Оценить:
 Рейтинг: 0

«На Москву». Из истории белой борьбы

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Грустно было ехать назад. Целых 12 часов тряслись мы назад, в базу, которая из Каяла уехала в Кущевку. В то время как там начинается бой, приходится проводить нудные дни, охраняя на часах какой-нибудь цейхгауз. А впрочем, не важнее ли всего выработать в себе способность безусловно подчиняться? Ведь шел я сюда не для сильных ощущений и не для каких-нибудь внешних знаков отличия. В любой момент, когда призовут, пойду в бой; в любой момент, когда прикажут охранять какой-нибудь вагон со снарядами, потушу в себе мои желания и останусь незаметным винтиком в нашей машине.

6 января. Кущевка. База. Уехала вторая полубатарея, а первая не вернулась. Получилась краткая телеграмма срочно выслать снаряды. Очевидно, идет жаркий бой…

Несколько часов подряд снаряжал бомбы. Это достаточно утомительно, но делаю работу эту с особым, весьма странным ощущением радости. Несколько десятков снарядов будут посланы им завинченные моею рукою. Ходит слух, что наши подбили красный бронепоезд. Верно это или нет – неизвестно; во всяком случае, в Батайске развивается теперь один из эпизодов борьбы…

19 января. Кущевка. База. Совсем неожиданно в ночь с 6 на 7 января я выехал на позицию в Батайск. Там пришлось пробыть целых 12 суток, и только сегодня я приехал в базу, дня на четыре. Впечатления этих 12 дней какими-то слоями еще находят друг на друга. И странно, что то, что ожидалось как будущее, стало уже прошедшим.

Мое боевое крещение произошло 7 января. Мы стреляли сперва по Нахичеванской переправе; потом с наблюдательного пункта на водокачке заметили приближающийся бронепоезд противника. Наше орудие двинуто было далеко вперед – и начался бой.

Странное было чувство какого-то необычайного напряжения. Гаубичные орудия, скрытые где-то справа и слева от нас, подняли ожесточенную стрельбу; и вскоре, как эхо от нашего орудия, раздалась почти непрерывная канонада. Иногда с особым характерным свистом проносился неприятельский снаряд; но не было даже времени обращать на него внимание. Вся мысль была направлена на одно: чтобы вовремя подать снаряд и зарядить орудие, и весь я обратился в часть нашей пушки, которая равномерно, спокойно выпускала снаряд за снарядом.

Уже вечерело. Потянулись серые тени, какой-то дымкой начал подергиваться горизонт. Слева от нас уходили вдаль мирные домики железнодорожного поселка. Но там не было жизни. Рука войны заколотила наглухо деревянные ставни окон: там, между сияющим огнями Ростовом и нами, в волнах подымающегося вечернего тумана, как в складках белесоватого савана, за этой рукой войны вырисовывалась смерть…

Какой-то черный столб взвился над крайним домиком: разорвался неприятельский снаряд. Через секунду такой же черный столб взвился с левого борта орудия, шагах в пятнадцати. Через мгновение снаряд упал направо от нас и опять взвил за собой черный фонтан земли. И опять не было времени подумать – куда же упадет следующий неприятельский снаряд. Но снаряды перестали падать: должно быть, неприятельский бронепоезд ушел домой по направлению к Ростову. Стало уже темно. Мы ушли на прежнюю позицию.

Мы собрались в кабинке у первого орудия. Мы ничего не ели и не пили за весь день. Было приятное утомление от тяжелого дня, который окончился для нас благополучно. Комброн – командир бронепоезда – капитан З. был доволен этим ушедшим днем. При свете керосинового фонаря, у чугунной печки, собрались мы все, солдаты и офицеры орудия. Мирно кипел чайник, рассказывая какую-то песню; недоставало только сверчка на печи.

– Жаль, что вчера вы не были у нас, профессор, – сказал капитан З. – Вчера было много интереснее. Помните, справа от нас, немного ближе к депо, идет поле: там кончается деревня.

