Дней через десять, как Никита очнулся, его впервые навестил хозяин этого дома. Пришел один, без Лукерьи и без Мурата. Тезик Али остановился у порога, словно страшился оскверниться от неверного уруса. Был Али еще не стар, едва за тридцать, довольно высок ростом и по-своему красив, сухощавый, с крупным прямым носом и с короткими черными усами, из-под серой бараньей шапки выбивались темные волнистые кудри. Настороженным, вернее, испытующим взглядом тезик осмотрел Никиту, цокнул языком и проговорил на гортанном ломаном языке:
– Хуб, урус. Карош, ошень карош урус сербаз. Дома этот мой сиди еще, кушай много, на нога вскакивай быстро-быстро! Да! Аллаху акбар[36 - Аллах велик.], домой к свой жена скоро морем ехать будешь.
У Никиты сердце запрыгало от этих обнадеживающих слов. Неужто тезик Али и в самом деле надумал отвезти его в Астрахань? И передать тамошнему воеводе? То было бы святое дело, и он, Никита, мог бы назвать кизылбашского тезика добрым побратимом, хотя молятся они разным богам. Но родство ведь бывает и по крови, и по ратной верности, а не только по вере! А случись у тезика какая тяжкая беда, неужто он, Никита, не протянет ему братскую руку? И не он один, а и добрый десяток его верных друзей в Самаре!
Все это Никита взволнованно выговорил тезику, приподнявшись на локте в постели.
– Иншала, урус, иншала… Если Бог захочет так, – пояснил Али урусу свои слова. Еще раз оглядев Никиту и не сказав более ни слова, Али затворил за собой дверь.
Никита, блаженно улыбаясь от надежды на скорое возвращение домой, откинувшись на постель, бережно гладил через повязку пулей порченную левую скулу, слушал морской тихий прибой и мнил себя уже на палубе торгового корабля, который, спасая его от ханского сыска и расправы, везет вдоль кизылбашских берегов на север, в родимую сторонку, к Паране и к детишкам…
Минуло еще три недели. Никита заметно окреп, уже вставал с постели и, по давней привычке, по утрам разминал руки, приседал, радуясь тому, что крепнущее тело обретает былую послушность и силу. И вот однажды, близко к ужину, к нему пришли взволнованная Лукерья с каким-то узлом в руке и ее хозяин, тезик Али. Али снова не прошел в комнату, привалился плечом к косяку и замер с каменно-неподвижным лицом, словно надел глиняную маску, что привело Никиту в некоторое смущение – уж не поссорились ли они между собой? И только глаза тезика, которые двигались вслед за перемещением бывшей монашки, выдавали в нем живого человека. Никита не посмел вступать в расспросы, пусть дело покажет, в чем причина такого поведения кизылбашца.
– Вот и улетаешь ты, соколик, из каменной клетки в родимые края, – заговорила вроде бы весело, а глаза печальные, это Никита хорошо видел, потому что Лукерья вновь присела у его кровати, в изголовье. – Али едет в Астрахань и обещал под клятвой, что свезет тебя к воеводе. Кланяйся землице нашей, божьим храмам.
Никита с приходом тезика и Лукерьи поднялся с постели и теперь сидел, поглядывая то на взволнованную, смуглолицую россиянку, то на ее хозяина. И невольно выдав свои надежды, горячо выговорил, забывшись, что и тезик немного смыслит в их речи:
– Что же сама не едешь в Астрахань?… Вместе с мужем? Покудова он торговал бы там, ты бы побывала на родной сторонушке…
Лукерья грустно улыбнулась:
– Вона как ты обманулся, Никитушка… Да только тезик Али мне не муж покудова. Покудова я не приняла его мусульманскую веру. А веру мне менять ох как не хочется!
– Не муж? – У Никиты от удивления лицо приняло, должно быть, столь глупое выражение, что Лукерья расхохоталась. И даже сурово-каменный кизылбашец чуть приметно усмехнулся.
– Да, Никитушка, не муж он мне, а… вроде бы за старшего брата – опекуна, что ли. А на родину я не еду оттого, что нету у меня там ни единой родной души. Вот ты, должно, думаешь, что я лицом смуглая от здешнего загара, так?
– Так, – подтвердил Никита, ничуть не сомневаясь.
