– Это что… Вот у моего отца была ручища! Под стать лопате для уборки снега! Не зря старики и по сию пору вспоминают, что против Никодима Влюпкова на кулачке никто не стоял более пяти секунд! В плечах отец был не так уж и широк, но ростом в два метра, или чуток боле того. И жилист – страх! Бывало, помню, пацаном я был ещё, разденется отец, заставит поливать на спину из ведра, а тело – одни рёбра и сухожилия. Зато мышцы, будто канаты по телу перекручены. Силён был отец, – повторил Степан Никодимович, спохватился: – Ну что же мы стоим на улице, идёмте в комнату, там и закусим с дороги чем бобыли богаты. Мы ведь с сыном вдвоём обитаем. А перекусивши, поищем то, ради чего вы приехали. Я, признаться по совести, не думал, что вы вот сразу же с ночи и поедете. Просто на всякий случай Дениса послал…
И вот теперь, перегнувшись над сундуком, Степан Никодимович осторожно перебирал уже на самом дне что-то из белья, потом пробормотал:
– Наконец-то. Фу, задохнулся чёртовым нафталином. – И вытащил старую полевую сумку с тонким ремешком. Осторожно прикрыл крышку сундука, прошёл к столу. Загорелые с серебристыми волосами руки заметно дрожали, когда расстёгивал кнопки и доставал из отделений две толстые тетради, листов до ста, в коричневом клеёнчатом переплёте.
– Текст сохранился хорошо. Отец писал химическим карандашом. Где бумага и отсырела малость, там слова проявились ещё лучше. Только после войны я узнал, о чём по вечерам отец писал в эти тетради. Мне не показывал, отговаривался: «Потом почитаешь, как придёт пора». Сумку носил с собой всегда, до последнего часа. С мёртвого и сняли. Это просто чудо, что тетради снова у меня.
Чагрин осторожно, словно дорогого хрусталя вазу, взял тетради и положил перед собой, не решаясь открыть и прочесть первые строки. Найдёт ли то, что думал найти вот уже столько лет поисков? Найдёт ли сведения о своём деде Андрее? Степан Никодимович на какое-то время задумался, полусогнувшись над столом, спросил:
– В двух словах, Роман Антонович, как вышли вы на след моего отца? Что послужило толчком? – Он опустился на полированный коричневый стул, сложил руки на столе, сцепив пальцы, то и дело поджимая и выпрямляя их.
– Если в двух словах, то это выглядит так, – начал рассказывать Чагрин, поглаживая шершавые обложки тетрадей. – У меня сохранилась старая фотография за тысяча девятьсот семнадцатый год. На ней группа пугачевских активистов местной власти, в том числе и мой дед Андрей Васильевич Крылов. Они читают «Самарскую газету». На обороте несколько пропавших от времени фамилий. Но одна из них довольно чёткая: «Н. Влюпков». И вот, когда вы на днях по телевизору рассказывали о делах в совхозе, диктор представил вас. Вы знаете, во мне будто пусковое реле сработало! Я к той фотографии уже с десяток лет не притрагивался. Вот и думается мне, не был ли и ваш отец вместе с моим дедом Андреем в тамошних боях с казаками атамана Дутова в заволжских степях?
Степан Никодимович поднёс сцепленные руки к губам, подул в большой кулак, вдруг выпрямился на стуле, потёр полированную крышку стола, крякнул с досады и прокашлявшись, сказал будто охрипшим голосом:
– Не повезло вам.
– Не повезло? Почему, Степан Никодимович?
– «Н. Влюпков», – пояснил он, – это Николай Влюпков, родной брат отца. Он действительно работал в уездном городе Пугачёвске, хорошо знал Чапаева. И воевал там в восемнадцатом году, потом был в особом отряде Теофила Шпильмана в составе четвёртой армии командарма Авксентьевского. Занимались ликвидацией мятежных банд в тылу Восточного фронта. Погиб в начале марта двадцатого года, когда в наших краях вспыхнул мятеж местного населения против продразвёрстки, возглавили тот мятеж главари организации «Чёрный Орёл-земледелец». Может, знаете что про такое выступление противников Советской власти?
– Знаю… И даже кое-какие документы из архива у меня есть в копиях про это крестьянское восстание.
