Глава VII
Евсей Стахеевич действительно поехал в Петербург
И потому еще нехорошо угадывать наперед в заголовке каждой главы рассказа содержание ее, что не всегда угодишь да утрафишь; шестую главу, например, пометили мы: «Евсей Стахеевич поехал в Петербург», а выходит, он не поехал, а сел в Червой Грязи; поедет же, коли поедет, – в седьмой.
Евсея в нынешнем безотрадном, истинно отчаянном положении его безотчетно тянуло в Москву, и он бы, верно, отправился туда по способу малиновских прачек и кантонистов; но что будет с Корнеем Горюновым? Евсей просил смотрителя убедительно сказать ему, если бы ночью пришла сидейка, но получил ответ, что сидейки останавливаются на селе у ямщиков и что укараулить их трудно. Оказалось также, что все знакомство Иванова со смотрителем Черной Грязи ограничивалось тем только, что Иванов занял у вето в намеднишний проезд свой полтинник и теперь отдал в уплату долга отнятый у Лирова колокольчик.
Чтобы не терять времени по-пустому, Евсей пустился думать, прохаживаясь по Черной Грязи; потом, опомнившись, пошел добиваться толку у ямщиков, где пристают сидейки; потом, не добившись толку, потому что сидейки разных хозяев приставали в разных дворах, пошел опять думать. Так время шло незаметно между делом и бездельем, и, судя по известной пословице, Евсей Стахеевич разве от этого только не сошел с ума, потому что положение его было в самом деле крайнее. Он заложил уже у содержателя гостиницы часы свои, которых Иванов, видно, не доглядел, и все еще не знал, как, где и когда сойдется с верным своим Корнеем.
На третье утро Лиров сидел на крыльце и думал: «Так, так! Я знаю, что я бедовик, и знаю, что мне суждено, может статься, для назидательного примера другим терпеть и пить горькую чашу весь свой век. Чем же я провинился и за что все это валится на мою бедную головушку? Говорят, в Испании или Португалии во время народных зрелищ в театрах бьют негра палкой по голове, чтобы сосед его, дворянин, оглянулся, и тогда говорят этому вежливо: «Извольте сидеть чинно». Может быть, и я родился на свет, чтобы служить таким же назидательным примером для других. При всем том – нечего делать, мне не учиться стать терпеть; выждем конца; любопытно увидеть, чем все это кончится» какие искушения суждены еще бедному потомку воронежского скорняка и какими путями приведет его судьба на общую сборную точку бедовиков и баловней своих, в этот знаменитый ларец Фамусова[23 - Ларец Фамусова – то есть гроб: «Тот ларчик, где ни стать, ни сесть» («Горе от ума»).], на свидание… да с кем?»
Так размышлял Лиров на свободе, носился от нечего делать, закусив повода, и смирялся поневоле, как еще один дилижанс прибыл из Петербурга же в Черную Грязь… Глядя на расторопного кондуктора, который званием и мундирным сюртуком своим рождал неприятные для Евсея воспоминания, он услышал, что тот осведомлялся, когда прошел дилижанс № 7 и не было ли там Лирова? Этот встал, подошел и, к неизъяснимой радости своей, получил записку от Корнея Власова. Горюнов писал чужою рукою, потому что был безграмотен, вот что:
«Ваше благородие Евсей Стахеевич! Связались вы, сударь, бог весть с кем, а старика своего и верного слугу покинули на распутье. Обманул он меня, обманет и вас. А на сидейку в Чудове не приняли меня по записке его: говорят, мы его и знать не хотим, а заплатить двадцать пять рублей я не посмел, так отправился за вами пешком, а чемодан и вещи все покинул в Чудове у смотрителя, в чем и взял с него расписку, что не станет требовать за это с вашего благородия ничего, а взял по своей воле из чести. Так уж побойтесь Бога да обождите меня, старика, а мне вас, сударь, не нагнать: и ноги не те, да и спина не служит; либо уж накажите кому-нибудь под Москвой на последней станции либо оставьте записку, где наша будет фатера. Москва не Малинов, и таких, как мы с вами, сударь, там много. А деньги ваши все целы; несу с собой; чай, по них соскучились; да не сказывайте, сударь, никому об деньгах, чтобы меня, старика, какой-нибудь гуртовщик за них не уходил; затем остаюсь вашего благородия – и прочее».
