– …А я слышу – кричат в доме. Бегу, а дыму – ничего не видать. И ведь нашла. Попугай в клетке орет, будь он неладен. Ну, выпустила, ну, улетел в окно, а ведь сгорел бы небось…
И звонкий детский голосок:
– …Я уже большой, я понял, что маму убило, а Рая все ревела и дергала маму за рукав, чтобы вставала скорее. Потом маму куда-то унесли, а нас с Раей взяли к себе красноармейцы, посадили в яму, дали нам сахару и сказали, чтобы мы никуда не вылезали, потому что по улице ходит слон, у которого тоже дом сгорел. Рая никогда не видела слона и сказала, что хочет посмотреть. Но я уже большой, я сказал, что сначала сам посмотрю, а потом приду за ней. Но слона нигде не было. Тут стали бомбы падать, и я сильно ушибся. Не заплакал, потому что большой уже, только мне стало жаль Раю, которая потерялась…
Матвеич чувствовал: по щекам ползут слезы, но не вытирал их. Думал о Степке, который побольше этого мальца, но тоже такое может отмочить, что десять взрослых руками разведут. И о Татьяне своей думал, о доме. Да есть ли дом-то? Есть ли кто? Может, он уж один на свете, один-одинешенек?..
Сам не заметил Матвеич, как забормотал что-то вроде Татьяниной молитвы:
– Господи, это какое же сердце надо иметь?! Да разве так можно с людьми? Люди ведь, каждого ведь жалко…
Решил, хоть что, а выберется в город, вытащит из дома Татьяну со Степкой, перевезет на острова. И сразу засомневался: что на островах-то? Там огород и все, а тут чего?..
Ни в этот день, ни на другой, ни на третий не удалось ему отойти от катера дальше, чем на сотню шагов. Золотые руки у Бакшеева: отремонтировал мотор так, что и не чихнул ни разу, даже когда швыряло катер близкими разрывами бомб. Сколько баркасов, буксиров, речных трамвайчиков затонуло, даже один большой пароход торчал посреди реки обгорелыми каютами, а крохотный катерок с невидной надписью на борту «Павлик Морозов», как заговоренный, носился от берега к берегу, всегда переполненный людьми, перегруженный всяким эвакуируемым добром. Потом совсем прекратились дневные рейсы: слишком загустели над рекой стаи немецких самолетов. Наши тоже появлялись, пытались гонять немцев, но когда одних много, а других единицы, то и не понять было, кто кого гонял.
А и ночи! Легче ли, когда над головой фонари, как люстры? Долго висят на парашютиках, светят полными лунами. Едва погаснут одни, как немецкие самолеты сбрасывают другие и, невидимые в черноте неба, высматривают цели и бомбят, бомбят.
«Господи! Светопреставление!» – плакали старухи на ярко освещенной палубе. «Звери!» – кричали женщины, вскидывая к фонарям-лунам искаженные лица. А Матвеич ничего не кричал, никуда не глядел. Будто окаменел весь и сам стал вроде того хорошо отремонтированного мотора – раскаленный донельзя, все работающий, работающий. Обрывками в мозгу картинки: женщины, ногтями роющие норы в крутом обрыве, чтобы спрятать туда детей, одинокая, непрерывно дергающаяся зенитка на берегу у памятника летчику Хользунову, пылающая баржа посередине реки, багровое пламя, дым, черный с сизым отливом, – горит нефть…
Почудилось: кто-то зовет его с палубы слабым голосом. Как раз раненых везли, все больше тех же баб, впопыхах перевязанных на берегу. Большинство сидели, вплотную прижавшись друг к дружке, но четверо кругом замотанными мумиями лежали у самой рубки – в окошко были видны их головы, выделявшиеся в свете фонарей белыми шарами. От них-то и доносился голос, хорошо знакомый, но не понять чей:
– Матве-еи-ич!
Он узнал: Киреев, сосед, с которым развела судьба у Тракторного. Пойти бы поглядеть, поговорить-посочувствовать, помочь, если что, но как бросить руль? Можно бы Ведеркина позвать – постоял бы на руле минуту-другую, – да берег близко, вот-вот надо сбавлять скорость, а то давать задний ход.
Промаялся Матвеич, пока не причалили. Стоянки было всего ничего – минуты, и он заторопился на палубу. Не сразу разобрал, которая из этих мумий – Киреев, а как разобрался, не до разговоров стало – какая-то баба, из тех, что поздоровше, уже тянула раненого на берег. Ноги у того еще ходили, свести удалось без больших хлопот. Положили Киреева на песок рядом с другими тяжелыми, и Матвеич нагнулся, чтобы разобрать, что такое он все говорит и говорит.
– Как тебя угораздило? – спросил, ничего сразу не поняв из его сбивчивого бормотания.
– Я – что, – услышал слабый протестующий голос.
– Немцев-то прогнали?
– Прогнали. Только… мало нас осталось… прогоняльщиков-то.
– Ты, главное, поправляйся.
Хотел спросить о Нахаловке – не слыхал ли чего? Да уж разгрузка закончилась, кто-то там, на мостках, зашумел, закомандовал: пора, мол, отчаливать.
– Матвеич, – снова позвал раненый. – Сказать должон…
– Скажешь. Счас мы туда-обратно, и скажешь. Я приду…
– Пацана твово видел.
– Степку? Где? – Захолонуло сердце, и он снова наклонился, припал к Кирееву.
– Там… на берегу…
– А Татьяна?!
– Нету…
– Ах ты!.. Чего ж она не углядела?!
– Нету Татьяны.
– Как нету? Где ж она?
– Убило Татьяну. Бомбой. Степка сказывал.
– Ах ты…
Он сел на песок, обмяк весь. На мостках пуще шумели-ругались, но он вроде как не слышал ничего и не видел. Ни мыслей никаких не было, ни чувств – одна пустота.
– Матвеич!
Голос механика звучал по-новому. Будто вконец изнервничался Ведеркин или испугался чего.
– Матвеич! Куда девался?! Старый, а как малый…
«Малый»! Зареванная Степкина мордашка встала перед ним ясным видением, и он вскочил, побежал к катеру, мысля только об одном – скорей на тот берег и искать, искать…
На мостках столкнулся с каким-то военным. В свете небесных фонарей блеснул ремень на груди и кожаная кобура сбоку.
– Ты капитан?! – закричал на него военный. – Почему покидаешь судно?! Дезертирство?!
Матвеичу было не до него, обогнул военного, как тумбу, полез на катер. Военный следом.
– Фарватеры знаешь?
– Какие теперь фарватеры?!
– Верно, – помягчел военный. И вдруг закричал: – Дава-ай!
Загрохали мостки, в один миг палуба заполнилась оружными людьми. В свете все горевших, негаснувших фонарей разглядел Матвеич, что это не какие-нибудь ополченцы, а самые настоящие военные, чистенькие, необкатанные. Вот ведь как: то не видно никого, а то сразу целое войско. И пожалел, что не было их раньше. Может, тогда не допустили бы немцев, глядишь, и Татьяна была бы жива, и Степка бы не потерялся. Понимал нелепость таких своих мыслей, но они возвращались. Всяк беду-то отводит, у каждого неотвязны думы, как бы перехитрить судьбу.
– Чего запозднились? – с горечью спросил Матвеич у втиснувшегося в рубку военного.
– Теперь успеем. Приказано затемно быть на месте. А по берегу – сплошь песок, быстро не получается.
– Да, по песку не побегаешь. Куда вам надо-то?
– Почему тебя это интересует?
– Вона, – удивился Матвеич, – посередь реки высаживать-то али как?
Военный помолчал, соображая.