Вчера мы отбили наступление конницы Буденного. Они подошли всего версты на три-четыре, – продолжал капитан З., – и мы были против них одни. Конница Топоркова должна была подойти с минуты на минуту, и на нас легла вся тяжесть сдержать их кавалерию. Да, мы здорово побили им морду. Но вот явился Топорков. Это был самый критический момент. Мы видели, как его конница построилась, как пошли они в атаку, как красные поспешно отступили…

Вестовой подал капитану бумагу. Тот нагнулся к огню, прочитал ее и сказал:

– От командира дивизиона: сегодня ночью приказано обстреливать Ростов. Первый обстрел в час ночи, второй в час сорок минут.

В маленькой кабинке нашего орудия ярко горела печка. На скамьях, на табуретках сидели мы все, уже тесно спаянные в одну боевую семью. Были раньше офицеры и солдаты: теперь мы все соратники одного дела. Я прилег на одну из скамей и смотрел на огонь, который вспыхивал, бросая на потолок причудливые тени. Вот точно так же колебались тени, когда, юношей, я сидел на кресле перед камином в нашем старом доме. Падали угли в каминную решетку; черные обугленные поленья, как башни сказочного замка, объятого пламенем, выступали на фоне золотого огня.

Я любил сидеть перед камином и мечтать. И мечтал я больше всего о том, как сделать мою жизнь красивой и достойной. И тогда еще, юноше, казалось мне, что жизнь моя должна быть прежде всего подвигом. Во имя чего – я не знал этого. Я знал только, что я последний отпрыск древнего баронского дома. За мною, в глубь веков, уходили мои предки – наместники, верховные судьи, ученые, поглощенные изучением древних книг, военные, духовные, изощренные в тонкостях иезуитской диалектики, и все они – далекие и близкие – требуют от меня чего-то, чтобы я был достоин их, чтобы я опять вернул их роду прежний блеск и прежнюю силу. Дед и отец порвали связь с далеким Западом и затерялись в снегах холодной России; внуку надлежит здесь вернуть обаяние отдаленных веков.

– И выйдет внук, – писал я, —

…и сойдет из высокого замка.

Будет он биться, последний наследник их чести,

Будет он биться жестоко, не зная пощады,

С жаждой победы, с жаждою славы и мести…

Дрова в печке весело трещат, освещая темные амбразуры для пулеметов и тяжелые железные двери нашей бронированной камеры. Так же трещал камин, когда я, в близком для меня доме, где я находил успокоение и радость жизни, готовился к последней борьбе за свободу народа. Меня ждал суд, на который должен был предстать я, политический преступник. Я бросил вызов трусливо сидящим и безропотно повинующимся. Я готов был биться, – теперь я уже знал за что, – за свободу народа, за его счастье, при котором мое личное счастье и моя личная свобода кажутся пустяками. Они судили меня, но я был спокоен, смотря судьям, сияющим золотыми цепями, прямо в глаза.

Я гордо принял вызов их,
Когда меня они судили,
Когда, блестя в цепях своих,
Меня цепями перевили…
И это был не горя миг,
Но миг борьбы и ликованья:
Он был прекрасен и велик
И для меня был оправданьем…

И вот теперь я снова борюсь. Борюсь уже не с чем-то абстрактным за величие рода моего, не с гнетом абсолютизма за свободу моего – да, моего – народа, но с теми, кто так близко, на другой стороне Дона, стоит торжествующий и заливает кровью страну. И теперь я не мечтательный юноша, не пылкий студент, не народный трибун, не общественный деятель, не ученый профессор: я теперь солдат. На левом рукаве моей английской шинели – трехцветный треугольник. Наши дети будут гордиться этими скромными лентами.

Около часа выехали мы вперед по направлению к Ростову, по двум параллельным путям. Рядом с нами, вплотную, стало орудие капитана Д. Мы откинули борты, и обе наши площадки соединились в одну. Странно: еще сильнее почувствовалось наше единство. Эта возможность перейти с орудия на орудие как будто еще спаяла нас общностью действий.