Вот какую весть свежий дилижанс привез Лирову; легче ли стало ему от нее? Что тут было делать и как быть? Чемодан и вещи в Чудове – Корней Горюнов бог весть где, тащится с деньгами пешком, а Евсей Лиров в Черной Грязи, в долгу, как в шелку… Искать Корнея – так как бы с ним не разминуться; сидеть тут долго просидишь, покуда старик отмеряет без малого пятьсот верст; что тут делать? Евсей наконец решался было уже раза два ехать назад искать старика своего, да за малым дело стало: и часы уже почти проел без хозяйки и казначея своего, а ни ехать, ни даже пешком – не с чем. Так просидел Евсей еще три дня; три дня в таком положении стоят иных трех лет; не ручаюсь, чтобы Евсей при всей беспечности своей и уносчивости воображения не поседел на двадцать восьмом году от роду, если просидит тут еще с неделю.
Но где нужда, тут и помощь; и удивляться этому, как делают многие, вовсе не из чего, потому что без нужды не может быть и помощи. Из Москвы ехал один из благородных, доблестных по сердцу бояр наших в Питер; ехал с семьею и нанял целый дилижанс. Прибыв в Черную Грязь, узнал он через сострадательного смотрителя о положении Лирова, выспросил его в подробности, пожалел и сжалился над ним от души, хотя в то же время не мог удержаться и от смеху, за что, впрочем, добрый Евсей вовсе не гневался. Затем боярин выручил бедовика нашего из тисков: уплатив незначительные должишки его, предложил он ему место в дилижансе своем, и Евсей тем охотнее воспользовался снисходительным предложением, что почтенное семейство ехало медленно, со всеми путевыми удобствами, постоянно останавливаясь для ночлегов; поэтому опасность объехать Власова и разминуться с ним значительно уменьшалась. Лирову указали было место в самой карете, рядом с воспитательницею, или так называемою гувернанткою; но он испросил позволения сесть на порожнее открытое место впереди, потому что ему отсюда гораздо половчей было окидывать глазом всю дорогу впереди и стеречь своего дядьку. Лиров был весел, доволен и совершенно счастлив. Благодарное сердце его таяло в беспредельной признательности к этому благородному семейству, которое, удостоив Лирова однажды своего покровительства, обходилось с ним уже как с родным и почти успело его уверить, что одолжение тут было на его стороне, а не на их.
На одном из перегонов, неподалеку Вышнего Волочка, рано утром Евсей Стахеевич как делал это уже во весь путь, не спускал глаз с бесконечной, по шнуру отбитой дороги, как вдруг закричал таким диким голосом, что все спутники и спутницы его вздрогнули. Дилижанс остановился, и – Корней Горюнов стоял, сняв шапку, и глядел недоверчиво на рыдван; потом вдруг смуглая старая, поношенного товара рожа его прояснилась красным солнышком, и он, узнав барина своего, не мог надивиться, нарадоваться, наговориться. Лиров хотел было тут же вылезть и откланяться, заговаривая несвязно о вечной благодарности, но его попросили сесть теперь в карету, а старика усадили на передок. Горюнов так радовался неожиданной развязке этой, что забыл все прошлое горе свое, забыл, сколько бедовал и горевал на пути своем, и, сидя рядом с проводником, рассказывал ему уже, как он, бывало, в полку, когда молодые ребята, измаявшись на тяжком переходе, начнут отставать, брал по ружью на каждое плечо, по ранцу на грудь и на спину и с присвистов пускался вперед по дороге вприсядку.
