Оценить:
 Рейтинг: 0

«Дыхание Чейн-Стокса» и другие рассказы

Год написания книги
2014
<< 1 ... 12 13 14 15 16
На страницу:
16 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Володя – шурин, – сказал папа, пристально посмотрев на диван, где по вечерам сидела иногда с вышивкой мама, – Володя… всегда говорил мне: – Хорошо, Мишенька, что у вас с Зоечкой пока все хорошо. А только все равно, нельзя нам, евреям, на русских жениться. Потому что свою жидовскую морду ты рано или позже от русской услышишь. Рано или позже.

Нет, что во мне иногда звучат мамины мысли, и я их иногда произношу вслух как свои, не всегда даже успевая смягчить и кое-что выкинуть, – к этому я уже давно привык. Но удивительно, что и папа чувствует маму даже в ее отсутствие.

Этот непрямой разговор с папой, когда каждый из нас делал вид, что вовсе не обращается к другому, а просто думает вслух, мне очень понравился. Оказывается, в такой форме можно говорить даже о том, о чем почему-то говорить вслух страшно стыдно. Например, про мой нос. Это не значит, что от такого разговора все мои мысли мгновенно переменились и нос перестал меня мучить. Нет, я и дальше перевоспитывал упрямца. Но моя тайна, мое тайное желание стать русским, от которого мне иногда бывало так стыдно в присутствии папы и от хранения которого я уже изнемог, перестало меня давить. Притом папа был так деликатен, что в обмен на нечаянно подсмотренную мою тайну поделился со мной своей. Оказывается, он страшно боится получить когда-нибудь от мамы «жидовскую морду». Но, папа, это ведь и мой страх! И я боюсь ее получить от Женьки Попова, от Вадика Шаркина, от Витьки Заломова, от Коляна, от Юрки, от Толика Кривого, от Виталика из четвертого подъезда, от Генки Криворучко, даже от брата Валеры – от всех! В школе боюсь, в парикмахерской, в саду им. Баумана, в пионерлагере «Старая Руза» – везде…

Боюсь получить, а все никак не получу – ни на земле, ни на воде, ни от близких, ни от дальних, никак! Годы идут, много их прошло, вот уж и жизнь покатилась под горку, вот уж и свет Божий начинает меркнуть в глазах, а самого страшного оскорбления, какое только возможно на земле, я все еще не получил. И, может быть, уже и не получу…

Портрет

Занавес актового зала открывался и закрывался только на репетициях, в связи с надвигающимися праздниками. Обычно же он был всегда открыт. И ТОТ, вблизи огромный и даже из зала казавшийся большим, всегда был с нами. Наблюдал за нашими детскими забавами и проказами. Он, что бы вокруг ни происходило, неизменно висел на задней стене сцены и был внушительно серьезен. На сцене, к примеру, какие-нибудь легкомысленные гномики и девочки-снежинки, а ОН и тут всегда неизбежным фоном. Какие могут быть при НЕМ особенные проказы, в ЕГО-то присутствии?..

И вдруг неизвестные люди в рабочей одежде пришли однажды неизвестно откуда и молча сняли ЕГО со стены, и поставили в левый карман кулис, просто на пол.

Сняли со стены, а словно – с должности. С должности «лучшего друга детей». Я тоже был одним их этих детей. Мне было почти одиннадцать лет, и я уже понимал гораздо больше, чем три года назад, когда сняли Берию. Да и самим снятием Берии и полным его разоблачением был я неплохо подготовлен к подобным переворотам. Шока не было. Младенческая моя вера в то, что дедушка Сталин в кремлевской башенке ночей не спит, курит трубочку и думает о нас, дурачках малолетних, сначала загрубела, а потом незаметно скончалась.

Его еще не бросили в подвалы Лубянки, не перевели в разряд бессрочно хранимых, согласно инвентарной бирке на ноге (хотя может ли поясной портрет в принципе иметь ноги – тема для большой дискуссии), просто указали – снять, не уточняя, что делать с ним дальше. Поэтому, где сняли, там к стенке и прислонили. Висел – царил, теперь стоит на полу, как неизбежный атрибут сценического закулисья. Как отслужившая срок, но еще не списанная с баланса декорация.

