества с центром в городе Перми. Обосновывая учреждение новой столицы древнего края в месте, «которое <…> сама природа назначила к содержанию великого города», автор очерка утверждает преемственность его по отношению к древним обитателям Пермской земли: «желать должно, чтобы здешние жители, ревнуя о славе и богатстве древних обитателей сея страны, которыя доставили им пространная торговля и прилежание к домостроительству, следовали по тем же стезям, по которым рачительные их предки достигли своего величества; уповательно, чтобы не меньше б оных учинились славными»[100 - Там же. С. 224.]. Наименование города древним именем Пермь осознавалось как символический акт, новый центр наместничества представлялся преемником древней страны. Именно так немногим позднее прокомментировал открытие города Н. С. Попов, составитель обширного хозяйственного описания губернии: «Губернский город Пермь открыт под сим именем в 18 день октября 1781 года; чрез то возобновлено древнее название Великой Пермии <…> Да возобновится в нём и древняя ея столь обширная торговля, к обогащению его жителей»[101 - Хозяйственное описание Пермской губернии. СПб., 1813. Часть III. С. 115.]. Ярким подтверждением того, что биармийский миф вошёл в состав пермского текста, является городская топонимика. Среди старых пермских улиц, выходящих на Каму, мы находим улицу Биармскую (нынешняя Плеханова).

Для того чтобы понять, какое именно содержание вносил биармийско-чудской миф в пермский текст, надо проанализировать его состав. Биармийский и чудской мифы имеют теллурический характер. Они вводят в пермский текст тему глубины земных недр, подземных потаённых богатств. С ними связаны представления о развалинах городищ, погребённых в земле, могильниках, древних копях и кладах. Эта тема поддерживается тесно переплетенной с биармийским мифом мифологией чуди. В многочисленных преданиях чудь открывается как народ, связанный с нижним, подземным миром. С таинственной глубиной земли связаны самые распространённые сюжеты преданий о чуди: о заколдованных кладах и самоистреблении чудского народа. Предания о заколдованных чудских кладах распространены повсеместно в Прикамье[102 - Грибова Л. С. Пермский звериный стиль. Проблемы семантики. М., 1975. С. 99–103; Мельников П. И. Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь // Отечественные записки. 1840. Т. IX. № 3. С. 3,4]. Но самый поразительный и важный по значению миф чудского цикла – это предания об уходе чудского народа под землю[103 - Грибова Л. С. Пермский звериный стиль. Проблемы семантики. С. 96–99.]. Кроме того, напоминающие гномов европейского средневековья чудины слыли рудознатцами и металлургами, они рыли глубокие штольни, добывали руду, плавили металл[104 - «Чудь существовала задолго до русской истории, и можно только удивляться высокой металлической культуре составлявших её племён. Достаточно сказать одно то, что все наши уральские горные заводы выстроены на местах бывшей чудской работы – руду искали именно по этим чудским местам» (Мамин-Сибиряк Д. Н. Старая Пермь // Вестник Европы. 1889. № 7. С. 99).].

Биармийско-чудской миф и далее эволюционировал к усилению темы подземного мира. Ещё И. И. Лепехин, найдя на территории Прикамья характерные пестроцветные осадочные породы с высоким содержанием меди, назвал их «биармийскими»[105 - Баньковский Л. Пермистика. Пермь, 1991. С. 5.]. Это именование предвосхитило судьбоносное для пермского текста направление развития. В середине XIX века, благодаря английскому геологу Р. Мурчисону, семантическое поле «Перми» приобрело сильные праисторические коннотации, еще более расширив свои границы. Подыскивая термин для открытой им в Прикамье «самобытной системы пластов», английский гео-лог выбрал наименование, происходящее «от древнего царства Биармии или Пермии»[106 - Там же. С. 5.]. Так возникло понятие Пермской геологической системы и Пермского периода, внёсшее в пермский текст представление о праисторической эпохе и населявших её хтонических существах – ящерах. Уже в наше время чудской миф оказался неожиданно связанным с этим представлением. Л. В. Баньковский, известный пермский краевед, предположил, что чудские мастера, пробивавшие штольни в слоях меднистого песчаника, могли находить в них окаменевшие останки древнепермской фауны, скелеты ящеров. Этим он объяснил появление загадочной фигуры ящера в металлической пластике пермского звериного стиля.

Надо сказать, что теллурическая тема характерна для Урала в целом. Но если для горнозаводского Урала и его центра Екатеринбурга она связана преимущественно с темой минеральных подземных богатств, драгоценных камней, для Челябинска с темой огня и металла, то для Перми земная глубина – это прежде всего глубина истории, потаённой древности. Это потаённая Биармия, ушедшее под землю царство, ставшее глубинным пластом Перми, это исчезнувшая в глубинах земли чудь. В этой связи глубоко выразительным представляется определение историка П. Савельева, прозвучавшее ещё в середине прошлого века: «При недостатке достоверных данных о древней Биармии <…> историку остаётся ожидать пособия только от археологии. Подземная Биармия может ещё воскресить для него Пермь»[107 - Савельев П. Пермская губерния в археологическом отношении // Журнал Министерства Внутренних Дел. 1852. Ч. XXXIX. Кн. 7. С. 114. Цит по: Смышляев Д. Д. Источники и пособия для изучения Пермского края. Пермь, 1876. С. 6.]. Биармия – это подземная Атлантида Перми. Это древняя Биармия, ушедшее под землю царство, образы пермского звериного стиля, предания о чудских заколдованных кладах, могильники, чудские городища, фантастические подземелья, где хранятся, по современной неомифологической версии, сокровища древних ариев[108 - На этой мифологеме построен сюжет авантюрно-фантастического романа С. Алексеева «Сокровища Валькирии».].