– Вот, – говорит Корней, – каков я был; послужил я в свое время Богу и великому государю; бывало, кто отстанет ли, нет ли от рядового Первой мушкатерской роты Корнея Горюнова, а Корней Горюнов уже от других отстанет. Теперь не то: одолела поясница.
Воспитательница, с которою сидел теперь Лиров, Была, к удивлению его, русская, женщина умная и образованная, бывшая воспитанница одного из благодетельных казенных заведений наших. Кто бы тогда подумал, что маловажное обстоятельство это, то есть что Лирова посадили в карету, и именно на это самое место, независимо от спутников и милой соседки его, будет для него, собственно, так важно и богато последствиями?
Вельможа дорогою познакомился с Лировым поближе, спознался с ним и, узнав нужды, виды и желания его, обещал ему в самых скромных выражениях свою помощь. Лиров возносился уже на седьмое небо, совершенною доверенностью к новому счастью своему, когда случилось вот что.
Доехав еще засветло до рокового Чудова, где Лиров принял в целости все вещи свои и, несмотря на списку, представленную Власовым, отблагодарил услужливого смотрителя тороватым полтинником, покровитель Лирова решился ехать далее, потому что погода была очень хороша и ночь светла; а как прошло уже от известного нам похождения в Чудове две недели, то луна была на прибыли. Поехали. Евсей, колыхаемый зыбкими пружинами колымаги и упоительными грезами услужливого воображения, заснул на полпути до Померанья, спал сладко, натешился и упился досыта какими-то удивительными и небывалыми снами и вошел в Померанье в гостиницу с намерением опохмелиться, как русский человек, после этой неумеренной, разгульной пирушки. Выпив полбутылки меду, Евсей воротился впотьмах с какою-то самодовольной улыбкой благополучия на устах и, почти не разводя обремененных блаженными грезами век, полез опять в дилижанс на свое затветное местечко, приклонил головушку на правую сторонушку, и как ему показалось, что спутница, отделенная от него только на ширину сиденья переборкою, почивала, то он, продолжая жмуриться и щуриться, сидел тише воды ниже травы. Дилижанс скоро покатил, и Евсей, который никогда еще не был так близок к конечному исполнению своих надежд и желаний, мечтал и уносился бог весть куда, когда, послышав вдруг людской говор и лай собак, раскрыл глаза и увидел, или, лучше сказать, ничего не увидел, потому что молодая луна уже закатилась и он сидел в непроницаемых потьмах. Но вслед за тем блеснула какая-то зарница и мелькнуло видение, от которого Евсей, в сладостном изнеможении не смея пошевелиться, сидел или почти лежал, как разбитый параличом. С полминуты спустя – еще раз то же: его обдало зарницей; Евсей быстро раскрыл глаза и успел еще уловить мельком, на лету, то же самое неизъяснимо милое видение, которого и самый след исчезал скорее молнии.
Перед сомкнувшимися очами Лирова играли во мраке какие-то вьюны и змейки из едва видимых точек; бахромчатые кисти распускались багровым маком и изумрудными махровыми цветками, между тем как Евсей, не смея дохнуть, старался сообразить, что такое с ним сталось? С полгодины[24 - Полгодины – полчаса.] сидел он, как дряхлый старик, с онемелыми членами; наконец опомнился, приподнялся, перевел дух тихо и протяжно, глядел во все глаза и во все стороны – и ничего не видел, ничего не понимал. Все это ему казалось так странно, так непонятно, что он долго еще сидел с открытыми глазами, прислушиваясь к однообразному стуку колес и крику ямщика. Заметив, что соседка его не спит, решился он сказать ей что-нибудь и с тем вместе убедиться, жив ли он еще или по крайней мере не спит ли и сам и не видел ли то, что видел, во сне?
– Так вы, сударыня, воспитывались в Смольном? – спросил он голосом провинившегося школьника, и, кроме того, очень кстати.