– Так вот. – Степан Никодимович снова откашлялся, словно ему было трудно всё это говорить, побарабанил пальцами по крышке стола. – Николай погиб в бою с чёрноорловцами. Мой же отец в ту пору был в белой армии, у Колчака.
Слова эти прозвучали для Чагрина так неожиданно, что он едва сдержался, чтобы не привстать из-за стола.
– Не может быть… – Роман Антонович смотрел на строгое лицо Влюпкова, увидел грусть в светло-зелёных глазах и глубокие продольные складки на широком лбу. Подумал, что хозяину дома нечасто приходилось в этой жизни делать такие признания.
– Да, Роман Антонович, было и такое в нашей биографии, было… Немало кабинетов прошёл я с допросами… Ну, не будем о прошлом печальном. От него никуда и никому ещё не удавалось убежать. Отец подробно здесь, в тетрадях, описывал. Что ж удивляться, тогда шла Гражданская война, многие братья были по разную сторону фронтов. Вы разочарованы, да? – негромко спросил Степан Никодимович и пытливо посмотрел гостю в глаза.
– Нет, Степан Никодимович. «Разочарован» – не то слово. Просто была надежда найти что-то про своего деда Андрея, а теперь всё снова отодвигается. Но как журналисту-краеведу мне будет интересно прочитать записки вашего отца, тем более что он был по другую сторону фронта, чем мой дед. Я не думаю, что он был идейным врагом советской власти. Не так ли?
Степан Никодимович поспешил заверить гостя в том же.
– Да нет же! Батрак, сын крестьянина, он промышлял отхожим промыслом по городам на Волге, какой из него идейный враг? Темнота мужицкая, вот единственная причина, да обстоятельства часто складывались не в его пользу. Ну да вы сами об этом всё узнаете. Я оставляю вас до вечера. – Влюпков посмотрел на ручные часы «Победа» на новеньком ремешке, поднялся из-за стола. – Пора и мне служебными делами заняться. А вы можете работать здесь, если душно, то в садике у нас есть беседка в дальнем углу под яблоней «кутузовкой» на свежем воздухе.
Роман Антонович тоже вылез из-за стола, мимоходом глянул поверх шторки на улицу. Солнце светило под острым углом справа, уходя на юго-запад, и его лучи освещали тёмно-зелёные и густые кусты давно отцветшей сирени, а под сиренью копошились, выколачивая блох, две белых курицы с обрезанными для метки хвостами. Они поочерёдно загребали шеями под себя пыльную землю, а потом неистово хлопали крыльями, вращались в тёплых мягких ямках, будто в водяной воронке.
Влюпков накинул на плечи серый пиджак, почистил туфли старенькой щёткой, и они вышли на крыльцо.
– Вам здесь будет удобно читать, – сказал Влюпков и заглянул в глубь сада, где в дальнем левом углу стояла белая беседка, оплетённая широколистым виноградом. – Машины здесь не ходят, с этой стороны, от реки. Захотите перекусить – всё в холодильнике. И диван в вашем полном распоряжении. Чувствуйте себя как дома, а я постараюсь освободиться пораньше.
Степан Никодимович ушёл. Глядя ему в спину, Чагрин с грустью подумал о том, сколько же пришлось этому сильному человеку вынести горя, когда его таскали по разным кабинетам и снимали допросы с пристрастиями? Песчаной дорожкой прошёл в тенистую беседку, сел на скамью, положил тетради на столик, сколоченный из досок, покрашенных белой эмалью. Сразу открывать не стал, не любил в таких делах поспешность, тут требовалось некоторое время для душевного настроя к встрече с прошлым. И не просто с прошлым, а со временем, когда людские судьбы, подобно железнодорожным путям, вначале долго могут идти рядом, а потом вдруг заплестись в такой узел! И как важно потом снова выйти из этого узла на главный путь, не попасть в боковой тупик.
Роман Антонович придвинул к себе тетради. Ему уже не терпелось узнать, в каких же кровавых точках жизни пересекались судьбы людей, чьи пути нашли место на страницах этого повествования. И он поспешно раскрыл первую тетрадь. На внутренней обложке была карандашная надпись крупными ровными буквами: «Ты не вейся, чёрный ворон», а чуть ниже прописными буквами было написано: «Черновик повести о Гражданской войне». За обложкой было вклеено письмо.