Биармийско-чудской миф инициировал в восприятии Перми обширный круг действенных коннотаций: «глубинное», «подземное», «древнее», «потаённое», «таинственное», «заколдованное», «угрожающее» – развитая сеть этих семантических компонентов подспудно определяет и структурирует восприятие пермской темы, многообразно проявляясь в её интерпретациях[109 - Характерен мотив заколдованности Камы у Е. Шмурло: «Если Волга с нерусским именем стала великою русской рекой, то что мешало сделаться такою же и пермяцкой Каме? <…> почему же она, точно клад заколдованный, не даётся нам в руки? Прошли столетия, а изменилось ли что-нибудь в её жизни? <…> попрежнему одно её дикое, нетронутое величие, по-прежнему густы и угрюмы её крутые берега, покрытые тёмной елью. В этих местах и теперь, как тогда, охватывает жуткое чувство одиночества; и теперь чувствуешь всюду присутствие какой-то стихийной, всегда опасной для тебя силы» (Шмурло Е. Ф. Волгой и Камой: Путевые впечатления // Русское богатство. 1889. N 10. С. 114,115).].

Таким образом, ко времени возникновения города эта основа «пермского текста», назовем ее условно «ткестом Земли», уже существовала. Причем пермский «текст Земли» изначально содержал в себе момент амбивалетности. Общее ядро этого текста составило представление о древней богатой и таинственной стране, целом особенном мире. Но образ Перми двоился в зависимости от того, на каком из его компонентов делался акцент, на стефаниевском или биармийскичудском. В стефаниевском варианте Пермь представала как земля избранная, освященная именем Стефана Пермского, страна просветительского подвига, где свет христианства торжествовал победу над тьмой язычества.

И одновременно Пермь была языческой страной с культами неведомых богов, Биармией, населенной таинственным чародейным народом – Чудью, отвергнувшим христианство и ушедшим под землю. Этот вариант образа Перми имел хтонический колорит. Пермь представала как «поганская земля <…> идеже покланяются идолом, идеже жрут жертвища, служаще глухим кумиром, идеже молятся издолбеным болваном, идеже веруют в кудесы, и в волхованья, и в чарованья, и в бесованья, и в прочая прельсти дьявольскиа»[110 - Святитель Стефан Пермский. СПб., 1995. С. 74,82.]. Скреплялись эти противоречивые ипостаси образа Перми ощущением силы и творческой мощи земли, ее особости и призванности.

Референция «пермского текста» и во временном, и в пространственном измерении значительно шире исторической и пространственной референции города Перми, но благодаря имени вот уже два столетия, как «пермский текст» приурочен к городу. Тем не менее имя Пермь сохранило cвою референциальную двойственность и двусубъектность, оставаясь одновременно именем и Города, и Земли[111 - Характерно удивление, с которым неискушенный корреспондент обнаружил для себя двузначность имени города на обсуждении «формулы Перми»: «собравшиеся <…> говорили о Перми, кстати, все время имея в виду и область тоже» (См.: Грибанова И. «Соль земли» // МВ-Культура. 1999. № 2. С. 2). На наш взгляд, местное фразеологическое сращение «город Пермь» употребляемое и в официальной, и в разговорной речи, вызвано подспудным стремлением разграничить Пермь-город и Пермь-землю.]. Поэтому «пермский текст» как единое целое образуется интерференцией смысловых полей Земли и Города.

Благодаря имени город представил землю не только функционально – в качестве её административного центра, но и семиотически – приняв на себя её имя. Через имя город отождествил себя с землей и усвоил себе, апроприировал ее историю и семантику. Город вобрал в собственное символическое поле важнейшие для его самосознания опорные смыслы: миссия Стефана Пермского, поход Ермака, пермский период, сказания о Биармии и чудские предания. Имя помогло городу семантически апроприировать пермскую деревянную скульптуру и пермский звериный стиль. Собственно все, что сообщает Перми ее пермскость.

Идеальное отождествление с землей, ее историческим и легендарным прошлым стало принципиальным моментом культурного самосознания города. Как уже подчеркивалось, оно отразилось, в частности, в дореволюционной городской топонимике. Именование городских улиц – процесс не стихийный, это значимый показатель культурного самосознания. Топонимически город строил себя изоморфно всему пространству края, объединённого Камой. В итоге, идя по Покровской, от Разгуляя в сторону Заимки, пермяк символически совершал путешествие через всю Пермскую землю, реальную, пространственно развернутую, и, пересекая Биармскую, даже легендарную с ее языческим биармийским прошлым. Пермь стремилась мыслить себя соответственно масштабам и историческому достоинству земли, столицей которой она стала.