– Нет-с, в Патриотическом институте, – отвечал робкий, но послушный голосок.
Лиров приподнял брови и уши почти на самую макушку, глядел на невидимку во все глаза и опешил вовсе. Голос чужой и незнакомый и вовсе не тот, которым говорила обыкновенно милая его соседка, воспитанная, как он давно уже знал наизусть, в Смольном. Бедный Евсей сидел в этом положении несколько минут и наконец опять решился спросить:
– И давно вы уже оставили это заведение?
– Шестого числа будет семь месяцев, – отвечал тот же несмелый и покорный голосок.
Евсей опустил руки, поднял вверх голову, прислонился к заспинке и в этом положении сидел, уже решительно не смея дохнуть, до самого Чудова, где над ним совершалось уже второе чудо. Какое же второе? – спросите вы. Да разве это не чудо, что, выехав из Чудова, он опять воротился в Чудово? Дилижанс остановился, подали фонари, и Лиров увидел, к величайшему изумлению своему, что двери рядом с ним растворились и что вышел оттуда тот же самый мужчина со звездой, который с лишком за две недели на этом же самом месте насмешливо спрашивал спутниц своих: «Не попросить ли этого товарища в карету?» Так часто мы пророчим на свою голову, так часто сбывается неожиданное, неправдоподобное; невозможное вчера, а сегодня сбыточное и вероятное! Думал ли человек со звездой, что через две недели этот неказистый чудак в изношенном сюртуке своем действительно будет сидеть в одном с ним дилижансе, который был взят им весь и, следовательно, принадлежал ему, звездоносцу, включительно? Думал ли это и сам Евсей? И наконец, думал ли он же, когда сидел в Малинове и водил нерешительно пальцем по карте между Москвою и Петербургом, что ему суждено будет скитаться на самом деле, и не пальцем только, а всею особою своею, несколько недель сряду туда и сюда и наконец не побывать ни в Москве, ни в Петербурге?
Глава VIII
Евсей Стахеевич поехал в Москву
Увидев человека со звездой и вовсе незнакомого кондуктора, который высаживал этого большого барина под руки, услышав еще, как звездоносец, оборотясь к дверям, откуда вылез, сказал, взглянув на часы: «Мы с рассветом будем в Спасской Полести», Евсей прижался в угол, с нетерпением выждал только, чтобы кавалер звезды и проводник отошли подальше от кареты, отворил сам дверцы свои, выскочил и отбежал, не оглядываясь, шагов на сто; потом остановился он и начал опять медленно подходить, как посторонний человек, который любопытствует посмотреть на новоприезжих. Евсей вглядывался и всматривался, сколько темнота ночи позволяла, в дилижанс, в окружающих его людей, в почтовый дом, в кондуктора, в смотрителя и убедился наконец, что опять стоял в Чудове; дилижанс, в котором он приехал, отправлялся в Москву; женщины не выходили, но ведь он видел сам – во сне или наяву? – видел два раза мельком ту же ангельскую головку, которая озадачила его уже раз здесь же, в Чудове, и потом опять являлась ему в грезах, за киотами, в покоях разных степеней его служения; мужчина же был явно тот самый, который, проезжая Чудово недели две тому с лишком, повстречал здесь Лирова и обошелся с ним так по-господски – и еще, помните, похитил в глазах его эту ангельскую головку, закинутую немного назад, когда разглядывала она луну на ущербе, а Лиров в то же время расположился еще, как противень или дружка, рядом с верстовым столбом. Успел ли, нет ли наш бедный Евсей доследиться до горестного для него заключения, что он сел в Померанье не в свои сани, во встречный дилижанс, на случайно порожнее место, которое с левой стороны, то есть то же самое, которое досталось ему по отводу в дилижансе московского покровителя его; не успел он, говорю я, сообразить все это, как кавалер звезды сел уже снова в карету, и она покатилась на Спасскую Полесть. Тогда только, и то исподволь, густой туман в голосе Стахеевича стал понемногу проясняться. Бедовик наш, догадавшись, в чем дело, счел уже почти излишним удивляться этому довольно странному приключению, убедившись только еще положительное, что норовистая судьба также нашла дорогу из Малинова до Московской дороги, на которой теперь снова так жестоко и неотвязчиво преследовала свою игрушку.
