Из распахнутых ворот конюшни выводили породистых лошадей, привязывали к телегам, уже у кое-кого мычали и рвались с привязи коровы, перепуганные овцы не закрывали рты, дёргались, норовя сорваться с привязи и бежать в ночь куда и глаза почти ничего не видят.
– Что-то бати долго нет, – заволновался Клим, шмыгнул носом, а я тут же решился и поднялся на ноги.
– Ты покарауль телеги, я обернусь мигом!
– Никодим, ты куда? – услышал я за спиной крик Клима. Но не оглянулся.
– Где-то на веранде, наверно, или в детской комнате вверху, – подумал вслух я о деревянной лошадке на красных колёсиках. Вместе с чужими мужиками вбежал на веранду, меня грубо отпихнули от двери, и я торопливо зашарил руками под обеденным столом, на котором валялся разбитый цветочный горшок: куча земли да черепков, да ещё измятое растение с синими полевыми цветочками. Лошадки здесь не было. – Конечно, в детской комнате, – решил я. – Барчук к себе забрал на ночь.
Со страхом переступил порог чужого, прежде неприступного дома, превращённого осмелевшими мужиками в разгромленный хлев. Никого из большого семейства управляющего. Ни слуг или работных людей не было видно. Наверно, разбежались в тёмном саду и попрятались там, от греха подальше.
– Ты чего здесь? – прокричал где-то сбоку Фёдор, и я мигом обернулся. Тот, обхватив руками, бережно тащил что-то перед собой, увязанное тугим узлом, из которого торчал край белого: то ли вазы, то ли подсвечника с какими-то узорами.
– А, чёрт, – озлился Фёдор на крепкий толчок бородатого мужика в спину, и они разбежались: мужик в дом, Фёдор из дома. Я побежал за бородатым по ступенькам на второй этаж, с кем-то столкнулся, отлетел к стенке, устоял на ногах и поспешил по длинному коридору. Вот какая-то приоткрытая дверь. Толкнул её и замер в столбняке!
Спиной ко мне оказался полусогнутый в поясе Спиридон Митрофанович. Тяжёлым топором он крушил закрытые ящики полированного буфета с узорчатыми дверками, открывал ящики один за другим, что-то звенящее рассовывал по карманам, что-то выбрасывал себе под ноги. На пол упала белого металла ложка, глухо стукнула и отскочила в сторону на полшага. Епифанов тут же наклонился поднять её и увидел меня.
– Никодим? – почему-то шёпотом спросил Епифанов и тут же с испугом обернулся в сторону дивана у противоположной стены. И я тут же посмотрел в том направлении: привалившись спиной к опрокинутому плетёному креслу, полулежал седой управляющий. Его аккуратно подстриженная голова с открытым ртом смотрела на меня, а из-за спины на крашеный жёлтый пол стекала густая кровь.
– Это не я его срубил, – заторопился пояснить, словно оправдываясь, Спиридон Митрофанович. – Осиновские мужики прежде меня в столовую вбежали, он хотел скрыться от них, а они его и порешили, бедолагу…
Но я уже ничего не слышал от ужаса. Как только до сознания дошло, что на меня смотрят не спокойные, а мёртвые глаза, я напрочь забыл, зачем вошёл в дом, с трудом сдерживая подступившую к горлу тошноту, метнулся прочь в коридор. Плутая по комнатам, миновал второй этаж почти до конца, проскочив и детскую комнату с маленькой разорённой кроваткой, а как очутился снова в телеге, долго не мог вспомнить. Помню только, что Клим спросил меня о чём-то, но тут рядом упал в телегу Епифанов, сам взял вожжи и крикнул Фёдору:
– Давай ходу! Видишь, запалили усадьбу? Часом сюда нагрянут казаки, учинят разбор всем, кого изловят!