Стефаниевский и биармийски-чудской мифы, выраставшие из истории имени города, существенно влияли на становление его самосознания как идеальная предыстория и проект будущего. Они формировали целостный образ таинственной древней земли, питающейся мощной энергией легендарных героев, способной породить новый просвещенный светлый град, которому суждена особая историческая и духовная миссия. В статье учителя Петра Назаретского по поводу открытия народных училищ в 1789 году находим характерный образчик сложившегося представления о городе, построенный и на языческом, биармийско-чудском (дикое древнее начало), и на стефаниевском (духовное и просвещенческое) мифах: «Кто бы думал, что на развалинах древнейшего в великой Пермии города воздвигнут был храм, наукам посвященный? И кто бы мог ожидать, что дикий остаток Чудского племени узрит близ пустынь, оным занимаемых, водворившееся учение, но сие исполнилось ныне»[112 - Цит. по: Фирсов Н. А. Открытие народных училищ в Пермской губернии // Пермский сборник. повременное издание. Кн. 1. М., 1859. С. 147.]. Здесь героическое прошлое охотно проецируется в будущее. Это своего рода проект идеального города.

Резюмировать этот слой пермского текста как проект идеального города побуждает нас, в частности, воспоминание о масонской теме в связи с Пермью. Известно, что среди пермских чиновников «первого призыва» было немало масонов. Уже 27 октября 1781 года, вскоре после открытия города, обсуждался вопрос об учреждении ложи. В июне 1783 года ложа открылась, и, хотя просуществовала она лишь несколько месяцев, недооценивать её идеологическую роль и духовное влияние не стоит. Среди пермских масонов были такие деятели, как И. И. Панаев, И. И. Бахтин, Г. М. Походяшин. И. И. Панаев был директором народных училищ; предполагают, что не без участия масонов в Перми открылась типография[113 - Курочкин Ю. В. Под знаком золотого ключа // Урал. 1982. № 3. С. 155–167.]. Как бы то ни было, но через XIX век пунктиром масонская тема прошла. Два года провёл в Перми, ставшей для него «училищем терпения, покорности и духовного величия», М. М. Сперанский[114 - Цит. по: Попов Е. А. Великопермская и пермская епархия. С. 149.]. Духовное влияние масонства различимо в самосознании и просветительской деятельности Дмитрия Смышляева[115 - Масонская фразеология оставила, в частности, след в его путевых заметках. См.: Смышляев Д. Д. Синай и Палестина. Пермь, 1877. С. 51–52.].

Пусть слабые, едва различимые, но следы масонской темы в пермском тексте закрепились. Подтверждение тому даёт М. Осоргин. Знаменательно, что свой путь в масонство он связал с впечатлениями отрочества в Перми. В автобиографической прозе «Времена» есть многозначительный эпизод, где Осоргин-гимназист разглядывает таинственные символы на старинной могильной плите, приподнятой, как книга: «лестница, треугольник, слитые в пожатии руки, череп и кости, пятиконечная звезда»[116 - Осоргин М. А. Времена. М., 1989. С. 55.]. В контексте жизненного пути Осоргина этот эпизод читается как инициация: «явился новый юноша, предчувственник будущего, обладатель тайны, которая ляжет в основу строительства жизни <…> я уже видел малый свет, который даётся непосвящённым»[117 - Там же. С. 50.].

Не случайно поэтому исследователь истории пермской книги Н. Ф. Аверина интерпретировала мотивацию отношения чиновников-масонов к новому городу как желание «на новом месте <…> построить <…> если не город Солнца, то хотя бы город Разума, Знаний, Справедливости»[118 - Аверина Н. Ф. История Пермской книги. Пермь, 1989. С. 12. Любопытно, что И. П. Смирнов подметил сходство описаний Юрятина у Пастернака с Солнечным Городом Кампанеллы. См.: Смирнов И. П. Роман тайн «Доктор Живаго». М., 1996. С. 97 .]. Разумеется, проект идеального города свойственен был взгляду на город изнутри: так хотел бы сознавать себя человек, родившийся и живущий в Перми, усвоивший ее мифологию. Однако реальный город, по-видимому, мало соответствовал этому образу.

§ 5. Город-фантом (на материале путевого очерка Х1Х века)

Проект идеального города скоро столкнулся с реальностью. Выпавшая Перми роль столицы древнего, обширного и богатого края долгое время, вплоть до 1860-х годов, не имела ни соответствующей хозяйственной основы, ни собственного человеческого потенциала. Пермь не стала ни центром торговли, ни промышленным городом. Материальное тело Перми оставалось убогим, город десятилетиями пребывал в застое. Этот контраст между идеальным статусом Перми и её реальным положением бросался в глаза. Одновременно с идеальным текстом города на протяжении всего Х1Х века развивается другой, ему противоположный.

Посмотрим, какой семиотический след Пермь оставила в литературе XIX века. Количественно «пермский текст» в ХIX веке небогат. Преимущественно это взгляд извне: Пермь, увиденная глазами проезжающих, временно и вынужденно остановившихся в городе. Описания города мы найдём в путевых записках, очерках, мемуарной, эпистолярной и дневниковой прозе А. Н. Радищева, Ф. Ф. Вигеля, М. М. Сперанского, А. И. Герцена, П. И. Мельникова-Печерского, П. И. Небольсина, Е. А. Вердеревского, Ф. М. Решетникова, Д. Н. Мамина-Сибиряка, И. С. Левитова, Н. Д. Телешова, А. П. Чехова, В. И. Немировича-Данченко, В. Г. Короленко. Их описания, как правило, фрагментарные, нередко скупо фактографичные, содержат всё же немало символически насыщенных деталей. Вникая в эти детали и фокусируя рассеянный в них образ города, постигаешь понемногу их глубокое внутреннее единство и то, что коренятся эти детали в некоем общем, определённом, не субъективно случайном, а культурно обусловленном образе города. Поразительно, но созданные в разное время и совершенно независимо друг от друга описания Перми в доминирующих своих чертах совпадают настолько, что кажутся вариантами одного текста – в них, или из них формируется некое общее структурносемантическое ядро.