«Что я стану делать, создатель мой? – подумал Евсей, сложив руки, повесив голову и стоя впотьмах на распутье. – Что я стану делать? Здесь, в Чудове, мне нельзя и показаться: подумают, что я рехнулся; да притом зачем и к чему показываться? Что мне здесь делать, чего искать тут? А что между тем подумает благодетель мой и как разгадает, куда я девался? И что теперь делает мой Власов и где он? Ну что, если его увезли в Питер, а я опять остался с двумя двугривенными, из которых, может быть, один даже пятиалтынный?»
Так бродило долго в голове Лирова; десять раз подходил он украдкою к почтовому дому и глядел на сальный огарок в окно; наконец рассудил, однако же, что не сидеть же в Чудове в ожидании третьего чуда, поглядел вокруг, вздохнул и отправился по образу пешего хождения вперед, в Померанье.
Он шел, заложив руки в карманы, повесив голову, потупив очи, потому что смотреть впотьмах было не на что, думал и наконец стал вовсе в тупик; остановившись, поднял он голову, начал припоминать видение свое, и дрожь пробежала по всем хребтовым позвонкам его, как неразумные пальцы какого-нибудь малоумного по костяным клавишам фортепьяно. Евсей помотал головой, пожал плечами и пошел вперед. Теперь только ему пришло в голову, что он мог бы по крайней мере справиться у проводника, кто таков этот загадочный сановитый кавалер звезды и какие с ним едут барыни, а следовательно, и узнать… Но глубокий и трепетный вздох остановил дерзкую думу эту, и Евсей опять уже был готов сойти с ума при одной мысли о неизъяснимом видении своем.
А видение это явилось так просто, так естественно, так делается все на свете; и Лиров так же точно плутал, как люди обыкновенно делают при подобных случаях. В дилижансе, изволите ли видеть, против каждого места приделано зеркало; проезжая в темную ночь селение, свет из окна избы иногда ударяет прямо в зеркало против вас: тогда обдает вас зарницей, и если вы вовремя взглянете в зеркало и приняли притом надлежащее положение, то можете увидеть призрак вашего соседа, отделенного от вас только полупереборкой; а если сосед этот или соседка бесконечно мила и дремлет, закинув головку на подушку и разметав кудри свои, то все это явится вам и в видении, которое промелькнет только молнией и исчезнет. Если вам случится ехать в таком зеркальном дилижансе, то можете испытать все это на деле. Итак, Евсей сидел рядом с существенностью этого видения; просидел рядом в темную ночь и глаз на глаз часа три и успел только узнать, что она институтка и что шестого числа будет семь месяцев, как она увидела свет – не в том смысле, как говорится это о новорожденном, не лучи солнечные, а мир, то есть не тишину и спокойствие, а, напротив, суету светской жизни, пыль, дым и чад. Да, всего этого не знала и не ведала она, когда сидела неоперившимся птенцом, в пушку, под заботливым крылышком своей доброй maman в Патриотическом институте на Васильевском острове, против Морского кадетского корпуса, где прозябали и мы когда-то давно, – а русская пословица старого поминать не велит. Итак, Лиров только это и узнал и в продолжение таинственной поездки своей больше ничем не воспользовался.
Между тем Евсей все шел да шел и все думал – и наконец сказал вслух:
– И возможно ли, сбыточное ли это дело, чтобы я просидел с нею рядом целую ночь и догадался и узнал об этом уже тогда, как тащусь голодный, и усталый, и измученный целый перегон пешком и с каждым шагом вдвойне от нее удаляюсь! Неужели все это истина и я не сплю, не во сне, не в бреду и не сошел с ума? Или весь свет оборотился вверх дном и обрушился на меня, бедовика? – Это проговорил он вслух, да некому было подслушать его: все вокруг мертво, темно и тихо!