Он был поясной, но очень большой, больше всего моего одиннадцатилетнего роста. Был он, видимо, из дешевых, писан в каких-то грязноватых колерах. Уж не малярными ли красками? До сих пор я думал, что нет человека беззащитней меня. Кто только не мог меня обидеть или наказать! Любой, кому не лень, – старшеклассник, брат, мама, училка, участковый. Но чтобы Сталина!.. Я ни минуты не думал о Портрете как о портрете. Низведен, низвергнут, предан остракизму, наказан и поставлен в угол был не портрет, а САМ. Я – маленький и глупый, игрушка произвола. И ОН – вершинный, верховный, абсолютно недоступный, даже неподступный… В чем-то мы теперь с НИМ сравнялись. Запоздалый человечий суд развенчивал ЕГО, понижал в должности, переводил из Божеств в человеки.

И на Солнце есть пятна, и Сталин мог ошибаться. Первое время и речи не шло о преступлениях, самое большее – об ошибках. Срам прикрывался лукавым пустословием: не ошибается тот, кто ничего не делает.

Ошибки, конечно, не преступления, но кто-то, видимо, из старшеклассников, не вникнув хорошенько в их тончайшее различие, ткнул пальцем и вышиб глаз. Да, не прорвал холст, а вот именно глаз вышиб. Спора нет, Ленин хорошо все задумал, беда – не успел. Пришел усатый и все испортил. Немного тормозило, что Ленин тоже подавался как большой и задушевный друг детей. Когда нас принимали в пионеры, а это происходило в сверхчеловечески строгом и даже ужасном Траурном зале Музея Ленина, главным героем которого был не Ленин, а его Смерть, то уже после всего – клятвы и повязывания галстуков – нам показали документальный фильм о Ленине, с хроникальными кадрами, с настоящим Лениным. Страшновато было себе в этом признаться (я и не признавался), но настоящий Ленин меня разочаровал, мало того – вызвал во мне протест. В хронике он был заснят во время выступления на каком-то митинге, от участников которого, я думаю, давно и праха не осталось. Оператор снимал не в лоб, а сбоку. Вождь выступал, жестикулировал, говорил, но так как хроника была та еще, дозвуковая, то он, как щука, беззвучно открывал свой рот с острыми хищными зубами. Документальный Ленин показался мне очень нехорошим, даже злым. Такое у него было недоброе выражение лица, да еще эти острые зубы. Каких трудов потом стоило договориться со своей совестью. Договорились мы так: никакой хроники я не видел, а настоящий Ленин – это артист Щукин в фильмах «Ленин в Октябре» и «Ленин в восемнадцатом году». Немного странно, конечно, совпадение фамилии киноартиста с тем образом хищной рыбы, который навеял кинодокумент. Ну, да ладно. Артист хоть и Щукин, а лицо у него замечательное, с добрыми лучиками морщинок у глаз. Он, можно сказать, и сделал из Ленина-щуки настоящего человека.

Сейчас совсем не то, а в прежнее время любой школьник знал, что Чехов – это Пушкин в прозе, а Сталин – это Ленин сегодня. Но сколько, бывало, ни всматривался я в черты Сталина – нет, ничего общего, никакого сходства с Лениным. У Ленина лоб огромный, говорят – гениальный, а у Сталина узенький, как у второгодника Картошкина из 5-го «Б». И в тех двух мумиях, что лежали в хрустальных саркофагах мавзолея, гладко причесанные и хорошо, как на витрине, подсвеченные, – тоже никакого сходства не было. Разве что френчи одинаковые. Такого защитного цвета.

Но-но, – грозно предостерегало что-то внутри, – не трогай Ленина!

Сталин на портрете как-то быстро потерял свое величие, вблизи он оказался немного потертым, выцветшим каким-то. Пылинки с него никто теперь не сдувал. Не скажу, что весь зарос паутиной – к чему врать? – но к вышибленному глазу не вызвали ни окулиста, ни реставратора. Ни срочно, ни потом. Попытка реставрации, попытка отмывания черного кобеля произойдет позже, когда ностальгически заноют по привычным браслетам бессмысленно свободные запястья…

Одной зимней ночью я долго не мог уснуть и невольно подслушал разговор родителей. Мама была страшно возбуждена, и то и дело слышался ее свистящий шепот: на закрытом партсобрании, т-с-с, тише, ты что-нибудь слышишь? Они точно спят? Ну, ладно-ладно. Так вот, на закрытом партсобрании зачитывали закрытое письмо ЦК. Какая тебе щека? Я говорю: Цэ Ка. Навязался глухопердя на мою голову. А, это ты слышишь! Ну, будь любезен, слушай и дальше. Сталин – т-с-с! – оказался вредитель почище Берии. Кто бы мог подумать!.. Ты понял?