– Нет, соколик. Я родом по моей матушке с Малороссии, а батюшка мой был воеводой на государевой службе, оборонял от польского короля город Вильну. Да только ратной силушки у него не достало отбить сильный приступ. Вот и надумал мой батюшка взорвать замок, для чего повелел вкатить в подвал десять бочек пороха. Однако сыскались изменщики, они ухватили воеводу и привели его к королю. Но и тут мой батюшка не поклонился Яну-Казимиру, тогда тот, видя его гордость, не стал сам его спрашивать, а прислал своего вельможу со спросом, какой милости он ищет у короля? На это мой батюшка ответил, что никакой милости от короля не ищет, а желает себе казни, как верный слуга государя. И казнил батюшку моего, князя Данилу, его же собственный повар, потому как не хотел он смерть принять от чужой руки, и похоронили его в Духовном монастыре. Опосля матушке моей, княгине Анне Кирилловне, сказывали пришедшие от тех мест верные холопы, что девять ден люди видели, как обезглавленный мой батюшка расхаживал около своей могилы… Все оттого, что никто из близких не пришел его проводить и не посетил его могилу…
Лукерья, не сдержавшись, уткнула лицо в ладони, плечи ее мелко затряслись от рыдания. Никита вскинул глаза на тезика Али, потом осторожно тронул молодую женщину за плечо, сожалеючи проговорил, невольно подумав, что и на ее, Лушину, могилу здесь никто из родных не придет:
– Даст Бог, ему за муки такие и за верность государю уготовлена в раю утешительная жизнь.
– О том и матушка молилась перед смертью, – Лукерья отняла ладони от мокрого лица, скорбно улыбнулась. – Да как получила от моего батюшки предсмертное письмо, так через месяц ее и не стало. О ту пору мне минула всего двенадцатая весна. – Лукерья концом цветастого платка вытерла мокрые щеки, глаза, с извиняющейся улыбкой посмотрела на Никиту, потом продолжила рассказ о себе, словно боялась, что если не расскажет, то память о ней на родной земле и вовсе сгинет, а так хоть этот сердцу милый человек будет о ней время от времени вспоминать. – Вот тетушка, моя опекунша, и надумала отдать меня в монастырь, несмышленую. Так-то силком и постригли… Ходила я, молоденькая, собирала мирское подаяние на Божий храм. Тут меня на Боровицком холме, близ Вознесенского монастыря[37 - Вознесенский монастырь был заложен вдовой Дмитрия Донского в 1393 году. Впоследствии монастырь стал усыпальницей великих княжен, цариц и царевен. В 30-е годы XX века монастырь был взорван вместе с еще более древним Чудовым монастырем.], в один день и повстречал тезик Али, подарками улещал, чтоб бежала я с ним из Москвы. Да не подарков мне надобно было, а воли! Истосковалось, едкой сажей покрылось девичье сердце в каменной монастырской клетке! Вот и бежала с ним, парнем переодевшись. Уговорились в Астрахани остановиться, где он обещал принять христианство и обвенчаться со мной. Да схитрил тезик, сюда завез и, напротив того уговора, принуждает принять его веру и стать законной женой.
– Неужто согласишься веру своего отца переменить? – с каким-то испугом спросил Никита и снова устремил строгий взгляд на тезика, который плотно сомкнул губы, так что черные усы надвинулись на рот – разговор начал принимать для него не совсем приятный оборот, и, похоже было, он намеревался в него вмешаться.
– Таких здесь много, Никитушка, кто по разным причинам бежал из России. Иные так живут, в христианстве, и для них у здешних мечетей висят иконы, рядом с иконами армян и грузин. И тех икон никто из властей да и простолюдинов не разбивает. А иные и веру переменили, полуперсами стали, и в службе у здешнего шаха состоят. Ну, да Бог им судья. – Лукерья, привстав с ложа, на котором сидела, и как бы подводя итог своей нежданной исповеди, ласково попросила: – Коли доведется быть в Москве, поклонись тамошним церквам от меня, грешницы, что кинула их, служение Господу поменяв на вольную жизнь…
Лукерья положила на столик узел, сама же и развязала – какие-то высохшие коренья, блестящий горшочек. Опустив глаза, бывшая монашка разбросала причудливо скрученные темные корешки вокруг теплого горшочка, из которого шел ароматный запах, отдающий полынью и мятой, потом осторожно опустилась на колени сама и то же повелела сделать Никите.