Усадьба загорелась с тыльной стороны, с крытых соломой пристроек, где жила прислуга, а когда мы подъехали к мосту через тёмную реку Сок, зарево за нашей спиной уже полыхало во весь небосвод, словно вслед за только что народившимся тощеньким месяцем, который то и дело нырял в быстро бегущие облака, на небо взошла полнотелая луна.
– Что это? – вдруг спросил Спиридон Митрофанович, невзначай опершись рукой на деревянную лошадку за моей спиной. Я пояснил, что давно хотел иметь такую игрушку для сестрёнки.
– Дурр-р-ак! – с презрением протянул он. – Воистину дурак, – повторил он уже спокойнее. – Отца на каторгу хочешь отправить? Завтра же жандармы обыщут окрестные сёла и деревушки подчистую, найдут эту игрушку и сволокут отца в казённый дом, а оттуда прямая дорога в Сибирь на каторгу. – Епифанов взял лошадку, и как только телега въехала на мост, бросил её в воду.
– Дураки и те, кто потащил по дворам клеймёных лошадей и коров с овцами. Завтра нагонят казаков, пороть будут шомполами, арестуют мужиков без всяких оправданий. А мы в стороне останемся, наше не просто будет им отыскать, земля надёжно укроет. Вот так учись жить, Никодим, с умом всё надо делать, понял?
Спиридон Митрофанович почесал непролазную, казалось, бороду, покряхтел, размышляя о чём-то своём, потом не выпуская из рук туго натянутые вожжи, усмехнулся:
– Ну чего скуксился, как тот зимний воробей на морозе, а? Игрушку жаль? Эх ты, дитя ещё несмышлёное, хотя и длинное выросло, мне уже вровень. Так и быть, подельник, не оставлю тебя в обиде, за нынешнюю ночь награжу по-царски. Возьми и ты свою долю от барского добра, мужиками сотворённого. – Епифанов засунул левую руку во внутренний карман пиджака, вытащил большую новенькую ассигнацию и протянул мне. – Возьми. Родителю скажешь, что это тебе плата за всё лето, что мой табун добротно пас и никакого падежа коней не случилось.
От радости я даже «спасибо» не мог сразу сказать: такую ассигнацию отродясь держать в руках не доводилось, даже в лавке Жугли не видел, а у лавочника в кассе денег немало, но всё больше монетами.
– Держи, держи, – подбодрил меня Епифанов, видя мою растерянность, – родителю отдашь, пусть справит вам с Николаем к Рождеству Христову обновки, Николай в школу ходит в штанах с заплатками на заднице. Бери, да язык держи за зубами, не болтай, что был с нами в имении, особенно про мёртвого барина-управляющего, обоих затаскают по судам. Понял? – переспросил ещё раз Епифанов и на моё молчаливое согласие добавил: – Ну и славно, будь умницей. – Он широкой ладонью похлопал меня по голой шее. Я торопливо сунул хрустящую бумажку за пазуху, проверил, туго ли перетянут с обеда не кормленный живот, чтобы не выпала от постоянной тряски в телеге по просёлочной дороге.
Дома, несмотря на позднее время, у нас загостились учитель и кузнец Кузьма Мигачёв, приземистый мужик с широкими плечами, будто копна сена на лугу, только чёрный, то ли от рождения такой, то ли от постоянной копоти в кузнице. За глаза его многие на селе звали Цыганом. Кузьма внимательно глянул в мою сторону, едва я вошёл в комнату и прислонился спиной к тёплой печке – мама на ночь уже изредка стала протапливать печь.
– Где так долго был? Табуны давно в село возвратились, – строго спросил отец. Не успел я ответить, как за меня вступился Кузьма. В нашей тесноватой горнице его громовому голосу было мало места разойтись, сестрёнка даже вздрогнула и повернулась на бок в кроватке:
– Видел я, как он Епифанова повёз в имение княгини. Должно быть, там и дожидался хозяина. – Я под удивлённым взглядом отца кивнул головой, не понимая ещё, чем он не доволен, почему нахмурил брови, а глаза, всегда весёлые, стали строгими.