«Степан, сын мой! Не суди строго, с плеча, когда прочтёшь всё это. Не суди за то, каким был, а оцени, каким я стал.
Для чего пишу? Для кого пишу? Чтобы знал ты, сын мой, и дети твои тоже, как трудно далась сельскому люду новая власть. Для вас пишу, чтобы знали правду о Гражданской войне не только по книжкам, кем-то порою придуманным, а от очевидца, отца твоего, а уж меня она ох как помотала по фронтам да по тифозным баракам! Как выжил – ума не приложу. Если бы искренне верил в Бога, то сказал бы, что выжил благодаря молитвам матушки моей, а твоей бабушки Лукерьи Матвеевны. А горько мне стало, сын, что изначально встал я в этой войне не на ту сторону, не с истинными крестьянами за землю и волю мужицкую. А на сторону помещиков и купцов, которых я хорошо помню по самарским лабазам… Виной тому же моя чрезмерная доверчивость „побратиму“, которому дал клятву вечной дружбы. Да ещё из-за темноты, безграмотности проклятой, газеты – и те не мог сам читать, верил чужим словам. Только и видел „радости“, что затрещины от мужиков зобастых, как их называли работяги на волжских пристанях. Тебе легче будет в жизни, сын. Нет, я не обещаю тебе лёгкой жизни, но будет много легче. Ты знаешь грамоту, а вот теперь я отправил тебя в город учиться на агронома, домой воротишься учёным человеком. И никакой „крепкий“ мужик не посмеет дать тебе подзатыльник. Теперь наше время, наше!
Стёпушка, хотелось и мне не отставать от новой жизни. После окончания курса ликбеза я много перечитал книжек, и не просто читал, а учился по ним, как по Букварю жизни. Не знаю, может, чему и научился, ты увидишь, потому как старался писать не только правдиво, но и интересно, как в книжке про трёх мушкетёров. Получилось ли? Самому трудно судить, пусть о том рассудят учёные мужи. Ты же не смейся над малограмотным отцом, если где увидишь „красивое“ словцо. Читай, сын, читай и делай выводы о трудности жизни, выводы для себя, но на моей судьбе».
В конце письма стояла дата – 20 февраля 1933 года.
Наш отец – арестант
Я хорошо помню, будто вчера это было, то дождливое весеннее утро мая 1904 года, перед Днём святых Кирилла и Мефодия. Мне только исполнилось девять лет, собственно говоря, с того дня я и могу связывать в некоторой последовательности одно событие за другим.
Накануне вечером мама долго лежала в постели, а бабка Куличиха, по-деревенски так звали её, сухонькая, с длинным волосатым подбородком, горбоносая, суетилась возле неё, морщинистой рукой выпихивала отца, который принарядился в единственную у него белую расшитую рубаху навыпуск. Бабка не пускала его в ту комнату, где лежала мама.
– Потом, родименький, потом. – Куличиха чуть-чуть приоткрывала впалые, иссечённые морщинами чёрные губы – у неё давно уже не было зубов. А мне на всю жизнь запомнилась её чёрная, будто в саже, рука на белой отцовской рубахе.
Под утро нас с братом Николаем разбудил громкий детский крик. Мы вскочили было на ноги, но отец – похоже, что он так и не спал этой ночью, – шумнул на нас, и мы затихли на печке, прижавшись спинами к тёплому дымоходу. Вслед за криком из двери вскорости появилась вспотевшая и вконец уставшая бабка Куличиха.
– С дочкой тебя, Иван, со здоровой и певучей дочкой! Теперь можешь идти к своей Лукерье Матвеевне, теперь можно. – И восьмидесятилетняя, всё ещё проворная бабка осторожно присела на лавку под занавешенным окном.
Ближе к обеду в жарко натопленную комнату вошёл Анатолий Степанович Артюхов, сельский учитель. Тогда ему было немного больше тридцати, он сильно хромал на левую ногу, она у него была почему-то вывихнута носком влево. И ещё он носил пенсне на беленькой цепочке.
В Подлесках он появился недавно, приехав с Украины, только мы слышали, как однажды учитель говорил отцу, что живёт у нас не по собственной воле, его жандармы поселили у нас под крепким присмотром властей. Любил он, прищурив близорукие глаза, рассказывать мальчишкам про старину, про русских полководцев, которые прославили Россию средь иных дальних народов. Но ещё больше любил вечерами у реки над костром варить раков и рассказывать о вольных запорожцах славного вояки Тараса Бульбы или про мужицкого царя Емельку Пугачёва.