«Вот, теперь учнет колдовство, – с невольным страхом за свою душу подумал Никита, а сам покорно, словно малое дитя, сложив руки на колени, опустился напротив Лукерьи. – О чем ворожить удумала? Неужто, чтобы и я здесь остался? Так сама же просила поклон родимой сторонке передать…»
Лукерья, полуприкрыв свои дивные, теперь такие нежно-голубые от прямого света глаза, провела ладонями над горшочком раз, другой, третий, потом огладила влажными от пара пальцами лицо сначала себе, потом, наклонившись над столиком, и Никите – он с замирающим сердцем ощутил неизъяснимое волшебство от этого прикосновения теплых, слегка вздрагивающих пальцев молодой девушки, а не тезиковой женки, как решил прежде. И помимо воли вздрогнул, когда Лукерья, все так же с полуопущенными темными ресницами, чуть шевеля полными губами, тихо заговорила:
– Как ложилась спать я, раба Божья Лукерья, в темную вечернюю зарю, поздным-поздно; как вставала я, раба Божья Лукерья, раным-рано; да умывалась я ключевою водою из студенца[38 - Студенец – родник.] родимой мать-земли, утиралась я белым платом родимой матушки моей. Да пошла я, раба Божья Лукерья, из дверей в двери, из ворот в ворота и вышла в чистое поле да в раздолье. В чистом поле-то охорошилась я, на все четыре стороны поклонилась, на горюч камень Алатырь[39 - Алатырь – загадочный камень, упоминаемый в сказках и заговорах.] становилась, крепким словом заговорилась, чистыми звездами обтыкалась, темным облаком покрывалась…
Лукерья творила свой заговор, плавно проводя руками над горшочком и кореньями. Никита следил за этими чарующими движениями, а кожей лица чувствовал на себе недобрый взгляд кизылбашского тезика, догадываясь, какие страсти ревности кипят в его горячем сердце, если рука сама по себе то и дело тянется к кинжалу.
«И то понять можно тезика, – мысленно соглашался с кизылбашцем Никита. – Знать, полюбилась ему прелестная россиянка так сильно, что не смеет руку на нее положить помимо ее согласия. И меня погубить не отваживается, чтобы ее не потерять вовсе, зная крутой нрав Луши…» И невольно вздохнул с тягостным сожалением, что еще какой-нибудь час, и он никогда больше в жизни не увидит этого дивного смуглого лица, красивого гибкого стана, не ощутит больше на щеке прикосновения этих ласковых заботливых пальцев!
– Заговаривала я, раба Божья Лукерья, – тихо говорила между тем Луша, и Никита снова переключил внимание на движения ее рук, – своего названого братца Никитушку о сбережении в дальней дороге: крепко-накрепко, навек, на всю жизнь! Кто из лугу всю траву выщипет, из моря Хвалынского всю воду выпьет и не взалкает, и тот бы мое слово заговорное не превозмог, мой заговор не расторг. Кто из злых людей его обзорочит и обпризорит, околдует и испортит, у того бы тогда из лба глаза выворотило в затылок; а моему названому братцу Никитушке – счастливая путь-дороженька на родимую сторонушку, доброе здоровье и любовь-счастье одно-единственное по гроб жизни своей…
Лукерья еще раз огладила согретыми над паром ладонями лицо Никиты, провела пальцем по нежной чувствительной кожице шрама от скулы и до уха, заглянула ему в глаза своими тоскующими глазами, хотела что-то сказать, но от порога торопливо шагнул тезик Али, который так и не произнес за все время ни слова. Он легонько тронул Лукерью за плечо, и она очнулась от забытья, словно из другого мира и с другими видениями возвратилась в этот каменный полутемный сарай.
Оба разом встали из-за стола.
– Пора тебе, Никитушка. Дозволь поцеловать тебя, как брата, на дороженьку… Диву даюсь я, братец, тому, что вещает мое сердце. А вещает оно, что свидимся мы с тобой при столь же странных обстоятельствах, как свиделись здесь, в кизылбашском Реште.
– И дай-то Бог, чтоб вещее сердце не обмануло тебя, – ответил искренне Никита, чуть склонился. Лукерья взяла ладонями его голову, горячими сухими губами коснулась лба, перекрестила и поспешно, словно оборвав в душе какие-то сомнения, покинула сарай. Тезик вынул из мешка довольно старый, но теплый халат, поношенную баранью шапку, сапоги с тупыми носками и знаком дал понять, чтобы Никита все это надел на себя.