Начнём с того, что для описаний XIX века характерно чувство новизны города. Для путешественников XIX века Пермь – это город-новостройка, «новая столица древнего «Пермского Конца» древних новгородцев»[119 - Вердеревский Е. А. От Зауралья до Закавказья. Юмористические, сентиментальные и практические письма с дороги. М., 1852. С. 46.], как охарактеризовал её Е. А. Вердеревский. В этой шутливой характеристике звучит важный для понимания логики восприятия Перми мотив: новый город подспудно противопоставлен окружающей его древней земле. Так проявляется главный для семиотической истории Перми конфликт имени (древнего) и места (нового). Внешние наблюдатели неизменно противопоставляли историю города и историю имени. В своих «Заметках на пути из Петербурга в Барнаул» один из основателей Русского географического общества, историк и этнограф, П. И. Небольсин счёл необходимым предупредить читателя: «Это не тот город, который в старину назывался Великою Пермью, как утверждают иные»[120 - Небольсин П. И. Заметки на пути из Петербурга в Барнаул // Отечественные записки. 1849. Т. 64. Отд. 8. С. 8.]. Попутно заметим, что из этого замечания следует, что путаница между Пермью новой и старой – была всё же довольно обыкновенным явлением.

У многих авторов Пермь как город новый настойчиво противопоставляется органично развивавшимся старым русским городам. Этот мотив проникает в одно из первых по времени впечатлений от Перми. Мы находим его в «Воспоминаниях» Ф. Ф. Вигеля, бывшего здесь проездом в 1805 году и оставившего выразительную характеристику города и его обитателей. Вигель, отделяя Пермь от понятия города, органически развившегося, подчеркнул, что Пермь не была ни «царством, как Казань и Астрахань», ни «княжеским удельным городом», ни даже «слободой, которая, распространяясь, заставила <…> посадить у себя воеводу»[121 - Вигель Ф. Ф. Воспоминания. М., 1864. Часть 2. С. 142.]. Пермь – это новоучрежденный город, созданный по решению свыше. Многим позже, в 1849 году, словно фиксируя неизменность ситуации, это же обстоятельство отметил П. И. Небольсин: «до сих пор Пермь не имеет никакого значения; то, что должно обусловливать существование какого бы то ни было города, здесь не существует, и потому Пермь – только жилище чиновников, составляющих губернское управление. Большая часть обитателей Перми люди наезжие»[122 - Небольсин П.И. Заметки на пути из Петербурга в Барнаул // Отечественные записки. 1849. Т. 64. Отд. 8. С. 8.]. Усугубляя этот мотив, Д. Н. Мамин-Сибиряк трактует Пермь как город, вообще лежащий вне органически освоенного исторического пространства: «От Перми до своего впадения в Волгу Кама не имеет никакой истории, её историческая часть выше Перми, где прежде стояли городки Искор и Урос, затем Канкор и Орел, а ныне Чердынь и Соликамск»[123 - Мамин-Сибиряк Д.Н. От Урала до Москвы: Путевые заметки // Мамин-Сибиряк Д.Н. Собр. соч.: В 8 т. М., 1955. Т. 8. С. 383–389.]. Иначе говоря, Пермь как город существует вне пространства, насыщенного исторической памятью, она располагается на его периферии, в пустом, свободном от исторической памяти ландшафте. В связи с этим даже естественная символика городского ландшафта – город на горе – воспринималась порой как некий исторический казус, покушение на статус, исторически городу не принадлежащий. Д. Н. Мамин-Сибиряк не без язвительности писал, что «Пермь залезла на гору без всякой уважительной причины», поскольку «такие постройки имели смысл и значение для старинных боевых городов, поневоле забиравшихся на высокое усторожливое местечко»[124 - Мамин-Сибиряк Д.Н. Старая Пермь // Вестник Европы. 1889. № 7. С. 53.]. Тут у Мамина-Сибиряка появляется мотив подмены, игры: город играет не свою роль, притворяется не тем, что он есть.

