Алейников – батюшки, это ведь, посудите сами, фамилия кинематографическая, уж Алейникова Петра, знаменитость, актёра, все знают.
Ворошилов же – тут фамилия за себя сама говорила, о начальстве напоминала, и не только о нём, но ещё и – ох, повыше бери! – о власти.
Кинематографисты советские в час, предписанный им, – обедали.
Оказалось их, творческих личностей, в столовой одной – многовато.
Все столы, до единого, были творцами прекрасных грёз и видений сказочных – заняты.
Казалось, сама идея эта – обеда вовремя, с явной пользою для здоровья, после праведных, только так, и никак не иначе, трудов, обеда – а после него и отдыха послеобеденного, необходимейшего, целительного, благотворного, идея вполне разумная и всем едокам киношным понятная с полуслова, с полувзгляда, витала в воздухе.
Еда, к столу подаваемая, должна была пережёвываться тщательно, хорошо желудками всеми усваиваться.
Ничто, при любой погоде, при любом настроении, даже неважнецком, или плохом, вопреки настроенью хорошему, то есть – норме, для всех советских, в коммунизм шагающих, граждан, создающих искусство главное, всех важнее на свете – кино, не должно было помешать естественному процессу, – ибо важен он, как и кино, для людей, – поглощения пищи.
Ведь это прямым, прямее некуда просто ведь, образом сказывается на творческом, тоже серьёзном, процессе.
А что – повторим, для памяти, чтоб усвоить надолго, – важнее всех искусств остальных, какими бы ни бывали они заманчивыми, для кого-то, как ни пытались бы на передний вылезти план?
Ясное дело, кино.
Вот киношники и питались.
Питались – целенаправленно.
Прилежно. Сосредоточенно.
Жевали пищу – не просто столовскую, общепитовскую, – не манну, конечно, небесную, – но, видимо, пищу особую, для избранных, домотворческую, – такую, какую заслуживали, – такую, которая им дана была – свыше ли? – вряд ли! – как и нынешний, вроде бы творческий, а может и праздный день.
Однако на голоса наши – их головы, каждая – семи пядей во лбу, повернулись – все разом, немедленно, – к нам.
Киношные умные головы повернулись, как на шарнирах, в нашу сторону – и на нас уставилось множество глаз.
Я поначалу – поморщился. Ишь ты! – пялятся. Надо же! Все. Беспардонно. Бесцеремонно.
Потом – нахохлился. Ладно. Пяльтесь. Переживём.
Но вовремя спохватился – и сразу же взял себя в руки.
Зачем же смущаться, нервничать? Хотите – ну что же, смотрите. Пожалуйста. На здоровье.
Да, вот мы стоим, – такие, как есть, – чужаки, пришельцы, – мы здесь, наяву, перед вами.
Занятный был у нас вид, наверное. Право, занятный. А может – и необычный. Для многих – и впрямь непривычный.
Ворошилов, длинный, с взъерошенной шевелюрой, смущённо глядящий на киношников, прижимающий к боку старую папку с рисунками, этакий тип – откуда-то извне, похоже – что с улицы, в одежде своей изношенной, в стоптанных башмаках, непохожий на элитарную, так считалось, киношную братию, залётный, инопланетный, неведомо как и зачем, и ветром каким, попутным иль встречным, сюда занесённый, странный, страннее некуда, пусть и так, всё равно, человек.
И я, тоже, что там скрывать, в далеко не новой одежде, старающийся не смущаться, помнящий твёрдо о том, что следует марку держать, но прекрасно, лучше других, понимающий, что и я в этой чуждой, и для меня, и для Игоря, обстановке – просто случайный гость, непонятно каким же образом вдруг появившийся здесь – да ещё и впущенный, надо же, нарушитель правил, вовнутрь, в эту столовую, чуть ли не в святилище, для кого-то, положим – для администрации, допустим – для едоков киношных, во всяком случае – человек неизвестный, неясный, да ещё и глядящий вперёд, прямо в стаю творцов прекрасного, с откровенным, пламенным вызовом.
Словом, – как же сказать-то подоходчивее, – загадочная, – надеюсь, дошло до кого-нибудь, проняло наконец-то, – двоица.
На нас не просто смотрели, нас – разглядывали, как в зверинце, с любопытством, бесцеремонно, – до того, до такой, действительно инопланетной степени, до такой высоты звенящей, мы не вписывались вот в эту, мнящуюся, конечно же, обедающим киношникам – элитарной, само собою, для избранных, для посвящённых, интеллигентную, замкнутую, для чужаков, среду.
И вдруг – Ворошилова – надо же, – разглядели, с трудом – но узнали.
Из-за столов, оторвавшись от еды, уже поднимались с радостными восклицаниями – действительно многочисленные, ещё со времён учёбы во ВГИКе, где был он звездой восходящею киноведческой, Игоревы знакомые.
– Игорь! Ты?
– Ворошилов, привет!
– Сколько лет, сколько зим!
– Игорёк!
– Игорёша, иди сюда!
– К нам иди! Вот встреча так встреча!
– Братцы, это же Ворошилов!
Игорь довольно жмурился, слыша крики эти: узнали!
К нам подбежала стройная, приветливо улыбающаяся, миловидная девушка, сразу же быстро затараторила:
– Игорь, здравствуйте, здравствуйте! Я – дочка Адика Агишева. Папа так часто вас вспоминает. Куда ж вы пропали? Я так рада увидеть вас здесь. А это кто? – показала она глазами, сверкнувшими огнём, на меня, – ваш друг?
– Это мой друг Володя Алейников. Он – поэт. Известный. Думаю – лучший, – ответил ей Ворошилов.
– Ой, как интересно с вами! – воскликнула дочка Агишева. – Ну пойдёмте, пойдёмте к нам. Покушайте. Мы сейчас что-нибудь быстро придумаем. Идите же, не стесняйтесь.
Агишев был закадычным ворошиловским другом во ВГИКе.
С годами стал он успешным, известным весьма сценаристом.
Игорь давно с ним не виделся. Но рассказывал мне о нём как о человеке хорошем, просто – очень хорошем, надёжном, верном дружбе и верном искусству, человеке – каких немного на веку своём он встречал.
Раз дочка Адика Агишева зовёт – к ней надо идти.
И мы, друг на друга взглянув, шагнули вперёд – и прошли в глубину столовой – и там присели вдвоём за стол.
Нас киношники чем-то кормили.
Отовсюду съестное тащили.
– Вот суп!
– Вот салат!