– Надо же, – подивился Никита, облачившись в одежду, – ровно по мне все меряно… Ну, хозяин, спаси тебя твой аллах за хлеб-соль, а я в долгу перед тобой не останусь, помяни мое слово, – и поклонился по русскому обычаю рукой до глиняного пола.
Али сверкнул белозубой улыбкой, но лицо оставалось все таким же, словно замороженным, и глаза непроницаемо черными, бездонными, под стать морской пучине в безлунную ночь. Дрогнуло сердце Никиты от неотзывчивости кизылбашского тезика, да успокоил тут же сам себя – должно, характер такой у перса, скрывать свои чувства за внешней суровостью. «А может, рад-радешенек, что разлучает наконец-то нас с Лушей… И я бы ревновал до дикости, доведись судьбе поменять нас местами. Ох, Луша, Луша, занесла тебя бесшабашная натура невесть в какую дикую страну, и вырвешься ли, соловушка, из этой каменной клетки?»
– Идем, Али, – кашлянув в кулак, проговорил Никита и вслед за тезиком ступил за порог жилища, где он, можно сказать, воскрес из мертвых к жизни. Вышел на подворье, хватил свежего морского воздуха и едва не опьянел.
– Ох ты-ы, благодать-то какая! – прошептал он, сделав несколько глубоких вздохов. – Морем пахнет тако же, как и у нас в Астрахани! – И пошел, сдерживая нетерпение, чтобы не ткнуться в спину тезика. Али шел бережно, во тьме безошибочно ориентируясь в узких переулках, беспрестанно оглядываясь по сторонам, особенно когда проходили мимо вымершего, казалось, шахского дворца с высоким минаретом пообок жилых строений. Повернули в тесный, только для двух пешеходов, переулок – ущелье между двумя каменными изгородями и начали наконец-то спускаться вниз, к темному и такому мирному морю, через которое широкой золотой дорогой пролегло зыбкое лунное отражение, рядом с кромкой моря узкое и яркое, а дальше к горизонту расширяющееся и пропадающее в темной бескрайности.
«Тезик так далеко обходил пристань из опаски, наверно, от шахских доглядчиков, которые стерегут берег от тайных выездов», – догадался Никита, сначала удивленный тем, что не прошли сразу к пристани, до которой было рукой подать от сарая.
У берега стоял челн, то и дело подкидывая нос на волне. За веслами темная фигура человека. Завидев их, выходящих из узкого проулка, гребец привстал и уперся багром в дно, чтобы челн вплотную присунулся кормой к мокрой полосе песка.
Али жестом велел Никите пройти на челн, потом сам сел за кормовое весло, что-то сказал гребцу, и Никита четко уловил имя «Мурат».
«Лушин доверенный слуга на веслах», – догадался Никита, а когда челн оторвался от земли, увидел в полуверсте поодаль от сияющего редкими огоньками в окнах Решта небольшой одномачтовый корабль, готовый к отплытию – на бушприте уже поднят носовой треугольный парус, но нижний его конец не закреплен и болтается пока свободно, не надуваясь ветром.
С кормы спустили веревочный трап. Никита первым, а за ним и хозяин корабля поднялись на палубу. Мурат в челне быстро пересек лунную дорожку и пропал, словно утонул в темной зыбкой воде. Тезик позвал кого-то, а сам ушел в каюту на высокой корме. К Никите поспешно подбежал рослый перс, при сабле и с пистолем, во тьме сверкнул белками глаз и начищенной мисюркой, что-то проговорил незлобиво на своем языке. Никита в ответ развел руками – дескать, не разумею я твоих слов. Тогда перс рукой указал в сторону носовой части, где несколько человек в просторных шароварах и в рваных коротких, словно обрезных, кафтанах вертели барабан, поднимая тяжелый якорь на толстом канате.
– Иду, иду, – догадался Никита и пошел за персом, у которого под верхним, накинутым на плечи халатом угадывался грубо сработанный колонтарь[40 - Колонтарь – боевые доспехи из металлических пластин, скрепленных между собой железными кольцами.]. «Должно, личная стража на корабле у тезика Али, – догадался Никита, скользя непривычными сапогами по мокрым, после недавней уборки, доскам палубы. – Куда это он меня ведет? Неужто помогать матросам крутить барабан? Или в трюм?»
Второе предположение оказалось верным. Стражник в мисюрке и в колонтаре, бренча саблей о ступеньки, ловко сбежал по узкому трапу вниз, быстро нащупал во тьме невидимую дверь, за ручку потянул на себя, посторонился, пропуская Никиту, а когда тот шагнул через порог, закрыл за ним дверь и громыхнул наружным металлическим запором.
