– Зря я того офицера…
– Не жалкуй! Вон, полегли братушки наши… Ты понимай, что немцы не человеки, а вороги. На войне, Яша, все кровью мазаны. Про милость помнить не моги! Либо ты его, либо наоборот… А как в сабельном бою? Там ишо страшней! Махнул шашкой – и полетела душенька!
Когда развиднелось, томимый волнением, Яков украдкой попросил у Лунина молитву. Зосим Лукич достал из нагрудного кармана гимнастерки несколько потертых листков. С важным видом пояснил:
– «Живые помощи» разные есть. А как ты заместо крестика носишь комсомольский значок, то и молитву дам тебе соответственно. Уповай на ангела своего!
В сторонке Яков торопливо набросал химическим карандашом на краю газетного обрывка:
«Молитва Ангелу Хранителю.
Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небес данный, прилежно молю тя: ты мя днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь».
Вскоре Якова позвали на летучее комсомольское собрание, где комсорг эскадрона привел его в пример другим, похвалив за храбрость и за то, что убил двух фрицев.
А над степью, готовой в любую секунду содрогнуться от нового боя, занимались зарева: на востоке встающий рассвет сулил надежды на лучшее, на западе полыхало огнище нив, предвещая беды. Между этих двух зорь – живой и мертвой – держался на ниточке великий земной мир…
7
До самого полудня выветривался из хутора смутный чад горелого зерна. А в жару в Ключевской внезапно нагрянули румыны.
Танкетка и грузовик с дюжиной солдат, ревя моторами, проследовали до бывшего майдана и остановились у колодца. Громкая певучая речь далеко разнеслась по затихшим подворьям. Раздевшись до трусов, галдя и смеясь, румыны окатывали друг друга водой из ведра, мылились, некоторые даже умудрялись бриться. Судя по всему, настроение у них было бодрым и деловым. Дождавшись пустого грузовика, кузов которого был снабжен решетками, инородцы разбились на группы и разошлись.
Степана Тихоновича Шаганова в этот час, как назло, разобрала дремота. Вернувшись поздним вечером в хутор, он направился не домой, а к присухе, Анне Кострюковой. Заперев на ее базу двух бычков, рассказал, как удирал с другими погонщиками от немецких танков. Однако и тут не растерялся, подвернул двух телков – для своей семьи и для Анюты. Та, в свою очередь, поведала о бомбежке, о распределении коров и раздаче зерна. Степан Тихонович, оказавшись пленником обстоятельств, только развел руками. Затем, скрываемый темнотой, он искупался в корыте. И не стал ждать, когда Анна воротится от зернового амбара, – принял для аппетита первача, сдюжил миску борща и завалился на перину.
Ощутивши спросонья влекущее бабье тело, Степан Тихонович исподволь загорелся, притиснул податливое тело молодайки. Она ойкнула, ложась удобней, и засмеялась:
– Легче ты, бугай бешеный… Лицо щетиной обколешь.
…Жизненные тяготы действуют на людей по-разному. Одних повергают в уныние, других подхлестывают. Анна, гулявшая и до мужа, и при муже, никогда не отчаивалась! С пятидесятилетним Степаном Тихоновичем, отличавшимся прежде строгой порядочностью, связалась она просто из-за неимения в хуторе подходящих мужиков моложе. Случилось это в нынешний сенокос. Шла Анна на луг, а бригадир обгонял ее на коне. Она возьми и попроси всадника подвезти. Степан ехал без седла, подстелив только фуфайку. Усевшись сзади, Анна обняла его за пояс и беззастенчиво прижалась грудьми, пошутила: «А не заревнует Полина? А то мы, солдатки, скорочко побесимся!» Около безлюдной полосы бригадир урезонил: «Ты, Анюта, либо слазь, либо отслонись…» – «Еще чего! Аль греха испугался? – и, уронив руку, быстро-бесстыдно бормотнула: – Гля, сучок вырос…» И Степан Тихонович не совладал с собой…
И в эту ночь Анна была ненасытной. Вспотевшему от долгого усердия бахорю намекала в минуты передышки:
– Первый куплетик прикончили, а на второй хватит духу?