Кругом была черная ночь. Нахичеванские огни блестели яркой короной. Над Ростовом стояло зарево электрического света. Туда мы пустили сейчас десятка два бомб. И в грохоте выстрелов, в блеске орудийных вспышек, когда темными силуэтами выступают наши фигуры, чувствовалось то упоение боем, которое, по выражению поэта, живет:

…И в Аравийском океане,
И в дуновении чумы…

А наутро туда, где третьего дня отразили конницу Буденного, потянулась вновь наша кавалерия. На фоне степных холмов черными группами строились всадники. И далеко, далеко, как только мог хватить глаз, до мельчайших подробностей видны были эти конные фигуры, которые уходили в туманную даль. А там, на горизонте, рвались шрапнели и предательскими вспышками обозначались неприятельские батареи.

Туда пошлем мы сейчас снаряды. Мы не только едины в нашей бронепоездной семье; мы, и наша кавалерия, и наша пехота, – мы едины в славной Добровольческой армии. Она возрождается, эта армия. И Деникин, которого в одной статье я назвал бесстрашным воином и безупречным гражданином, ведет всю эту единую армию к новым победам. Надо стать, как он, не только бесстрашным воином, надо совершить еще более трудное – стать безупречным и не похожим на наших врагов.

В сводке корпуса отмечено действие бронепоезда «На Москву». У меня уже развилось чувство профессиональной гордости. Это большая честь и большая тяжесть – быть первым среди равных.

Поручик Р. сказал сегодня, что выше идеала единой России стоит идеал правды и добра, за который мы боремся. И тем, которые скажут, что Россия стоит превыше добра, можно ответить хорошей английской фразой:

– Дорогая моя, я не любил бы тебя так сильно, если бы я любил тебя больше своей чести…

Я понимаю это. Почти то же сказал я, расставаясь с любимым человеком, чтобы идти в армию, когда она погибала.

Двенадцать суток пробыл я на позиции. Были дни затишья. Были дни интенсивной работы. Раз выпустила одна наша пушка 160 снарядов за день. На нас наступало 11 большевистских полков. Их атаки опять отбиты.

Я грязен, как последний угольщик. Мои руки покрылись салом, углем, керосином и какой-то корой. Но мне радостно, что я работаю в этой лаборатории будущей России. Какой-то невероятный мороз с резким северо-восточным ветром. Мы все продрогли. Изо дня в день все дрожит в нас от холода. Мы не спим целыми ночами. Но мы бодры, как в первый день. Ни холод, ни полуголодное существование не сломят нашей решимости. Если нас прогонит Кубань, мы уйдем всей нашей семьей вслед за Деникиным, погрузимся на пароход, но рано или поздно мы пробьемся к Москве. Только там будет наш отдых. Только там мы сможем сказать нашей родине: «Ныне отпущаеши раба Твоего… Яко видеста очи мои спасение Твое…»

Приехала смена – и опять я поживу четыре дня в базе, вымоюсь, приведу себя в порядок. Но только подумать страшно, – всего 64 версты ехать не менее целых суток. Вот тут видно, до чего мы дошли. Эшелоны темные, неосвещенные, пройдут одну-две станции, остановятся на неопределенное время и опять каким-то толчком продвинутся верст на десять. Так в умирающем организме сердце, лениво и вяло, проталкивает кровь, сделает один-два удара, остановится, раздумает и опять протолкнет, чтобы остановиться снова. Страна умирает. Но не умирает вера, что она оживет вновь.

27 января. Кущевка. База. Я хотел скорее уехать на позицию и уже получил разрешение от командира орудия, поручика Юрия Л., но капитан З. вызвал меня и заявил, что я ему очень нужен для составления доклада в высшие сферы и дня два-три он меня задержит.