«Эко, будто в чужой погреб свалился», – передернул плечами Никита, постоял малое время в надежде, что, обвыкнув, что-нибудь да разглядит во тьме. Но бесполезно, ни единого лучика света, даже толщиною в шильце, не проникало в этот погреб-каюту. Никита, не решаясь шагнуть, наклонился, рукой начал «осматривать» вокруг себя. Быстро налапал что-то вроде лавки, на которой постелена грубая циновка, а дальше, у стены, соломенная подушка.
«Ложе спать мне, – смекнул Никита и опустился на циновку, с наслаждением стянул непривычные для ног тупоносые сапоги, умостился на неширокой лавке. – Вот и счастлив твой Бог, Никита, стрелец и стрелецкий сын! Пройдет несколько дней, доплывет корабль тезика Али до Волги, бросит якорь под стенами Астрахани, у его кремля… То-то диву дадутся кум сотник Хомутов вкупе с товарищами! Должно, и меня похоронили вместе с Федькой, Кондратием да Степаном! – И содрогнулся от такой догадки. – Неужто Параню как ни то да известили о моей гибели? Ох, Господи, то-то убиваться будет! А Степанка, родная кровинушка, куда же без отцовской руки присунется? Уже знает цену родителю, тако же загорюнится! И что делает теперь Параня, одна-одинешенька в недостроенном и нежилом доме? Одна надежда, что матушка Орина в меру сил подмогнет в горести, за девочками присмотрит, ежели Параня рукоделием начнет зарабатывать на хлеб… А она у меня дивная мастерица ткать и вышивать. А может, и не уверует Параня в мою смерть, на Господа положится? Бог даст силы, так и с чертом потягаемся, – подбодрил себя Никита. – Покудова я, похоже, у Господа за пазухой, в добром бережении. И Луша на меня крепкий заговор положила, – вспомнил Никита смуглолицую, красивую и озорную нравом своим бывшую монашку. – Надо же! Княжеская дочь, а по злой воле родной тетки вона где очутилась… Без титула, без богатства и почета! Увидимся ли? Загадывала ведь, что непременно увидимся».
Никита почувствовал, что корабль закачало на морской зыби, – знать, снялись с якоря и пошли в море.
«Прощай, Луша, – снова отдался мыслям о своей спасительнице Никита. – Жив буду, непременно навещу Москву и поклонюсь от твоего имени бывшей твоей монастырской темнице… И поминальную службу закажу за упокой души князя Данилы и княгини Анны Кирилловны… Эх, а что же я фамилии-то у Луши не спросил? Вот незадача! Ведь мог бы и тетушку ее навестить, об Луше рассказать, что жива-здорова. А может статься, и по ней тоже поминальные свечи перед иконой ставят, как о покойнице молятся… Но я-то знаю, что Луша жива, о родимой сторонке тоскует». Никита вспомнил прощальный поцелуй Лукерьи, и почудилось, что тепло ее губ все еще греет ему чело, улыбнулся и с теми мыслями неприметно для себя уснул.
Разбудили его подергиванием за ногу. Вскочил, протер глаза, сел на лавке. В сумрачном проеме двери – свет в трюм проникал сверху, через проход с трапом – стоял все тот же охранник в колонтаре, неразговорчивый, с длинным смуглым лицом и на диво горбоносый, каких среди кизылбашцев не часто встретишь. Охранник принес еду: кусок отварной солонины, пресные лепешки, воду в кувшине, три крупных пахучих яблока.
Корабль покачивало с боку на бок, и Никита догадался, что идут они вдоль берега, на север. Он перекрестился, присунулся к небольшому столику, который был виден теперь у изголовья лавки. Перс отошел от двери в коридорчик и замер, скрестив руки на груди, давая понять, что будет стоять до окончания завтрака. Никита не заставил себя долго ждать, проголодался уже изрядно. Возвращая посуду, знаком руки показал, что хотел бы с ним подняться наверх. Охранник покачал головой, нельзя, дескать.
– Отчего нельзя? – недоуменно проворчал Никита, готовый силой выйти на палубу и посмотреть, в самом ли деле на север идет корабль. Но потом сообразил: да ведь он под большим секретом жил в доме тезика Али, втайне был ночью выведен из города, потому и надо быть ему в надежной охране до самого конца плавания, чтоб кто лишний не увидел его да не донес потом на тезика.