В отличие от исторических, органически сложив-шихся городов, Пермь воспринималась как город искусственный, возникший не сам по себе, а исключительно в результате волевого государственного вмешательства в естественный ход вещей. Выразительный образ города, возникшего по приказу, находим у А. И. Герцена: «Пермь – странная вещь. Императрица Екатерина однажды закладывала при Иосифе II город и положила первый камень. Иосиф взял другой и сказал: «А я кладу последний». Смысл обширный. Нет городов, возникших по приказу. Пермь есть присутственное место + несколько домов + несколько семейств; но это не город губернии, не центр, не средоточие чувств целой губернии, решительное отсутствие всякой жизни»[125 - Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1961. Т. 21. С. 44.]. Так же и для Мамина-Сибиряка Пермь – это «административная затея», «искусственно созданная административная единица», наконец – «измышление административной фантазии»[126 - Мамин-Сибиряк Д.Н. Старая Пермь // Вестник Европы. 1889. № 7. С. 53,47.]. Но самый выразительный и символически насыщенный образ этого ряда оставил Ф. Ф. Вигель. Его Пермь прямо возникает из пустоты: «это было пустое место, которому лет за двадцать перед тем велено быть губернским городом: и оно послушалось, только медленно»[127 - Вигель Ф.Ф. Воспоминания. М., 1864. Ч. 2. С. 142.]. Образ города, возникающего из пустоты велением государственной воли, обращает к кругу ассоциаций петербургской темы.

Это ощущение искусственности, измышленности города («измышление административной фантазии») развивается в представление о некоей его призрачности, фиктивности. Вернёмся к воспоминаниям Ф. Ф. Вигеля: «Въехав в Пермь, особенно при темноте, некоторое время почитали мы себя в поле: не было тогда города, где бы улицы были шире и дома ниже»[128 - Там же.]. Пермь воспринималась как город, растворяющийся в пустом пространстве, неразличимый в нём. В связи с этим даже реальные успехи Перми Мамину-Сибиряку, например, представлялись призрачными: «В последнее время Пермь совсем преобразилась; мощеные улицы и целые кварталы прекрасных домов производят даже известный эффект. К сожалению, все это тлен и суета <…> Искусственное оживление произведено железной дорогой, и всякая новая комбинация в этом направлении бесповоротно убьет Пермь»[129 - Мамин-Сибиряк Д. Н. Старая Пермь. С. 48.].

Пермь воспринималась в аспекте глубокого несовпадения её статуса и её материальной данности, идеального плана и его реального воплощения. Емкий по глубине обобщения образ города, существующего только на плане, оставил в своих очерках П. И. Мельников: «Если вам случилось видеть план Перми – не судите по нём об этом городе: это только проект, проект, который едва ли когда-нибудь приведётся в исполнение. Почти половина улиц пермских существует лишь на плане <…> Поэтому, с первого взгляда, Пермь представляется городом обширным, но как скоро вы въедете во внутренность её, увидите какую-то мертвенную пустоту»[130 - Мельников П. И. Полное собрание сочинений. СПб., 1909. Т. 7. С. 568.].

То же несоответствие внешнего и внутреннего, видимого и реального в образе города выражается у большинства писавших о Перми в мотиве обмана и подмены. Пермь – это город-декорация, за которой скрывается нечто другое. Характерен при этом устойчивый мотив обманчивости первого впечатления при знакомстве с городом, который мы находим у большинства писателей. Например, у П. И. Мельникова: «Вид на <…> город с Камы <…> очень хорош. Большие каменные дома тянутся длинною линией по берегу Камы; над ними возвышаются церкви и монастырь <…> но вот мы приехали в Пермь – и где тот прекрасный ландшафт, которым издалека любовались мы? Те большие каменные дома, которые находятся по берегу Камы, стоят без рам, без окон, с провалившимися крышами, с обвалившейся штукатуркой; на улицах нечистота, дырявые тротуары, крапива по колени. Воля ваша, а Пермь как хороша снаружи, так незавидна внутри»[131 - Там же. С. 567.].

Похожее чувство разочарования позднее испытал П. И. Небольсин: «Что за прелестный город Пермь, когда в него въезжаешь. Во-первых – застава: это два высокие столба, соединенные между собою чугунною цепью, под которой может пройти, не наклоняясь, сам Колосс Родосский. На вершине этих столбов сидит по орлу, а у подножия стоит по медведю; чрезвычайно живописно! К заставе прилегает обширный луг, окаймленный длинным бульваром: это тоже эффектно. С противоположной стороны стоят красивые здания, стройным рядом вытянувшиеся в линию и рекомендующие собою прочих своих братий, размещенных внутри самого города <…> Первое впечатление, производимое первым шагом в Пермь, действительно возрождает надежды видеть чем дальше, тем лучшие здания. Но… Что за противоположное этому впечатление вселяет город Пермь, когда в него въедешь»[132 - Небольсин П.И. Заметки на пути из Петербурга в Барнаул. С. 8.].

П. И. Мельников в таком «декоративном» ,фасадном устройстве города склонен был видеть чуть ли не умысел пермяков: «Я взглянул на Пермь: налево стояло красивое здание Александровской больницы; богатая чугунная решетка, окружавшая это здание, ещё более увеличивала красоту его. Взглянув на этот дом, я подумал, что Пермь должна быть очень-очень красивый город, но впоследствии узнал, что это здание, точно так же, как здание Училища детей канцелярских служащих, находящееся у Сибирской заставы, были не больше, как хитрость пермских жителей, выстроивших такие домы у застав для того, чтобы с первого взгляда поразить приезжего красотою и отвлечь его внимание»[133 - Мельников П. И. Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь. Статья третья. С. 6,7.].

Обращаясь к более поздним заметкам, мы неизменно находим тот же мотив города-декорации. Об этом писал сибирский писатель И. С. Левитов: «Город расположен на небольшой возвышенности и казался мне, когда я был еще на пароходе, довольно эффектным, но в действительности он далеко не оправдал этого представления. <…> улицы в нем не мощены, грязи по колена; на всем унылый вид, наводящий какую-то щемящую грусть»[134 - Левитов И.С. От Москвы до Томска // Русская мысль. 1883. № 7. С. 9,10.]. То же у В. И. НемировичаДанченко: «Издали, с палубы парохода, город чрезвычайно красив», но это только фасад, в самом городе путешественнику «с первого же раза пришлось окунуться в грязь. Улицы не мощены, колеса тонут по ступицу, в дождливую погоду городские франты кричат караул на середине площади. Рассказывают, что в этой грязи пьяные купцы находили себе не раз преждевременную могилу»[135 - Немирович-Данченко В.И. Кама и Урал: Очерки и впечатления. СПб., 1890. С. 132,133.].

Мотив обманчивой внешности города сплетается (и усиливается) с мотивом его выморочности, царящей в нём «мертвенной пустоты» (П .И. Мельников). Погружённой в мертвенное оцепенение сна предстаёт Пермь в путевых очерках Е. Ф. Шмурло: «…мы приезжаем в сонную Пермь. Да, сонную; другого эпитета ей не приберешь. Какой это характерный тип далекого губернского захолустья <…> Кажется, за последние 15–20 лет, как приходилось его видеть, он ни в чем не изменился <…> Широкие, спокойные улицы; сонные извозчики на перекрестках дремлют <…> улицы поросли травою; немощёные, усыпанные мягким песком, они скрадывают всякий шум и шепот; тянутся деревянные тротуары по бокам домов, кой-где они провалились и прогнили <…> Молчаливо и безмолвно стоят большие оштукатуренные набело дома; в открытые окна видно то же безмолвие Кой-где пустые будки, отвалившаяся штукатурка – и полная тишина кругом <…> Мертвечина да и только!»[136 - Шмурло Е.Ф. Волгой и Камой // Русское богатство. 1889. N 10. С. 116.]. Сходное впечатление оставил в своей дорожной прозе К. М. Станюкович: «Оставаться же целый день в этой бывшей столице золотопромышленников, горных инженеров дореформенного времени, где прежде всего было сосредоточено управление заводами и где теперь царствует мерзость запустения, с пустыми барскими хоромами, в виде памятников прежнего величия, не было никакой нужды. Заглянув в этот мертвый город и не встретив в нем в пятом часу дня буквально ни души, мы вернулись на вокзал»[137 - Станюкович К.М. В далекие края // Станюкович К.М. Полн. собр. соч. СПб., 1907. Т. 5. С. 446.].

Мотив «мертвенной пустоты», выморочности города в письмах и мемуарной прозе А. И. Герцена приобрёл инфернальные коннотации. Пермь, где он оказался в 1835 году, воспринималась молодым Герценом сквозь призму дантовской поэмы, чтением которой он в это время был увлечен. Но дело не только в литературных реминисценциях, эти реминисценции лишь кодировали реальные впечатления пермской жизни: «Пермь меня ужаснула, это преддверие Сибири, там мрачно и угрюмо <…> Говоря о Перми, я вспомнил следующий случай на дороге: где-то проезжая в Пермской губернии, <…> на рассвете я уснул крепким сном, вдруг множество голосов и сильные звуки железа меня разбудили. Проснувшись, увидел я толпы скованных на телегах и пешком отправляющихся в Сибирь. Эти ужасные лица, этот ужасный звук, и резкое освещение рассвета, и холодный утренний ветер – все это наполнило таким холодом и ужасом мою душу, что я с трепетом отвернулся – вот эти-то минуты остаются в памяти на всю жизнь»[138 - Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1961. Т. 21. С. 42.]. Действительно, к этому впечатлению Герцен возвращался неоднократно; въезжая в Пермь, он ощутил себя на пороге дантовского ада.

Одна из исторически реальных черт Перми – нескончаемый поток арестантов, следующих через неё транзитом. И в этом смысле Пермь действительно для тысяч людей оказывалась преддверием каторжного ада. В связи с этим кругом ассоциаций напомним колоритную деталь пермской городской топонимики. Ручей, справа огибающий Егошихинское кладбище, назывался Стиксом[139 - См.: Мельников П. И. Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь. Статья третья С. 8; Смышляев Д.Д. Сборник статей о Пермской губернии. Пермь, 1891. С. 111.]. Река загробного мира служила одной из границ города. С этой выразительной подробностью странно корреспондирует «первое сведение по благоустройству города», которое разыскал в городском архиве Д. Д. Смышляев. В «ордере» от 6 апреля 1787 года генерал-губернатор А. А. Волков особо обратил внимание городской думы на необходимость поддерживать в исправном состоянии «дорогу, идущую к кладбищу для погребения усопших, которая яко необходимейшая по течению жизни человеческой должна быть сочтена равно якобы лежащая среди города улица»[140 - Цит. по: Смышляев Д.Д. Сборник статей о Пермской губернии. С. 40.]. То есть дорога, ведущая через Стикс, должна почитаться городской улицей. Между мирами мёртвых и живых нет отчётливой границы. Эти дополнительные подробности можно, конечно, счесть за курьёз. Подобные, почти экзотические подробности локальных номинаций и странности административных мотивировок можно, конечно, счесть за курьёз. Но в общем контексте, сгущаясь и резонируя с доминантными линиями текста, такие детали высвобождают свой символический потенциал и вплетаются в общее смысловое поле.

Суммируя повторяющиеся мотивы описаний города Перми в путевых очерках, мемуарной, эпистолярной и дневниковой прозе писателей и учёных XIX века, мы выявляем устойчивое семантическое ядро, текст, который условно можно назвать «текст Города». Такая Пермь мало напоминает тот идеальный город, укоренённый в величественном прошлом и устремлённый в будущее, который мыслился при его создании и полагался историко-культурной семантикой его имени «текстом Земли». Это город, возникший из пустоты усилием государственной воли, город, лишённый собственной органической жизни, незаконно присвоив-ший себе древнее имя, город, влачащий призрачное существование, город – фикция, фантом, город, выморочный, погружённый в мертвенный сон, стоящий на границе бытия.

Многие из только что перечисленных семантических определений пермского «текста Города» вполне ожидаемы и предсказуемы – в них не трудно разглядеть варианты «характерного типа далекого губернского захолустья» (Е. Ф. Шмурло), так хорошо знакомого нам по русской литературе XIX и XX века от Гоголя до Добычина и Астафьева. Иначе говоря, образ города Перми во многом создавался по канве «провинциального текста». И тем не менее образ этот приобрел локально специфические черты: пермский «текст Города» складывался во взаимодействии с «текстом Земли», опираясь на его хтонические мотивы. Типологические черты провинциального топоса в Перми обрели сугубо сгущенный инфернальный и хтонический колорит.

Надо сказать, что подобный семантический ореол Перми сформировался довольно рано. Об этом, в частности, свидетельствует хотя бы письмо М. М. Сперанского: «из всех горестных моих приключений сие было самое горестное <…> Видеть всю мою семью за меня в ссылке и где же! В Перми»[141 - Сперанский М.М. Письмо А.А. Столыпину от 23 февраля 1813 года. Цит. по: Красноперов Д. «Я увёз из Перми воспоминание…». Пермь, 1989. С. 52.]. Здесь имя города подано с таким выразительным интонационным жестом безнадёжной окончательности, что понятно, что уже тогда оно имело ту смысловую плотность и определённость очертаний, что уже не нуждалось в комментариях.

Этот жест М. М. Сперанского во многом совпадает и с приведенным выше чеховским комментарием к драме «Три сестры», и с набоковским упоминанием Перми. И для М. Сперанского, и для А. Чехова, разделённых столетием, Пермь – это символ предельности, окончательного рубежа, за которым уже только небытие. Учёт выявленных нами символических импликаций позволяет адекватно прочесть и сложную метафору Набокова, в которой сплетаются коннотации Перми хтонической и каторжной: «кишащая упырями провинция Пермь». В этой сложно переплетенной метафоре причудливо совместились ящеры пермского периода с тенями Гулага и безысходностью вечной провинции.

Надо сказать, что описанный только что образ выморочного, порой инфернального города, Перми хтонической, подземной, совсем не исключает другого, контрастного ему, образа – «Перми небесной», как определила его в своем очерке Нина Горланова.

«Пермский текст», как мы стремились показать, развивается на основе взаимодействия и смысловой интерференции двух субтекстов – «текста Земли» и «текста Города». И образ города формируется в противоречивом скрещении двух смысловых потоков – хтонического и мессианского, противоречиво объединенных в пермском «тексте Земли» .

Описанная нами семиотическая система складывалась на протяжении столетия. Дальнейшую эволюцию пермского текста мы обозначим эскизно. (Подробный анализ интерпретации пермского текста в литературных произведениях ХХ века дан во второй части настоящей работы.)

Советская эпоха ознаменовалась решительной и идеологически программной перестройкой местной семиотики. Постепенно полностью была изменена городская топонимика. Связь города с исконной исторической почвой, хранимая прежними именами улиц, решительно разрывалась, а закреплённые новыми топонимами формулы идеологических доминант (Советская, Коммунистическая, Большевистская, Комсомольский) и имена героев новой эпохи (Ленина, Карла Маркса, Орджоникидзе, Дзержинского, Плеханова, Жданова и т.п.) переносили город в унифицированное пространство монументального советского мифа.

По-новому были расставлены акценты в истории края. Кульминацией истории города отныне стало вооружённое восстание в декабре 1905 года в рабочем посёлке Мотовилиха. Соответственно оформился новый семиотический центр города. Если ранее Мотовилиха рассматривалась как некое отдалённое и пользующееся дурной славой дополнение к городу, то теперь наоборот: Мотовилиха с её заводом, улицей 1905 года, мемориалом на горе Вышка превратилась в ценностно-смысловой центр Перми советской, её «священное место»[142 - Торопов С. Пермь: Путеводитель. Пермь, 1986. С. 113.]. Изображение монумента участникам восстания 1905 года легло в основу нового городского герба. Старый семиотический центр города (район кафедрального собора) был функционально трансформирован. Утратив сакральные, он приобрёл светские культурно-просветительские функции, объединив в одном комплексе художественную галерею, краеведческий музей и зверинец. Причём с кощунственной изобретательностью зверинец был выстроен на месте главного городского некрополя, где покоились самые именитые и почётные граждане города. Посещение зверинца, то есть каждодневное попирание ногами памяти предков, вошло в ритуал культурного отдыха горожан.

Восприятие новой Перми задавали многочисленные знаки революционного прошлого, индустриальной и военной мощи города и края: монументы, здания дворцов культуры предприятий ВПК, городская топонимика. Художественной кодификацией образов Перми советской занялась сложившаяся за 1930–1970-е годы «пермская литература». Ведущую роль в этом сыграли талантливые поэты Владимир Радкевич и Алексей Домнин. Если первый сосредоточился на формировании нового образа города, то второй много сил отдал перекодированию мифологической и легендарной истории края.

Однако со временем выяснилось, что органически сложившиеся до XX века городские семиотические структуры удивительно устойчивы. Оказалось, они были лишь вытеснены, а не совершенно уничтожены. «Старая» семиотика Перми вела себя как своего рода бессознательное города, и подспудное присутствие её доминант сказывалось. Они пробивались иногда совсем неожиданно, вмешиваясь в, казалось бы, вполне управляемые процессы «культурного строительства». «Мертвенная пустота» города, поражавшая писавших о Перми в XIX веке, неожиданно овеществилась в 1970-е годы, когда центр города разверзся зиянием так называемой городской эспланады. Только повседневная привычка ретуширует подлинную символику этого ландшафтно-архитектурного решения. Зато сторонний взгляд бывает обыкновенно поражён странным зрелищем зияющей пустоты, разрывающей тело города.

Уже с конца 1970-х годов начинается внешне неожиданный, спонтанный, но внутренне закономерный процесс возрождения основ вытесненной ранее локальной семиотики. Ярче всего это проявилось в творчестве молодых тогда поэтов В. Кальпиди, В. Лаврентьева, В. Дрожащих, Ю. Беликова, в графике В. Остапенко, в живописи и художественнофилософских концепциях Н. Зарубина. Об их художественной интерпретации пермского текста речь пойдет ниже. Здесь же отметим общее и главное для них всех: художественное самоопределение этих авторов сопровождалось острым ощущением специфичности Перми. Встреча с городом переживалась ими как судьбоносное событие собственной жизни, и в этой личной встрече Пермь как бы впервые открывалась в своей доселе скрытой подлинности: «оказалось, что город не так уж и прост»; «я налетел на Пермь, как на камень, коса»[143 - Лаврентьев В. Город. Пермь, 1990. С. 12; Кальпиди В. Аутсайдеры-2. Пермь, 1990. С. 12.]. Создавая свой образ города, сами того не осознавая, пермские «восьмидесятники» восстанавливали исконную драматургию пермского текста: сосуществование в напряжённом единстве семиотически полярных уровней репрезентации: выморочного инфернального города и города будущего, вырастающего из избранной, чуть ли не мессиански призванной земли. В творчестве упомянутых поэтов и художников началась интенсивная саморефлексия «пермского текста».

Почти параллельно углублению художественной рефлексии города были предприняты и первые попытки исследовательской кодификации пермской темы. В антологиях художественных и документальных произведений Н. Ф. Авериной «В Парме» (1988) и Д. А. Красноперова «Я увёз из Перми воспоминание…» (1989) были впервые собраны и прокомментированы тексты о городе и земле. Основные параметры культурно-исторического своеобразия Перми были систематизированы в научно-популярной книге Л. В. Баньковского «Пермистика» (1991). Возродилось идеологически неангажированное краеведческое движение (цикл конференций «Смышляевские чтения», 1990–1997, выпуск краеведческого сборника «Пермский край», 1992).

Всё это – симптомы нового этапа в становлении пермского текста, этапа его творческого самоосознания и кодификации.

Следующая наша глава имеет целью выяснить, как исторически сложившаяся смысловая матрица Перми (выявленная и описанная в предыдущих главах) функционирует в современном культурном сознании пермяков. И, что очень важно – в сознании именно повседневном, а значит, вырабатывающем ежедневные формы и смыслы живущего и развивающегося пермского текста.

ГЛАВА III. ФУНКЦИОНИРОВАНИЕ ПЕРМСКОГО ТЕКСТА В КУЛЬТУРНОМ СОЗНАНИИ ЛОКАЛЬНОГО СООБЩЕСТВА

Может сложиться впечатление, что предложенная нами модель пермского текста представляет собой некую абстрактную и далекую от жизни структурносемантическую конструкцию. Имея это в виду, мы попробуем убедить в обратном. Пермский текст – это не просто прием описания реальности, не инертная, а живая и действующая символическая инстанция, определяющая не только речь пермяков о Перми (и образ Перми в общественном сознании), но и действенно влияющая на самоидентификацию и мотивацию деятельности.

О жизнеспособности и продуктивности сложившихся структурно-смысловых констант пермского текста красноречиво свидетельствуют не только «следы», оставляемые им в художественной литературе (речь об этом пойдет дальше). Быть может, гораздо убедительнее влияние пермской семиотики обнаруживает себя в повседневном сознании самих пермяков. Опыт интервьюирования жителей Перми, преимущественно представителей творческой интеллигенции, носителей вполне развитого рефлексивного сознания, демонстрирует реальное слияние сугубо пермской мифологии и семиотики с вполне традиционными и даже архаическими культурными миропредставлениями и с абсолютно новыми, современными бытовыми реалиями.

§ 1. Пермь как центр мира

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7