– Погоди, Иван, не брани парнишку, – остановил отца Анатолий Степанович и даже ладонь выставил в ту сторону, где сидел за столом отец. – Епифанов велел ему ехать, он и поехал, на то он и работник, подчинился хозяину. Мал он ещё, не понимает, что послушание и работа – разные вещи. Подрастёт, разума наберётся, научится за себя постоять. Не так ли, Никодим? – Учитель через стёклышка пенсне посмотрел на меня приветливо, улыбнулся, а потом подмигнул левым глазом, будто утверждал, что наберусь и я в должное время житейской мудрости.
– Расскажи, что там было, в имении. Сгорело там, похоже, всё построенное, отсюда видно было зарево пожара, – уже спокойно спросил отец. У нас в семье не принято было обманывать родителей, и я рассказал всё: и про белую лошадку и про убитого управляющего в столовой.
– Его рук это дело, – уверенно сказал кузнец и кулаком пристукнул о стол. Сестрёнка снова шевельнулась во сне, повернулась на спинку. – Он не раз там бывал, знает, что где лежит, – тише заговорил кузнец, усмехнулся. – Хитёр мужик. Не стал с барахлишком связываться, за денежками да за серебром барским приехал. Надо же!
Признаться, до моего сознания не очень доходило, что погром имения – скверное дело. Столько раз приходилось слышать, что управляющий – «кровосос», придавил крестьян арендной платой, что давно пора пустить ему под крышу «красного петуха», а теперь вроде бы жалеют о нём, ругают своих же мужиков.
Я молча достал из-под рубашки ассигнацию с портретом царицы и полуголого ангела и раскрыл её на ладони. Сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:
– Вот, смотрите, что у меня есть. – И тут же почувствовал, что зря похвастался, этим деньгам у нас в доме не быть и минуты, потому как в печке ещё тлели красные угольки сгоревших дров. Отец подошел, высокий и жилистый, с худощавым лицом – мама потом не раз говорила мне, что я весь в него вырасту – так же молча взял с ладони ассигнацию.
– Ого, Никодим! Да это же «катенька»! – воскликнул учитель и пенсне указательным пальцем поправил, будто не веря своим глазам. – Браво, Никодим! – Но в голосе учителя не чувствовалось настоящего восхищения, как умел он чем-то восхищаться. Скорее всего, в нём звучала насмешка, если не издёвка.
– Откуда она у тебя? – спросил отец, и голос его снова стал строгим. – В имении взял? – Он медленно стал сжимать хрустящую ассигнацию в огромном кулаке.
– Спиридон Митрофанович дал, сказал, что это плата за всё лето, что хорошо сберегал его табун. Сказал ещё, что родитель купит нам с Николаем обновку к Рождеству Христову, – ответил я. А сам смотрел, как пропадала измятая ассигнация в шевелящихся, с землистыми трещинками, пальцах, будто в костре сгорала.
– Ишь ты! – вдруг усмехнулся отец, перестал комкать ассигнацию, разжал ладонь, осторожно расправил купюру, сложил вчетверо. – Крупно взял Спиридон, коли такой деньгой не пожалел приласкать моего парнишку! Купить он нас с тобой хотел, сынок, на эти сто рублей. Понимаешь? Как баранов на базаре покупают, так и нас хотел купить с потрохами. Да промахнулся купец новоявленный! Думал, что возьмём мы его деньги, и совесть у нас почернеет, как печная заслонка от сажи. Иди и отдай это Епифанову. Понял?
– Понял, папа, – не без сожаления о таких деньгах ответил я. – Утром отдам, спать хочется, сил нет. Николай вон как спит, не шевелится.
– Лезь на полати, соловей-разбойник! – отец снова улыбнулся. Я скинул штаны, забрался на полати за тёплой печкой, сунул под голову подушку – зашумело свежее, этим годом кошеное сено. От подушки запахло стогом.