– Не озоруй. Обожди ты…
– Давай на пол спустимся. Там прохладней.
И снова – придушенный смех Анюты, ее ласкающие руки, бессовестные замечания, порочно-набухшие губы…
Уже при светлеющих окнах, «дотянув песню», забылся Степан Тихонович спасительным богатырским сном. Он не слышал, что Анна вскоре встала и принялась как ни в чем не бывало за хозяйские хлопоты.
Разбудили его докучливые мухи и духота. Солнце уже успело накалить жестяную крышу. В висках ломило. И на душе было как-то нехорошо. «Как будто меду переел, – подумал Степан Тихонович с едкой укоризной. – Связался с отрывком от черта… Нет, наверно, отпостился я в свое время и для таких ночек слабоват. Да и лагерь сказывается… Подорвал силы на проклятых соснах… Дома дел по горло, а ты таись тут до темноты…» За долгие годы впервые изменяя жене, он казнился и мучился душой и находил себе оправдание лишь в том, что Полина с возрастом стала к нему равнодушной. «Прежде ведь не шкодил, – объяснял он сам себе. – Была баба как баба. А теперь то с внуком возится, то перед домашними ей совестно – мол, услышат, – то она усталая…» Однако угрызений совести побороть не мог. Втайне и осуждал Анну, и корил за то, что шалопутничает, позабыв о муже-фронтовике, а высказать этого не решался.
Резкие удары в наружную дверь мигом оборвали дрему и подбросили Степана Тихоновича на кровати. Подумав, что заявилась какая-то соседка, он схватил одежду и нацелился за шифоньер. Анна почему-то медлила, не открывала. Стук повторился настойчивей. Степан Тихонович глянул в окно и обмер. Немцы! Вихрь мыслей промчался в голове. Тело налилось свинцовой тяжестью. Попадавший в переделки, он помнил, что нельзя раздражать приходящих в дом с оружием и скрепя сердце поплелся к двери. Она была не заперта, и при желании немцы могли вломиться безо всякого предупреждения. Эта догадка чуть успокоила. Надсадно кашляя, Степан Тихонович вышел на крыльцо шаркающей походкой тяжелобольного.
Уже с первых гортанных слов, обращенных к нему, хуторянин понял, что это не немцы. Да и внешне они напоминали, скорей, кавказцев или цыган. Оба черноголовые, загорелые, с выкаченными, стреляющими глазками. Тот, что был постарше, сутулый, обнаженный до пояса, весь поросший каштановой волосней, снова спросил что-то скороговоркой. Степан Тихонович разобрал знакомое слово.
– Нет, партизанов у нас не водится, – мотнул он головой, досадуя, куда могла запропаститься Анька.
Парень в оливковой, с желтизной, форменной рубашке, не убирая ладоней с автомата, висевшего на шее, шагнул первым. Степан Тихонович попятился в курень. Автоматчик прогулялся по всем трем комнатушкам, оглядывая стены и бедную обстановку. С комода взял деревянную копилку, раскрашенную под яблоко, и сунул в карман шорт. Потом открыл шифоньер. На пол полетели женские вещи, полотенца, платья, брюки. На поживу поспешил его приятель. Разостлав простынь, они стали выбирать то, что было поновей. Голубенькая газовая косынка понравилась обоим. Вскипел спор. Только теперь Степан Тихонович догадался, что это румыны. В лагере вместе с ним отбывал срок молдаванин Ион, частенько напевал свои заунывные песни, чуть ли не все слова которых оканчивались на «аре»… Глядя на склоненные спины мародеров, Степан Тихонович с внезапной злобой подумал: «Эх, сейчас бы шашечку! Да с потягом через хребет!»