Сам лично подписывал расстрельные списки. Что? А ты не знаешь, что меня тоже таскали на Лубянку? За что? За связь с троцкистом. Пока в 1940 году ты еще жирненько – не противоречь! – жирненько и благо-получненько жил себе за папой и за мамой в своей королевской Румынии, из меня тут все кишки чуть не выпустили. При чем здесь ты? Я тебе сейчас так врежу, что вмиг поймешь. Что? Ну да, конечно. Еще до Николая Федоровича было, в 1936-м. Всего-то два раза сходила с одним сцепщиком с нашей станции в кино. Тот еще троцкист. По-моему, он не все буквы знал, с трудом подписывался. Таскали-таскали меня, чуть не затаскали. Случайно следователь оказался земляком и… ну да, что ж тут скрывать, поклонником. Вместе когда-то техникум заканчивали. Это и спасло. Что значит дала? Да я тебе сейчас по морде так дам, вот и будет – дала. Дети спят? Да я… Что дальше? Ну, дальше он мне вежливо говорит: «Зоя, я знаю, вы в данный момент замужем. Но мало ли что. Я подожду». Дольше ждал. В 43-м, когда Николай погиб, он меня вызвал повесткой. «Сочувствую, – говорит. – И все-таки, Зоенька, как мое предложение?» Я про себя, конечно, удивилась, откуда ему известно, что Коля… что Николай Федорович погиб? Значит, ночей не спал, все ждал, когда место освободится? Вслух сказала: «Вы в своем уме?» Он подписал повестку и говорит: «Слишком яркая помада. Вам не к лицу. Идите». Нет, что там, видно, действительно был влюблен… А каков хамлет, помада, видишь ли, ему не понравилась. Тринадцать лет прошло, ни разу больше не потревожил. Не знаю, жив ли? Кто? Сцепщик? Да за такие вопросы знаешь что бывает? Хотелось бы посмотреть, как ты ТАМ задаешь свои антисоветские вопросы. Курам на смех. Воображаю, он поднимает трубку: «Простите, генерал, тут одна интересуется судьбой троцкиста». Что будет потом, догадываешься?

Мама еще долго говорила дальше, дальше, но мне как-то пошло все сливаться в какое-то бу-бу-бу, бу-бу-бу, а потом меня накрыло…

Я рос, ел, бегал, играл. С помощью дяди Паши смастерил самокат. Хотел еще на задний подшипник трещотку поставить, как у Коляна. С трещоткой вообще шикарно ездить. Хотел, но не знал ее секрета. И тоже очень весеннее занятие: поджигать фотопленку увеличительным стеклом. Наведи лупу на туго свернутую пленку, завернутую в газетный обрывок. Сделай из солнечного луча жало (легко представить, что никакая это не лупа, а целый гиперболоид), несколько секунд терпения, и пленка, подымив, зажигается. Что в ней ценно, самый момент возгорания – это почти взрыв. А с каким волшебным шипением и запахом она горит! И с синим дымом. Особенный запах, ни на один из моих любимых запахов – бензина, масляной краски, горячего асфальта и мандаринов – он не похож. Немного только похож на дым от горящей расчески фабрики «Заря» за 1 рубль 40 копеек. Бросаешь такую дымовую шашку в подъезд и убегаешь, а там… А вот как раз что там, внутри-то, не знаю, никогда не видел изнутри. Примерно представляю, но сам всегда был снаружи.

К несчастью, всему хорошему в нашей жизни бывает конец. Сейчас такой горючей пленки и расчесок нигде не достать. Спрашивал знающих людей, говорят: раньше от этой пленки частенько пожары случались в кинобудках. Она пожароопасная. Поэтому ее больше не делают.

Ишь ты, пожары, вот бы посмотреть…

Как и многие мальчишки моего возраста, был я законченным пироманом. Немедленно бросал любое занятие, если только светила возможность что-нибудь поджечь. Еще лучше – взорвать. Время было послевоенное. Старшие пацаны говорили, что в подмосковных лесах можно вооружиться до зубов. Даже в городе, где-нибудь на чердаках случалось находить патроны, пулеметные ленты. Добытые патроны мы потом клали рядком на рельсы. Так поезд идет, вдруг из-под колес па-па-па-па-пах!..

Примерно с полгода назад мы с Михой прямо против моего подъезда обнаружили целые горы брошенных книг. Свалены они были в подвале, иначе давно бы уже вымокли под бесконечными осенними дождями. Но часть стены подвала была выломана. Так и открылись книжные россыпи. В счастливом этом сентябре каждый вечер я получал от мамы нагоняй за то, что, вот де, опять весь провонял дымом, когда же это кончится, приходишь домой черней сажи? Несмотря на зарядивший, казалось на веки, дождь, жгли мы с Михой каждый божий день. Нашли какую-то железную коробку с дверцей и трубой. Не знаю. Печка не печка? Но использовали как печку. Здоровски было под нависающим над тобой кирпичным сводом в дождь разводить огонь и жечь эти ничьи книги, жечь!.. Там так классно, укромно было. Можно было и картошку испечь. Взрослая жизнь кипела тут же, в двух шагах от нас, но детское воображение далеко уносит.

Я страшно люблю тайну и все таинственное. Когда играем в войну, я всегда бываю начальником штаба. Раньше, кроме командиров и рядовых, в этой игре никого не было, но мне очень хотелось, чтобы в игре был начальник штаба и чтобы это был я. Потому что у начальника штаба в руках все секретные карты и документы, все военные тайны и, самое главное, – печать. Сам командир еще ни фига не знает, и только ты знаешь ВСЕ.

Печать я сам вырезал из обычного, карандашного ластика. Из чернильного лучше не резать, он слишком грубый и под бритвой крошится. Теперь я уже могу открыть, что я вырезал на нашей печати. Сверху – небольшая звездочка. Пониже – буквы: НАЧШТАБА. А под буквами – череп и кости. На обороте только буквы – Сов. Секретно. Отличная штука получилась. Я до того дорожил печатью, что прикладывал ее к бумагам всего несколько раз.

Как иногда сбываются самые дурацкие мечты. Уже тридцатипятилетним я – художник-оформитель – был внезапно назначен начальником штаба Гражданской Обороны (ГО) объекта. На общественных началах. Я думаю, потому был назначен, что мог, как художник, наиболее эффектно оформить все необходимые документы. Вот тогда у меня этих бумаг наскоросшивалось несколько папок. Была даже одна тоненькая ДСП (для служебного пользования – это уже почти уровень секретности), ее я хранил только в сейфе. Согласно моему плану рассредоточения и эвакуации при Угрозе Нападения Противника (УНП) этот сейф должен был на себе выносить один из дружинников. Вы скажете, нереально. В такой неразберихе тащить на себе такую тяжесть. Вам, может быть, нереально, а я по сей день просто вижу крупные капли пота на лбу этого дружинника. И мой план рассредоточения и эвакуации был реальным. Я его, например, привязал к реальной местности рассредоточения. Я специально ездил куда-то, Бог знает куда, и заключил даже с местным сельсоветом договор. Председатель выделил под нашу организацию десятка три изб, которые при нужде уплотнят нами. К договору была приложена карта-схема местности с обозначением домов, подлежащих уплотнению.

После составления и взаимного подписания всех документов, в особенности после приложения печатей, мы с председателем засели в сельсовете.

– Только попрошу без передачи, – поднял я первый тост. – Уважаемый Иван Кузьмич! Вот теперь за этим столом мы с вами, быть может, наиболее верно реагируем на возможную Угрозу Нападения Противника. Для справки: все японские рыбаки, которые в день бомбардировки Хиросимы и Нагасаки были пьяны, – не заболели лучевой болезнью. Так что с этой стороны наша гражданская оборона выстроена идеально. Потому что уж что-что, а пьем-то мы всем самураям на зависть. Так выпьем же за удовольствие и пользу. Потому что в обычной пьянке два толка: себе делаешь удовольствие, здоровью – пользу. В случае Угрозы Нападения Противника.

– Дорогой гость, – начал ответный тост председатель, – если уж японским рыбакам в день бомбардировки все трын-трава, то у нас-то этой травы поболе будет. Как думаешь? За траву, которая укроет нас при случае от лучевой болезни!

Если бы не предоставленная мне в тот день единица транспорта с водителем, возможно, пришлось бы досрочно уплотнить местных жителей…

С памятного родительского разговора, который я подслушал, прошел уже месяц или больше, а я еще никому из друзей не протрепался. Ведь мама говорила, что письмо закрытое, то есть совершенно секретное. Тайну надо очень-очень любить, только при этом условии ты сможешь ее сохранить. Не любишь – обязательно протрепешься. Понимаю, что протрепаться о тайне – большое удовольствие. Но за удовольствие платишь сразу. Тайны больше нет. И я держался. Но несмотря на мое молчание, тайна все равно выплыла наружу. На ближайшем съезде Хрущев открыл все тайны. А может, не все?..

