Кроме этих слов, произнесенных с сильным акцентом, я ничего не добился от нее. Она повторяла их, делала какие-то знаки в направлении, крыльца. Тут я вспомнил черноглазую, обещавшую Петренко принести мед.
Я кликнул Петренко. Он подошел, поправляя засученные рукава.
– Пришла, – засмеялся он. – Видишь, глаза какие, – ровно наша с Украины. Давай мед.
– У капитана ячмень прошел, – напомнил я.
– Чудак. Я не с медицинской целью. Ты обожди, я за деньгами сбегаю. Сколько с меня? Не понимаешь? По-русски надо учиться, голова круглая. Побудь, Заботкин, я одним скоком…
И тут я поймал на себе взгляд девушки. Я повернулся к ней. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел такое резкое, кричащее выражение страха…
Надо рассказать Лухманову. Правда, рассказать – значит, признаться в своей дурацкой неосторожности, в своей тупой, бездарной неуклюжести.
Разведчик!
Хорош разведчик! Легко представить, что скажет Лухманов. «Вас раскрыли», – вот что он скажет. А это… Это в военное время и вообще во всякое время – преступление. Да, преступление. Но все равно Лухманову надо сказать. И прекрасно. Заботкин получит, что заработал. Так и надо. Ожесточившись, я с нетерпением ждал Лухманова.
На этот раз он не заставил себя долго ждать. Выслушав меня, он нахохлился.
– Это был страх?
– Страх, товарищ капитан.
– Вы не ошиблись? К знатокам человеческой натуры я бы вас не причислил…
– У нее это так ясно было… Я никогда не думал… Я не думал, что это может так броситься в глаза. Потом она, правда, успокоилась или взяла себя в руки, не знаю. На лице это выражение пропало. Но вот что я еще заметил: ей не терпелось поскорее уйти. Как Петренко принес деньги, так давай бог ноги… Товарищ капитан, я себя вел как не знаю кто… Я сознаю…
Непонятно: Лухманов воспринял новость спокойно. Слишком спокойно. Когда я начал излагать свои домыслы насчет черноглазой хуторянки, столь непохожей на местных жительниц, и заикнулся, не она ли убила Вихарева, Лухманов взял кувшин с медом и понюхал.
– Чудесный мед, – сказал он. – Между прочим, она придет за кувшином, если ей потребуется повод…
– Документы ее посмотреть бы.
– Если она явилась сюда, то документы, надо полагать, в порядке. Если, если… – сердито повторил он. – Столько «если» накопилось, что ни тпру ни ну. Да, Заботкин, если ваше впечатление правильно, то вы, разумеется, – и тут он выговорил слово, которое я сто раз мысленно сказал себе, – вы, разумеется, раскрыты.
– Да, – вздохнул я.
– Хорошо это или плохо – вопрос. Скорее всего, хорошо. При настоящих обстоятельствах хорошо. Поставьте себя в положение врага. С одной стороны, сейчас канун боев на этой пресловутой линии «Барс». Враг понимает, что наш интерес к чертежам повышается. Того гляди, мы разыщем чертежи. С другой стороны, Заботкин оказался отнюдь не покойником. Больше того, он действует заодно с Лухмановым? Так? Как же, по-вашему, враг будет действовать?
Я подумал.
– Он запаникует, товарищ капитан, – заявил я. – Он горячку начнет пороть.
Лухманов улыбнулся:
– Делаете успехи, разведчик. Да, я тоже нахожу, что он возьмет, так сказать, новую скорость и, возможно, пойдет напролом. Вас мы в обиду не дадим, конечно, да он и не станет сейчас специально заниматься вашей особой. Когда враг идет напролом, разведчик, – он больше рискует.
– Да, но…
– Что? Вы хотите сказать: рискуем больше и мы? Верно. Но пусть боится риска тот, кто слабее. Не так ли, разведчик? Читальню подождем закрывать. Дом немаленький, хватит места и вам и Полякову. А вы, – он вдруг строго посмотрел на меня, – воображаете, что я вас простил? Напрасно. На первый раз делаю вам замечание.
Затем он велел мне переодеться, а Петренко – раздобыть ручную тележку.
Я надел короткие сапоги немецкого образца, залатанные коричневые шаровары, пиджачок из дешевенького полушерстяного материала, тоже изрядно затасканный и чиненный на локтях, и в довершение старую форменную фуражку – не то железнодорожника, не то почтальона. Лухманов вручил мне документы на имя Прилепина Егора Павловича, угнанного немцами из Псковщины и получившего в Аутсе – на улице Утренней Зари – хозяйство бывшего полицая, удравшего в Германию. Затем я для виду нагрузил тележку разным хламом и под утро отбыл.
В тихих прохладных сумерках проселками, чтобы не очень попадаться на глаза, я шагал в Аутсе, катя перед собой тележку. По росистой траве безмолвно пробегал ветер. Я вспомнил наш поход с Вихаревым, когда такой же предрассветный ветер сорвал пелену тумана на просеке, вспомнил слова Лухманова: «Тогда, значит, вы раскрыты», – и невольно заторопился. Скоро ли рассвет? По времени должно было быть уже светло, но день медлил, с запада мчались рваные, испуганные облака. Стало не светлее, а, напротив, темнее, и неожиданно полил дождь.
Дождь полил такой жестокий, что я за несколько минут промок до нитки. Пытаясь спастись, я лег под тележку. В результате я вымок еще больше. Трава напиталась водой, точно губка. Стало холодно, зверски холодно. Что мне было делать? Я выбрался, взялся за мокрые поручни и снова что есть силы быстро покатил тележку по ухабистой, размякшей дороге. От этого я согрелся и даже не очень огорчился, когда лейтенант Поляков, открывший мне дверь, растерянно произнес:
– Что же вам дать сухое?..
– Ничего, товарищ лейтенант, – сказал я бодро. – Солнце высушит.
– Барометр падает, – ответил он.
Поляков повел меня к себе в мезонин, порылся в чемодане и вытащил сухую рубашку. Больше ничего не нашлось. Не мог же я вырядиться в военное!
Поляков моложе Лухманова. Он высокий, с длинными тяжелыми руками боксера. На щеке шрам. Волосы светлые, такие светлые, что кажутся седыми. Смотрел я на него первое время с настороженностью: вот начнет расспрашивать о Тоне. Лухманов, конечно, все рассказал обо мне. Но Поляков оказался человеком неразговорчивым. Он спросил меня, играю ли я в шахматы, и после этого минут десять молчал. Я сказал, что нет, и по выражению его лица не мог понять, огорчился он или нет. После шумной, всегда несколько приподнятой атмосферы в доме Лухманова я вдруг ощутил себя на отшибе с этим молчальником в маленькой комнате мезонина, наполненной шумом хлещущего снаружи дождя. Но вы понимаете, что я не хотел быть на отшибе, я хотел действовать, и, когда Поляков предложил мне раздеться и лечь, я отказался.
– Капитан приказал мне сразу заняться хозяйством, – пояснил я.
– Вам холодно.
– Пустяки.
– Хорошо, – сказал лейтенант. – Я вам покажу помещение.
Мы прошли по чердаку, заставленному поломанной, простреленной револьверными пулями мебелью, и спустились в первый этаж. Он был разделен плотными, до потолка, дощатыми перегородками на три комнаты. Одна, самая меньшая, служила кухней. Плита, столик, полки с дюжиной фарфоровых банок, помеченных надписями по-немецки: «мука», «соль», «сахар», в углу бутылки с этикетками французскими, югославскими, португальскими. Свет из окна, на три четверти забитого фанерой, освещал рекламу кофейной фирмы «Перейра», изображавшую полуголую, кофейного цвета женщину под пышной сине-зеленой пальмой. На полу, возле плиты, куча мятой бумаги и щепок.
– Кто готовит тут? – спросил я.
– Мой связной тут себе варил, – сказал Поляков. – А рядом он спал. Его нет, его капитан отозвал. Вы вместо него.
Рядом была комната, которая могла бы показаться уютной, если бы меня не начал пробирать холод. Посередине стояло какое-то растение в кадке. Два кресла красного дерева, широкая кровать с никелированными спинками, коврик. Должно быть, здесь была спальня полковника. Из нее – только из нее, а не из кухни – вела дверь в читальный зал.
Видимо, он был раньше столовой, этот читальный зал. Справа от входа – громадный буфет, блистающий металлическими украшениями и оттого похожий на орган в кирке. Слева – голландская печь. Под окном – узкий, длинный стол со старыми подшивками газет, теми самыми, которые Лухманов разыскал на чердаке и распорядился выставить в качестве возможной приманки. На другом, круглом, столе под висячей лампой были разложены новейшие газеты из Москвы, Ленинграда, брошюры на эстонском языке. Из читального зала на улицу был один выход – прямо в дверь, через сени и на крыльцо. Из трех окон одно было фанерное, а два других – цельные, недавно вставленные. Все эти подробности я старательно откладывал в уме, памятуя, что следователи – герои моих любимых в юности книг – всегда тщательно изучали планировку здания, в котором им предстояло работать.
– Открываем в семь, – сказал Поляков.
– А закрываете?
– В одиннадцать.
Мальчишеское желание шевелилось во мне: задать еще вопрос Полякову, глубокомысленный вопрос, который бы сразу показал, что Заботкин не новичок, что Заботкин тоже человек бывалый. Но зубы у меня стучали от стужи, и я не нашел ничего другого, как спросить:
– За домом следят?
Поляков усмехнулся.