Да, Евсей Стахеевич, если бы вы подстерегали, что теперь говорит верный слуга и сподвижник ваш Корней Власов, так вы бы опять присказку его применили к себе, как намедни, когда он, ломая из себя кирасира, подбоченился и кричал презрительно: «Не пылить, пехота, не пылить!»
А Корней Власович, сидя в раздумье в Померанье и рассуждая о том, что он потерял барина своего и что не надо было пускать его ни на шаг, ни на пядь от кареты, что так всегда русский человек бывает крепок задним умом, прибавил еще к этому вот что: мужик видел во сне горячий кисель, да не случилось ложки, нечем было похлебать; на другую ночь мужик догадался, лег спать да взял с собою ложку, так уже не видал киселя. И вот эту-то присказку Евсей Стахеевич применил бы теперь, может статься, к себе, если бы ее услышал. Но присказка говорилась с вечера, а Лиров пришел уже в Померанье, выбившись почти вовсе из сил, часу в десятом утра; смотрит, у подъезда, где всегда становятся дилижансы, все пусто, ни колеса, ни полоза; один только Корней Горюнов сидит, подгорюнясь, на крыльце почтового дома и вздыхает тяжело и глубоко, будто везет на себе воз сена, и охает и крестится, поминая без вести пропавшего барина своего, с которым, то есть с пропавшим, не знал, как быть и что делать.
Лиров узнал, что дилижанс ушел уже с рассветом; боярин, принявший такое родное участие в судьбе Евсея, очень по нем заботился и беспокоился, прождал до рассвету, рассылал верховых во все стороны, но наконец, рассудив, что человек в своем уме не может же провалиться сквозь землю, и выслушав рассказ Власова, что барин его и намедни выкинул было такую же штуку, отправившись ни с того ни с сего пешком в Грузино, – сказал: «С таким чудаком, а может быть, и полоумным, мудрено будет справиться, да и ждать его мне, право, недосуг», – и затем уехал. Корней Горюнов, теряясь в догадках, рассказал, правда, для примера быль, что у них в полку солдат пропал было без вести, да отыскали его в передней на лавке, где он был завален с ног до головы шинелями; он был хмелен, говорит Власов, да прилег, его впотьмах и завалили; но пример этот не слишком утешил нашего боярина, который думал еще, может быть, видеть в том намек на незнакомую ему доселе слабость Лирова. Вот как наш Власов поправляется из кулька в рогожку и вот что называется по-русски: простота хуже воровства.
Лирову стало так совестно перед благородным человеком, которому был столько обязан, так совестно, что он уже никак не мог решиться ехать за ним вслед в Петербург; Евсею казалось, что происшествие это должно было, как блаженныя памяти во граде Малинове, наделать в столице столько шуму и тревоги, что его, Лирова, верно ожидают уже у Московской, в Петербурге, заставы и от самой заставы этой по всем улицам и переулкам будут встречать и провожать любопытные с насмешливой улыбкой и поклонами. Сверх этого, как показаться на глаза благодетелю своему и опять как, будучи в Питере, не показаться? Словом, он из этой ловушки не видел лазейки и, несмотря на волчий голод свой, принялся за поданный ему завтрак в самом отчаянном расположении духа. Смотритель как человек опытный, наглядевшийся на проезжих всякого покроя, тотчас угадал, что этот не погнушается вступить с ним в беседу; подсел, начал мотать разговор на свой лад и, рассказавши, что прослужил в незапамятные времена девять лет вахмистром, что был потом в Москве квартальным поручиком, поймал в 1812 году семь возов миродеров, то есть мародеров, с семью возами клади, что за это не поровну досталось, а кому чин, кому блин, а ему, квартальному поручику, клин; что он, не клин то есть, а квартальный, был во всех сражениях и в разных командировках, не раз жизнь терял и прочее и прочее, – нашатнулся случайно опять на беду бедовую Евсея Стахеевича и никак не мог понять, каким образом это могло приключиться такое происхождение, – и в десятый раз стал допытываться: «По знакомству ли Евсей Стахеевич пересел в другой дилижанс или от погрешности?» И Лирову теперь только вошло в голову спросить смотрителя, не знает ли он, кто таковы были проезжие, к которым бедный Евсей подсел незваным гостем.