Вошёл Анатолий Степанович бесшумно, на ногах у него были белые шерстяные носки, а сапоги он скинул в сенцах, чтобы не принести грязи с улицы после вчерашнего дождя. Отец для вида поворчал на него, потом пожал руку учителю. Анатолий Степанович тут же через открытую дверь прокричал в боковушку:
– С благополучием вас, Лукерья Матвеевна! – а потом и нам с Николаем улыбнулся, подмигнув добрыми светлыми глазами. Когда он улыбался, то в уголках глаз собирались длинные прямые морщинки. – Договорился я, Иван, насчёт твоего сынишки. Берут его Епифановы в подпаски.
Мы с Николаем переглянулись – о ком это говорит учитель? Если о Николае, то как его школа? Я тогда в школу не ходил, не хватало отцовского заработка учить обоих. Отец нанимался по деревням рыть колодцы, да не в каждом дворе их роют. Сколько поставит сход села, на столько и подряжался отец. Ещё у отца была лёгкая верная рука, и его часто приглашали резать свиней, с одного раза страхи животного кончались.
Учитель прошёл к печке, положил руку мне на голову, наклонился совсем близко, и я увидел, какие у него за стеклом большие и синие глаза. Анатолий Степанович ткнул Николаю указательным пальцем в бок и спросил:
– Ты помнишь, дружок, какие стихи недавно мы читали у Некрасова?
Николай растерялся, будто перед школьным инспектором, захлопал глазами, но учитель тихо рассмеялся, сам напомнил:
– Понятно, не совсем ещё проснулся. «Полно, Ванюша, гулял ты немало, пора за работу, родной». – Анатолий Степанович помолчал немного, взял меня за подбородок мягкими, не то что у отца, пальцами, приподнял мою голову верх и сказал: – Помоги, Никодим, отцу. Николай в люди выйдет, непременно и тебя с сестрёнкой к свету потянет.
Я понял, что это обо мне учитель договорился с богачами Епифановыми, что пришла пора самому себе зарабатывать. Не в диковинку такое было тогда на селе, потому я и ответил, гордясь, что сам учитель хлопотал за меня.
– Колька и Мишка Жабины уже с прошлого лета с Гришкой Наумовым в подпасках у Губаревых, давно не шкодничают по чужим огородам. Пойду и я к Епифановым.
Вот так и очутился я в батраках. Домой приходил затемно, переспать, отца и Николая почти не видел, а года через полтора на нашу семью рухнула, можно сказать, что в полном смысле, с неба, страшная беда. Было воскресенье, за два дня до Святого Кузьмы. Мы с Игнатом Щукиным – Щукиными их звали на селе за то, что у них у всех передние зубы были сильно загнуты внутрь, мелкие и острые – так вот, мы с Игнатом уже подгоняли епифановских коней и коров к селу. Близился закат и вдруг ударил колокол на сельской церкви!
– Батюшки, не пожар ли сызнова? – перепугался Игнатка. Его конопатое после оспы лицо в ужасе скорчилось, посерело: бедные Щукины уже на моей памяти горели один раз.
– Да нет же! Смотри, село насквозь видно, а дыма нет нигде! – успокоил я Игнатку. Мы остановили коней на правом крутом берегу реки Сок, неподалёку от брода. За бродом густо рос лозняк, стояли вековые осокоря и вётлы, потом простиралась длинная и широкая пойма, а уже потом лежало, как на ладони, наше село вдоль левого берега.
– Игнатка, ты попридержи табун здесь, а я мигом слетаю в село узнать, что там за сполох, и мигом назад! – меня распирало любопытство: зачем ударили в колокол, зачем созывают сельчан на сход? Игнатка недолго думал, потом попросил оставить ему мой длинный из ремня кнут с конским волосом на конце и согласился постеречь коней один, но недолго.
Народ собрался не около волостного правления, как обычно, а перед церковью. На чьём-то квадратном столе, не сняв сапог, стоял тощий и высокий в гражданском мундире с медными пуговицами чужой человек, наверно, из уездного начальства, нестарый ещё, с закрученными кончиками усов. Он поднял руку, требуя внимания и тишины. Заговорил громко и почему-то сердито: