– Вот и я так считаю. Все боялась. Думаю: если он меня посмеет когда-нибудь… за холку… Это будет все. Видите, как у нас с вами…
Они умолкли и долго медленно шли – в полной темноте.
– Как же я теперь буду вас называть? – вдруг спросила Елена Владимировна. – Федяка? Можно я буду называть вас Федор Иванович? Федор Иванович… Прямо мистика какая-то. Эти звуки я полюбила в первый день, до того еще, как узнала вас. По-моему, про имя так говорить разрешается… Этим словом… – Она сжала и отпустила его руку. – И потом, сейчас такая темнота…
Он хотел ответить и не смог: вроде как слезы собрались выступить, и он почувствовал, что голос его выдаст. Хотел поцеловать ее, но сил хватило только приложиться щекой к ее виску.
– Как хорошо! Вы теперь боитесь после того… После табака. – Она тихонько засмеялась. – Ничего, это хорошо. Вы – серьезный. И я тоже. У нас все будет серьезно.
Его голову охватили во тьме маленькие шершавые пальцы земледельца, и на все его лицо посыпалось множество легких, живых и горячих прикосновений.
– Ну как? – спросила она, переводя дыхание. – Помирились со мной?
– Ничего не понимаю, – шепнул он.
Бывает в любви зенит. И ночь зенита. И большей частью мы в лицо эту ночь не узнаём, она захватывает нас врасплох, и мы бываем не готовы к тому, чтобы принять ее всю в себя, рассмотреть и запомнить навсегда все ее мгновения. Сохранить в себе все, что можно. И потом она живет – уже в грустных воспоминаниях об упущенном, не увиденном, не оцененном…
В полночь, проводив Елену Владимировну до ее двери, Федор Иванович шел домой неверным шагом, как после легкой выпивки. Он еще не открыл для себя этого явления – зенит любви. Он об этой ночи еще вспомнит и будет отчаянно бить себя кулаком по голове. Но уже сейчас тихо надвигалась пора грустных воспоминаний. Пора, которая будет длиться всю жизнь.
«Почему я не кричал ей о том, что люблю? – уже отчаянно корил он себя. – Почему выдумал какую-то теорию о запретных словах? Теоретик! Почему послушно пошел провожать, почему не удержал до утра в парке? Почему водил все по темным местам – так и не увидел ее глаз, когда она произносила: „Можно я буду называть вас Федор Иванович?“ Даже не верится – она ведь сказала: „Эти звуки я полюбила…“»
В эту ночь у Федора Ивановича было еще две встречи. Первая – по телефону. Он пришел домой и, не гася света, растянулся на койке. Протянул руку к папиросам и отдернул. Минут через двадцать его оглушил телефон странным, пронзительным ночным звонком.
– Это ты? – Кондаков нервно хрипел и дышал почти рядом. – Уже пришел, темнила? Так скоро?
– А что?
– Я видел тебя с твоей дамой. Ты знай: если затаскиваешь даму в темный уголок, там обязательно стою я.
– Ошибаешься. Это была сослуживица. Поздно засиделись на работе, и я проводил ее.
– Не разочаровывай меня. А в темном уголке с кем был?
– Мы шли без остановок. Прямо к ее дому.
– Разве в ее доме нет уголков?
«Слава богу, что не затащил, – подумал Федор Иванович. – Он все спрашивает неспроста. Ловит».
– Я же говорю – сослуживица. Я ее доставил прямо к лифту. А ты что – завидуешь? У тебя голос…
– Неужели? Поменялись, ха-ха, местами? Так это ты к ней меня приревновал?
– Да нет же, Кеша! Это совсем другое дело.
– У тебя с ней как? Было?
– С кем? Я не отвечаю на такие вопросы.
– Встреча с вами вдохновила меня на стихи.
– Давай.
– Постой. Рано еще. Лучше скажи: это ты к ней тогда меня…
– Да нет же! К другой.
– А к кому? По-моему, ты был с ножом.
– Я вообще не ревнив. Одни деловые отношения. Старею…
– Ха-ха-ха! Он мне – мое вернул! А мог бы вполне приревновать. Я люблю таких маленьких. Конечно, и богатое, тяжеловесное сложение имеет свои… Но я люблю, когда маленький Модильяни.
– По-моему, у Модильяни все девицы рослые. И потом, все его девицы не умеют любить.
– Ни черта не понимаешь в женщинах. Или притворяешься. Модильяни сидит в каждой красивой женщине.
– Этот вопрос у меня не исследован так глубоко.
– Ты можешь себе представить маленького Модильяни? Ты на нее как-нибудь специально посмотри, когда она…
– Напрасно меня ловишь, Кеша. Я на нее никогда с этой точки… с этих позиций не пытался взглянуть. У нас исключительно деловые интересы. По-моему, когда работаешь вместе, настолько примелькаешься…
– Ты синий чулок. Или страшный притвора. Скажи мне, кто такой Торквемада? Тебя называют Торквемадой – ты знаешь?
– Кто тебе это сказал?
– А что, точно? Видишь, какая у меня информация.
– Н-да… Лучше ответь, почему это шахматы стояли не как у людей? Два черных слона – оба на черном поле…
– Ха-ха-ха! – залился Кондаков глухим хохотом. В его голосе все время звучал скрытый ревнивый интерес. – Говоришь, два слона? Этого тебе не понять, ты пить не умеешь. Когда мы с твоим тезкой хорошо выпьем, для нас все фигуры, которые тебе показались неправильно поставленными…
– Мне они не показались…
– Не знаю, не знаю. А что – на тебя произвело впечатление? Ревнивцу и пьяному – им всегда кажется. Все фигуры для нас, когда выпьем и садимся играть, стоят правильно. Сами же ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов. Он говорит: мат, и я вижу – безвыходное положение. И сдаюсь. И руку ему пожал. А как они в действительности стояли – черт их знает. Ни тебе, ни мне не узнать.
– Ну, ты все-таки поэт.
– Но если б ты видел свое лицо, Федя! Ты ее сильно любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу сочинил стихи…
– Ну давай же!
– Вот слушай…
И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:
В руках – коса послушной плетью,