– Кому же знать, коли не нам, – отвечал смотритель самодовольно. – Генерал этот высокородный, по-нашему, по-старинному, бригадир, а по фамилии прозывается он господин Оборотнев. Уж он вот на одном месяце другой раз взад и вперед проехал, видно, по делам каким; а он, говорят, опекуном у барынь этих, да никак еще и жених, как сказывал намедни человек его, так с ними вот все и ездит.
Долго мялся и таился Евсей, но наконец, раздумав и рассудив основательно, что чин и прозвание опекуна и жениха никак не могут вести к заключению о звании и прозваний опекаемых, то есть находящихся у него под опекою, решился, да, решился налить полный стакан квасу, поднести его вплоть ко рту, спросить скороговоркою, упершись глазами в стакан: «А кто таковы барыни эти, вы, чай, не знаете?» – и вслед за этим осушить бычком, без расстановки, весь стакан. Когда же смотритель объявил с прежним самодовольствием, что это была помещица Голубцова с дочерьми, – то я уже то неожиданное обстоятельство, что стакан не выкатился из рук Лирова и не расшиб стоявшей под ним тарелки, приписываю тому, что преследующая Лирова злая судьба едва ли не натешилась над бедовиком нашим досыта и едва ли не хочет уже ныне исподволь над ним смиловаться. В самом деле, удивление Лирова, изумление, испуг и поражение его были свыше всякого описания; Евсей так быстро изменился в лице, что даже и смотритель привстал со стула своего и не договорил последнего слова. Лиров повторил тот же вопрос, едва не заставил старика-смотрителя присягнуть, не только побожиться, дал ему за неожиданную и, по-видимому, добрую весть целковый; потом походил взад и вперед по комнате, схватил с карниза печки лучинку, остановился, разглядел ее пристально, будто еще колебался, как с нею быть; лицо его загорелось; в нем сильно выразился переход к какой-то геройской решимости: быстрым и сильным движением рук Евсей переломил заветную лучинку надвое, развел концы, поглядел на них, кинул и вдруг объявил с твердостью, которая совсем к нему не шла, что он едет назад, в Москву. Вслед за тем начал он торопить смотрителя, преследуя его шаг за шагом, пуще всякого фельдъегеря. Смотритель, повторяя на ходу: «Сейчас, сейчас», поглядывал искоса на Лирова, как глядят на человека, у которого на вышке обстоит неблагополучно или по крайней мере сомнительно, а красноречиво могучее: «Пустяки, сударь», которым Корней Горюнов хотел угомонить и озадачить барина своего, ударило, как горох в стену, и не удостоилось даже ответа. Это, в свою очередь, озадачило и сбило с толку Власова; получив повторительное приказание укладываться, он уже не нашелся, особенно когда серые вопросительные глаза его встретились с положительным ответом темно-карих очей Лирова. Власов, вздохнув, вышел укладывать амуницию барина в повозку и ворчал при этом вслух:
– Вяжи да путай, верти да кутай, мотай да плутай – авось до чего-нибудь доездимся. Пожалуй! Мне все равно: я не пропаду, завези меня куда хочешь; да уж пешком не пойду его искать в другой раз по белому свету, хоть тони, хоть гори! – И в сердцах выкинул порожнюю бутылку от килиановской примочки, чего бы в полном и здравом уме своем, конечно, никогда не сделал. Видно, оба они повихнулись: и хвост и голова, и барин и слуга, или оба добились до ума.