– Не сплю я, – прошептал Николай на ухо. – Завтра поговорить надо. Спи.
Взрослые в избе продолжали свой разговор.
– Так что я хочу сказать, – негромко заговорил учитель, тут же забыв обо мне и о деньгах. – На днях через нашего товарища я получил из Самары листовки от комитета нашей партии. Вот они. Часть я оставлю у себя для наших мужиков, а часть передам дальше, в Осинки, пусть Фрол Романович распространит их среди надёжных мужиков.
– Прочти нам, Степан, что там пишут, – попросил Мигачёв, покусывая пустую трубку. – Знаешь ведь, какие мы с Иваном грамотеи. Ежели ругнуть кого по матушке, тут мы что надо. А как слово умное сказать – так и слов таких в башке не враз сыщется.
Учитель неторопливо вынул из стопки листок бумаги, приблизил к себе стеклянную лампу-семилинейку: узенький серый фитиль, словно змея на горячем камне, изогнулся в светло-коричневом керосине. Анатолий Степанович чуть прибавил света, обвёл слушателей взглядом и негромко сказал:
– Называется эта листовка «К крестьянам», то есть к нам. Сочинили её за границей, в Центральном комитете Российской социал-демократической рабочей партии, а в Самаре размножили в десять тысяч листков.
– Надо же! – не сдержался отец и головой покачал. – Такая уйма – десять тысяч! Ну, читай, Анатолий Степанович. Слушаем.
– «Деревня за деревней, волость за волостью, уезд за уездом – поднимается сельская беднота, доведённая до отчаяния… Почти беспрерывное голодание, нищета, холод и и мрак – вот удел многомиллионной голытьбы деревенской, ограбленной царским правительством, эксплуатируемой помещиками и кулаками-односельчанами…» – Учитель читал медленно, с паузами. Нарочно так делал, чтобы слушатели могли догадаться, о ком из наших мужиков написано за границей.
«Ну конечно, – думал я, стараясь осилить подступающую к голове дремоту, – начало это про Щукиных и других бедных в селе. У Щукиных в землянке только самодельный стол и две скамьи у стенок, даже занавесок нет на окнах, как у нас. А Игнатка всегда голодный. Когда Анфиса Кузьминична начинает нас, работных, кормить, так он глотает в три горла, боится, что не успеет. Да за хозяйской миской долго не засидишься, Спиридон Митрофанович тут же кричит на нас: „Хватит жрать, дармоеды! Живо навоз чистить! Скотина с утра не прибрана“! А уж про одежду и говорить нечего. Ну вот, теперь Анатолий Степанович читает про то, как мужики старую княгиню пограбили, – удивился я. – Ну прямо слово в слово! И скот угнали и зерно развезли и попрятали, а вещи расхватали. Конечно, дом и амбары спалили. А вот тебе и казаки с саблями да с нагайками. Нет, в нас они ещё не стреляли, их в имении не было. А может, вскоре и налетят на село, посекут кого-то».
Уже засыпая, услышал голос отца:
– Ну, мужики, давайте расходиться. Вторые петухи скоро запоют.
Утром Николай проводил меня до подворья Епифанова и в десяти саженях от ворот тихо сказал:
– Дай мне ассигнацию, я схороню её надёжно, чтобы отец не сыскал. Отдавать Епифанову никак нельзя, поймёт, что ты всё рассказал ему о грабеже и убийстве управляющего, тогда всем нам долго по селу не бегать, порежут или ночью подопрут двери и пожгут дом вместе с нами. Я приберегу деньги для Самары, когда отец отправит меня учиться на агронома. А ты делай вид, что деньги отдал, и сам о том не заикайся первым.
Николай взял ассигнацию и поспешно пошёл прочь от чужого подворья. Навстречу ему по улице бежал Фёдор, раскрасневшийся, со слезящимися глазами, отпихнул меня от калитки и, задыхаясь, прокричал отцу: