Оценить:
 Рейтинг: 0

Неизбежность и благодать: История отечественного андеграунда

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 18 >>
На страницу:
11 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И рекордом личным его стало, к восторгу всеобщему, пребывание под водой в течение четырёх, для кого-то – слишком коротких, для кого-то – долгих, минут, и пятидесяти пяти чемпионских весомых секунд.

А потом, незаметно как-то, а для многих и неожиданно, потому что день был хорошим, а для многих и замечательным, наступил, изумив сограждан появленьем своим негаданным на приволье, вот здесь, в Сокольниках, средь блаженства хмельного, вечер – и водные процедуры, сулившие прорву выпивки, Ворошилов, слегка уставший, решительно прекратил.

Он выбрался из пруда к ликующей, как на празднестве, случайном, почти волшебном, и никак не иначе, толпе, где шло уже поголовное, с восклицаниями невнятными, с объятиями, с заверениями в дружбе навеки, братание.

И мы с ним вдвоём, снабжённые немалым запасом оставшегося, выигранного в спортивной упорной борьбе, портвейна, побрели, напрямик, сквозь заросли, сквозь аллеи и тропы, в сторону моего, передышку сулящего и пристанище нужное, дома.

Там, в тиши, на седьмом этаже, в однокомнатном скромном раю квартиры моей, спасительной для меня и моих друзей, предстояло нам скоротать этот летний, просторный, благостный, с летящим по всей округе, сплошным, воздушным, сквозным, белеющим в темноте, залетающим в окна открытые, уносящимся в гулкую даль, тополиным вселенским пухом, вечер – после дневных, непредвиденных, непростых, спортивных, отчасти, в основном же почти мистических, но зато и славных, трудов.

И, уже ближе к ночи, сидя у меня в квартире, на кухне, и задумчиво попивая портвейн, богатырь Ворошилов порою грустнел и вздыхал – об одном лишь вздыхал, об одном – эх, ну надо же, не удалось ему дотянуть всего-то пяти каких-то секунд несчастных – до пяти минут, ровно пяти полноценных, желанных минут сидения под водой!

Вот когда был бы полный порядок!

Вот когда был бы точно – рекорд!

И его неуёмная сила клокотала и пела в нём.

И, поглядывая на него, понимал я: и это он – может.

Не сейчас, поднабравшись портвейна, он способен на подвиг, на взрыв, на решительный, мощный выход всех его потаённых энергий в мир, наружу, на белый свет, а потом, как-нибудь потом, в нужный час, и пожалуй – вскоре, вдруг начнётся, само по себе, как-то исподволь, из ничего появившись вроде бы, став – сразу всем, тем, в чём явь и правь заодно, просияв над землёй и восстав сквозь сумрак и бред, словно луч, долгожданное чудо, и проявится эта сила – не в нырянии, нет, но – в творчестве.

Что в дальнейшем и подтверждалось – и не изредка вовсе, а многажды.

Доказательств чему – смотрите же – более чем достаточно.

То есть – работ ворошиловских.

И дыхания в них. И света.

И движения – вглубь и ввысь.

А однажды сидели мы с ним, как это слишком уж часто в прежние времена с нами бывало, в печали, а может быть, и в тоске, с нищетою накоротке, совершенно без средств, столь нужных людям для существования, – говоря простым языком, всем на свете сразу понятным, чётким, жёстким, суровым и внятным, – без единой копейки денег.

Было это, пожалуй, вскоре после истории с нырянием ворошиловским в сокольническом пруду.

Ну конечно, всё тем же летом, в шестьдесят девятом году.

И пора была, разумеется, тёплой. Пора – в преддверии городской, надолго, жары. Солнечная. Цветущая. С птичьими дружными песнями и зелёной, свежей, приветливой молодой окрестной листвой.

А мы в эту пору – томились. Оба. Просто не знали, куда нам себя девать. Нечего нынче скрывать. Не было в душах покоя. Бывало ведь и такое. И не такое бывало. И проходило помалу. Всякое с нами бывало. Может, облюбовала доля нелёгкая нынешний, звоном трамваев пронизанный, словно красною нитью прошитый, стежками неровными, день? Куда в нём бред заоконный свою отбрасывал тень?

Ворошилов, сумрачный, тихий, осунувшийся, докуривал слежавшиеся остатки своего привычного «Севера».

Если так и дальше пойдёт, если сложится всё потом для него неудачно, – то примется, огорчившись, надувшись, отыскивать свои же окурки в пепельнице – глядишь, и хватит ещё на две или даже на три коротких, на нервах, затяжки.

Для поддержания духа, в горький час, у себя и у друга, включил я старый проигрыватель и поставил пластинку – цыганские, весь набор, с перебором, песни и романсы, любимые нами, – в исполнении заграничного, удалого, лихого, буйного, а-ля рюс, отчасти, с акцентом, непонятно каким, с оркестром разухабистым, струны рвущим, разрывающим людям сердца во хмелю, в гульбе воспаряющим к небесам, вовсю восхваляющим страстей роковые сплетения и глубины их океанские, на земных просторах широких, в измерениях зазеркальных и в таинственных звёздных высях, певца Теодора Бикеля.

Эту пластинку странную, модную в нашей компании, слушали, под настроение, мы частенько, особенно – выпив.

Заезженная, затёртая, она скрипела, шипела, – и голос певца иностранного с натугой, с трудом немалым, пропадая и возникая, прорывался сквозь скрип и шип.

Но на сей раз нам и цыганщина, понимал я, не помогала.

Уже на третьей, с призывами к неведомым далям, песне выключил я проигрыватель, снял пластинку, ненужной ставшую, молча сунул её в конверт и поставил на полку, к прочим, тем, что были тогда у меня, пусть немногим и тоже заигранным, но зато и хорошим пластинкам, – не до музыки нам, – с глаз долой.

Ворошилов ходил по комнате – и о чём-то сосредоточенно, лоб наморщив и шевеля то и дело губами, думал.

Подошёл он к двери балкона, открытой настежь с седьмого нашего этажа – куда-то туда, в простор, столичный, и подмосковный, а может быть, и вселенский, – и оттуда, из этого радостного, несмотря ни на что, простора, сюда, в эту комнату, к нам, долетал разгонистый, тёплый, но всё-таки хоть слегка освежающий, приносящий с собою некие смутные намёки на что-то хорошее, подбодрить нас, наверно, желающий, приветливый ветерок.

Стоял он в дверном проёме, сутулясь, пристально вглядываясь в одному ему только и видимую сейчас далёкую точку, поверх кварталов жилых и зелёных вершин деревьев.

Потом, в неожиданно плавном развороте, всем корпусом, сразу, повернулся Игорь ко мне.

В глазах его, прояснившихся, загоревшихся жарким пламенем, с нахлынувшим вдохновением, прочитал я тогда – озарение.

– Старик! – сказал Ворошилов и перевёл дыхание с шумом. – Володя! Друг!

– Что случилось? – поднял я взгляд на него. И понял: случилось.

– Я знаю, что делать! Знаю!

– Что ты знаешь?

– Всё!

– А точнее?

– Знаю всё! Сказать?

– Говори!

– Болшево! – произнёс Ворошилов, как заклинание.

– Что – Болшево? Ну и что – Болшево? Почему?

– Болшево! – чётко, торжественно сказал Ворошилов. – Бол-ше-во! И всё тут. И только Болшево.

И тогда я сказал:

– Поясни.

– Поясняю, – кивнул, в знак согласия, головой удалой Ворошилов. – Поясняю. Слушай внимательно. Мы поедем сегодня – в Болшево. Там – ты знаешь об этом – дом творчества кинематографистов. И там-то – наверняка сейчас есть мои знакомые.

Я вначале насторожился, а потом кое-что припомнил.

В своё время Игорь с отличием, всем на радость, друзьям, и родителям, им гордившимся, и сокурсникам, средь которых был он звездою настоящей, окончил ВГИК, получил диплом киноведа, работал по специальности и многих советских киношников, действительно хорошо и довольно давно уже, знал.

И немалое, даже внушительное, так точнее будет, число людей из этой среды относилось, по старой памяти, к Ворошилову с явной симпатией, и многие, по-человечески, даже любили его, а некоторые, их меньше было, но всё-таки были такие энтузиасты, – и ценили его, по-своему, разумеется, как художника.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 18 >>
На страницу:
11 из 18