Доклад, по мысли капитана З., должен, во-первых, изложить картину нашей жизни во время боев и, во-вторых, картину тех возмутительных беспорядков, которыми полна деятельность интендантства и железнодорожной администрации. Благодаря их произволу и бездушному, бумажному отношению мы сидели холодные и голодные на передовых позициях, отстаивая от неприятеля переправы через Дон. На время этой работы я освобождался от всех нарядов.

Конечно, доклад – это более мне свойственно, чем что-либо другое, только я никак не пойму, какой должен быть его тон. Капитан З., видимо, хочет яркого описания боев и лишений нашей жизни; но такой полуфельетонный тон никак нельзя совместить с докладом генералу; доклад должен быть выдержан в сухом, деловом тоне. Вечером я читал проект капитану З., который им явно не удовлетворен. Он находит его бледным и хотел бы более красочных и сильных выражений. Но тогда никак нельзя совместить этот тон с полуофициальным обращением.

Я дал тетрадь с моими записками капитану Д. Через некоторое время он принес мне ее в теплушку и передал мне четыре странички исписанной почтовой бумаги в качестве ответа. Я при нем прочитал про себя его письмо. «У Вас за спиной крылья, – пишет он, – на сердце – радость; в душе энтузиазм и горение. А я настолько моложе и меньше Вас. Я завидую Вам, как нищий богачу, Вашим переживаниям, в которых Вы больше всего юноша с таким живительным огнем… Моя душа прошла как раз обратный путь.

Я впервые почувствовал, что начинаю зябнуть, когда мы отражали конницу Буденного… Мои казаки и кадеты, как дети, испытующе смотрели мне в глаза и искали, как прежде, в них спокойствия и огня, а я почувствовал внутри себя ледок, что не могу им дать той гипнотической силы, которая увлекает других и может бросить без рассуждения на смерть. Я, кажется, Вам говорил, что только как грубый воин, грубым словом я поднял в них энергию и силу. Вы, как аристократ духа, осудили меня за это; а я понял, что это первые аккорды финала моей пьесы».

В этот момент, когда вся душа моя рвалась к нему, я не мог перекинуться с ним хотя бы парой слов. В нашей теплушке был народ; у него в купе – тоже (он живет не один).

– Мы сейчас пойдем с вами гулять, – сказал я ему.

И мы пошли вдвоем в станицу.

Был резкий ветер. Вечерело. В станционном садике, где вчера висели на страх всему миру два повешенных солдата за дезертирство, обледенелые ветви деревьев стучали, как какие-то кастаньеты. Мы вышли в поле, а потом в унылую, нудную станицу, какую-то безлюдную и почти злобную. А мне хотелось теплой комнаты, где мы вдвоем могли бы нащупывать дружескую душу, где был бы рояль, который запел бы под ударами нервной руки; где можно было бы идти не только с ним рядом, как двум случайным спутникам, но взять его нежно за руку, погладить его голову, поцеловать его, как целуют ребенка…

Вечером, после того, как я читал капитану З. проект доклада, я был неожиданно приглашен в офицерское собрание. Это, собственно, довольно необычное приглашение, ибо до сих пор, кажется, ни один солдат не был приглашаем в офицерскую столовую. Капитан З. встретил меня и предложил место за одним из маленьких столиков – на четыре прибора, кроме меня, за столиком сидели поручики Я. и Р. После ужина мы остались вчетвером, обсуждали вновь проект доклада, а затем капитан З. попросил меня прочесть мои записки.

У меня было двойное чувство: с одной стороны, было неловко приступить к чтению интимных записок, где были, кроме того, характеристики двух офицеров. Но главное, после письма капитана Д., которое начиналось словами: «Вы дали мне свою тетрадь и с ней частицу своей души», мне казалось, что это будет ужасно, когда он узнает, что частички своей души я раздаю так легко. Но я вспомнил, что неоднократно с поручиком Р. говорили мы о необходимости пропаганды во имя создания воинов нового типа. Мне показалось, что мои записки есть пробный камень для такой пропаганды. И я прочел все с небольшими пропусками.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7