Телегу подали, Евсей сел, поскакал и гнал и в хвост и в голову.
Глава IX
Евсей Стахеевич до чего-нибудь доездился
Поведение Лирова перед отъездом его из Померанья в самом деле было очень странно. Что какая-нибудь нечаянная и неожиданная весть его изумила, что он, опомнившись и сообразившись, вдруг решился ехать назад и догонять во что бы ни стало дилижанс, из которого сам накануне выскочил и бежал, как от огня, – все это еще понять и объяснить кой-как можно; хотя при всем том весьма сомнительно, чтобы он догнал на шестистах верстах дилижанс, который ушел уже верст за сотню вперед; но что значит гаданье это или ворожба на лучинке, и можно ли было предполагать в Лирове, с которым мы ознакомились уже довольно коротко, такое ребячество или суеверие? Но об этом после; поспешим теперь за Лировым: он скачет сломя голову, и если мы от него отстанем, то, может быть, нам так же трудно будет догнать его, как и ему теперь ушедший от него таинственный дилижанс.
Корней Горюнов молчал или ворчал про себя и дал барину своему уходиться, проскакав с ним во всю ивановскую без одной двадцать станций, то есть до самого Клина, и дивился только и смотрел, откуда взялась рысь! Прежде, бывало, коли Власов не придет доложить, что лошади готовы, так барин просидел бы да продумал бы, пожалуй, хоть до вечера; а теперь и мечется, и суетится, и упрашивает, и бранится, да еще и сорит деньгами; что это за диво? Этак, пожалуй, проскакать можно еще раз пяток от Клина до Померанья, коли хватит единовременного жалованья, да что ж в этом будет проку? На каждой станции Власов собирался требовать в этом ответ и отчет у барина своего; но этот был всегда так неусидчив и недосужен, что ни разу не дослушал и половины предисловия Власова, когда этот подходил, прокашлявшись, и начинал: «Евсей Стахеевич! Служил я верой и правдой царю-государю своему двадцать пять лет…» или: «У нас, сударь, в полку был…» и прочее. Поэтому Власов заглянул еще раз в бумажник и в кошелек, решился и положил, что барину его клин клином пришелся, чтобы тут кончить и развязать дело во что бы то ни стало. А потому, когда Евсей лег потянуть разбитые хрящи и кости свои на столь знакомый всем проезжим кожаный диван, на котором днем можно еще лежать довольно безопасно, то Власов, проворчав предисловие свое на дворе и на крыльце, вошел и начал прямо с дела так:
– А что, сударь, Евсей Стахеевич, долго мы будем еще этак ловить черта за хвост, гоняться без толку промеж Питера и Москвы, словно нас кто с тылу жегалом ожег?
– Недолго. Поди спроси, давно ли проехал дилижанс с Оборотневым.
– Чего, сударь, спрашивать, помилуйте, да он давно в Москве, и ямщики все говорят и смотритель говорит, что давно в Москве. Власть ваша, Евсей Стахеевич, а это, сударь, пустяки, ей-богу, пустяки!
– Не ворчи же, старый хрыч, ты мне надоел; вот тебе полтинник, поди выпей да ляг в телегу и спи.
– Не видал я, сударь, вашего полтинника! Да я, сударь, украду его у чужого человека, а от вас не возьму даром полтинник! Да вы, сударь, уж семнадцать рублев с полтиной моих проездили, так что мне полтинник ваш!
– Как – твоих проездил!
– Да так, сударь, проездили, да и только. Я еще в Твери докладывал вам, что деньги все, а вы знай молчите; что ж я стану делать? Тут дело дорожное, помечать негде, а уж я их не украл, мне вашего не надо. Тут, вы думаете, по-нашему? Нет, сударь, двугривенный за миску щей, а щи хоть портянки полощи, да еще и хлеба не дает, собака, и никому даже не уважает!