С узлом награбленного добра пожилой румын поспешил на двор. А парень заглянул в кувшин, стоящий на столе, и до дна выцедил утрешнее молочко. Затем воровато шмыгнул назад.
– Что забыл? – насторожился Степан Тихонович, последовав за ним и, пораженный, вскрикнул: – Да разве ж можно божницу трогать?!
Святотатец сорвал с цепочек подвешенную серебряную лампадку, вылил остатки масла на пол и вытер дорогую вещицу скатертью.
– Бог за это накажет… Бог один на всех… Отдай, пан! – настоятельно просил Степан Тихонович, протянув руку.
Парень нахмурился, поддернул плечом ремень автомата и сердито процедил то, что знал по-русски:
– Иди на хрен!
Грабеж на этом не кончился. Мародеры угнали с кострюковского база и корову, и двух залученных Степаном Тихоновичем телков. Хозяин вдруг явил прыть, кинулся на улицу, пытаясь отбить буренку. Но вблизи ворот замедлил шаги, увидев, как к соседнему двору Матрены Торбиной подъехал грузовик, за решетками которого в кузове уже находились две коровенки. Во дворе соседки не унимался куриный переполох. Надсадный лай цепняка оборвал короткий выстрел. У Степана Тихоновича екнуло сердце. Тут же он заметил, как из распахнутой калитки напротив, от Лущилиных, выбежал разгоряченный низенький румын и что-то возбужденно протараторил шоферу, открывающему задний борт. Тот опустил руки и выдохнул:
– Este departe?[6 - – Далеко ли? (румын.)]
Коротышка кивнул и потащил за собой приятеля.
Через минуту-другую слух Степана Тихоновича обжег молящий крик Антонины, с крыльца мешком рухнула ее мать, тетка Аграфена. За ней громко захлопнулась дверь, и клацнул запор. Бедная женщина встала с разбитых колен и кликушески завопила:
– Люди-и! Людички-и! Спасите!!
У Степана Тихоновича по спине скользнули мурашки. Он наскоро свел створки ворот и хватил через огород к Несветаю. Собачий брех, перекатывающийся по хутору, поджигал и без того острую тревогу за свое подворье. Он зашагал вдоль берега с ощущением, что белый свет переворачивается! Невзначай вспомнилась Гражданская война, когда вот так же свирепствовали мародеры; вспомнилось, как десять лет назад уходил из Ключевского в арестантской колонне… Эта заполошная жизнь, как будто поблукав где-то, снова вернулась сюда. И единым махом смела все, что было обретено кровью и потом. Хуже всего это бесправие, полное бессилие перед вооруженными оккупантами…
Через воротца, выходившие в проулок, Степан Тихонович пробрался на родное подворье, слыша, как рев автомашин и танкетки все дальше стихает за околицей. Под навесом жевали жуйку Зорька и взятая на досмотр колхозная корова. В закуте постанывал подсвинок. Куры, разморенные жарой, зарывшись в золу, подремывали в тени летницы.
– Слава богу! Не забрали, – со вздохом проговорил Степан Тихонович и лишь теперь хватился котомки, забытой у Анны.
На подворье было безлюдно. Убедившись, что в летнице и погребе тоже никого нет, поднялся на крыльцо. Входная дверь куреня оказалась запертой на крючок. Постучал. Ждал довольно долго.
– Кто?! – неожиданно раздался за дверью грозный голос.
– Я, батя. Открывайте.
– С кем?
– Один.
Брякнул отброшенный крючок. Тихон Маркяныч, пропуская сына в коридорчик, недоверчиво зыркнул во двор. Снова заперся. «Эк, напугались», – сочувственно подумал пришедший и спросил, не обнаружив в горнице женщин:
– Где наши?
– Приспичило дурам на поле кукурузу ломать… Ну, с прибытием, сынок! Молил за твою душу… Живой!
– Были у нас румыны?