И вот – начинает читать…
Он обрушил на головы слушателей длиннющую, и скучнейшую, и откровенно бездарную поэмищу, о своём, не потерянном, поколении.
Это была такая чушь и галиматья, что публика в зале мгновенно поняла, с кем имеет дело.
Но – приходилось, пока что, ничего не попишешь, терпеть. Сами ведь подсобили пареньку на эстраду выйти.
Посему – пускай почитает.
Правдолюбцев – следует слушать.
Паренёк – увлечённо читал.
Потряхивая вихрами.
Пылая щеками пунцовыми.
По-маяковски, отмахивая ритм правой рукой, со сжатым, до судороги, кулаком.
Читал – поначалу – пять громогласных, коротких минут.
Десять минут прошло.
Потом – пятнадцать минут.
И, в нахлынувшем упоении грандиозным таким событием, – ещё бы! ведь он доносит до народа слово своё! – не замечал ни времени, всё идущего да идущего, ни реакции соответственной всё усиленней ропщущих слушателей.
А реакция их была, разумеется, незамедлительной.
Вначале начали в зале раздражённо гудеть. Потом – шумно переговариваться. Ну а потом уж, позже, – откровенно смеяться. Ржать.
Поэты третьестепенные советские на эстраде проявляли терпение. Сдерживались. Но вот и они, всё громче, тоже, дружно, стали смеяться.
И в самом деле, читаемый, с немалым пафосом, опус краснощёкого паренька был, прежде всего, смешным.
Описательный, повествовательный, он, опус, подробнейшим образом размусоливал и разжёвывал зануднейшую, гражданственную, советскую, разумеется, с романтической, из революции, из гражданской войны, основой, тему поиска неустанного молодым поколением нынешним своего, достойного, места в мире нашем, где есть всегда время и место подвигам, где силы свои приложить, все абсолютно, следует для достижения цели, своей, поставленной загодя, возможно, ещё во младенчестве, где человек, по Горькому, звучит и доселе гордо, где надо бороться, искать, найти, не сдаваться, где следует буржуинам любых мастей дать отпор, сокрушить их, проклятых, где самое дорогое у нашего человека – это жизнь, и прожить её надо так, чтобы не было больно мучительно, после, потом, в грядущем, ну и так далее, – и вся эта несусветная бодяга, с пылом и с жаром, с должным рвением, как и следует читать прирождённому, видимо, трибуну и агитатору, выкрикивалась, вымучивалась, выплёскивалась, выбрасывалась в зал, который, вполне понятно, от неслыханной этой чуши просто-напросто охренел.
Паренёк читал двадцать минут.
Двадцать пять минут.
Целых тридцать.
Публика в зале музея недовольно, сердито бурлила.
Но паренёк её, разумеется, вовсе не слышал.
Он слышал – себя, любимого, чьими устами сейчас, по его, паренька, разумению, говорило, нет, заявляло, громогласно и убедительно, здесь, в музее Политехническом, где традиции живы чтений поэтических, страстных диспутов, лекций сенсационных, просмотров кинофильмов, различных встреч с интересными современниками, поколение молодое.
Паренёк читал, между тем, тридцать пять бесконечных, бессмысленных, съевших время людское, минут.
Мне уже и возмущаться-то не хотелось – так основательно вся эта чушь надоела.
Паренёк читал сорок минут…
И тогда-то со своего законного места встал, с осознанием важной миссии, возложенной на него, без просьб и без лишних слов, наверное, телепатически, всей публикой, – Коля Мишин.
Увидев Мишина, публика почтительно и благодарно уставилась на него.
Ну, вот, дождались, теперь-то, это уж точно, что-нибудь из ряда вон выходящее обязательно произойдёт.
– Эй, парень! – решительно, твёрдо, спокойно и громко сказал Коля Мишин. – Ты, там, на эстраде!
Паренёк поперхнулся, вздрогнул и немедленно замолчал.
Глупо вытаращился в зал, откуда к нему так властно доносился митинский голос.
Щёки его налились лиловато-багровым цветом.
Руки его затряслись мелкой безудержной дрожью.
– Парень! – сказал ему, стоя во весь рост свой гвардейский, Мишин. – А ну-ка, вали с эстрады! Хватит всякую чушь нести! Давай, давай, уходи! Быстро! Нечего здесь тебе делать. Да и с нас всех уже достаточно. А ну, шевели поршнями! Я что сказал? Не доходит? Катись поскорее отсюда! Нечего в зале приличном бездарщину разводить! Ноги в руки – и уходи!
Публика в зале музея была так довольна, что сразу же устроила Коле овации.
Мишин принял это как должное.
Аплодируют люди – значит, считают, что заслужил.
Он своё дело – сделал.
Паренёк на эстраде так растерялся, так перетрухал, что весь поджался, вихрастую голову в плечи втянул, будто бить его тотчас же будут.
А потом, действительно взяв ноги в руки, довольно ловко, мечтая лишь об одном – поскорее исчезнуть отсюда, – посрамлённый, жалкий, беспомощный, из героя воображаемого превратившийся вмиг в посмешище, осторожно, бочком, тишком, поскорее, понезаметнее, чтоб чего-нибудь нам не вышло, сполз с эстрады – и в самом деле, вы представьте себе, – исчез.
Куда он девался? Только что был ведь – и нет его здесь.
Кто он? Фантом какой-то со стихоплётным бредом?
Померещилось, может быть? Нет же!
Как будто бы ветром сдуло.
Выдуло вдруг из зала.
Испарился. Сгинул. Пропал.
И закончился вечер поэзии.