Да, думаю я уже теперь, возможно, и сама эта «закрытость» партсобраний была псевдозакрытостью. Постепенная и естественная утечка информации (сначала только для членов партии, потом – только для членов их семей и т. д.) сглаживала, смягчала взрыв информационной бомбы. Для власти важно было, чтобы до рядовых граждан доходила именно такая, потерявшая кровь, дистиллированная информация. Члены партии, каждый в своей семье были в этом случае проводниками ее идей.

Обычно из школы мы, живущие кто где, шли по Садово-Черногрязской до угла маминого министерства, а оттуда уже каждый в свою сторону.

В этот, как раньше говорили, приснопамятный день мы вышли из школы примерно в час дня. Под мощным апрельским солнцем таял снег. С бурлением, с журчанием маленьких водопадов неслись весенние ручьи. Такой стоял балдеж, такая обступила стена сногсшибательных запахов! И откуда они вдруг взялись, разморозились, что ли? Кто-то свернул из тетрадного листа и пустил на воду кораблик…

От школы до Садово-Черногрязской, где мы поворачиваем направо, всего каких-нибудь сто пятьдесят метров. Вдруг, немного не дойдя до поворота, Пашка Басилов бросил клич: «Робя! Айда на стройку!» Мы вошли в арку строящегося дома. Потом уже оказалось, что не все пошли за Пашкой, а только Аркашка, Серега и два Вовы. Толик Краснов, Таня Соцкова и Костя Минюшин пошли обычным путем. На Садово-Спасскую, дом девятнадцать.

Я глазом не успел моргнуть, как Пашка забежал в стоявший справа полуразрушенный домишко, и вот он уже на крыше. Потом, недолго думая он пробежал по узенькой, страшно пружинящей доске. Она была переброшена на крышу соседнего, тоже уже выселенного домишки-близнеца. Ясно, что смелого пуля боится, а только у меня все кишки вниз опустились, пока он бежал по доске. «Эй, давайте все сюда!» – закричал сверху Пашка.

«Легко сказать, давайте, а если у кого повышенное чувство опасности или страх высоты?» – думал я, осторожно перешагивая через шпалы портального крана.

Не буду засорять рассказ своими страхами, но в конце концов и я перебрался на крышу второго домика.

На этой крыше, особенно внутри домика, построенного, казалось, из одной спрессованной пыли, было как-то особенно здоровски и секретно. Я бы вообще с удовольствием жил в таком доме. Там, внутри была скрипучая, еле живая лестница. Она вела вниз. В домике валялся всякий хлам от прежних хозяев: помятый чайник, от чего-то рамка, рваный кусок брезента, россыпь узлов и деталей от патефона. Одних старых фотографий здесь и там валялись целые кипы. Видно, жители этого дома, перебираясь на новую квартиру, хотели начать с нуля.

Я бы выделил эти потерявшие свое назначение железки. Мы, пацаны, их очень любили и называли «штучками». В полуподвальных этажах моего дома находились мастерские по ремонту пишущих машинок. Ведь рядом было министерство, а там – тьма машинок. Бывало, весь день не вылезаешь из приямка и канючишь: «Дядь, дай штучку!» Раз дядька протянул мне в форточку целых две штучки. Потом оказалось, что это были две катушки для ленты, по которой в машинке бьют рычажки с буквами. Но тогда я их назначения не знал. Подвесив их в кухне на стенку и соединив самой толстой, какая только нашлась у папы, ниткой, я стал поднимать на ней всякие мелкие грузы. «Ба, – сказал известный насмешник и сосед Володя, – да ты никак блок изобрел!»

Но здесь, в этом брошенном доме передо мной были следы прежде бывшей чужой жизни. У меня же она, обычно закрытая от посторонних глаз и вдруг обнажившаяся, вызывала дикое любопытство. Меня всегда интересовало: как живут соседи? Как вообще можно жить иначе, чем живем мы в нашей семье? Всякий прах, всякая ни на что не годная дрянь казались мне таинственными. Понимая, что да, старье, конечно же – все на помойку, вместе с тем я благоговел перед этими явными знаками другой жизни. Я шарил и шарил по углам, пока в одном из них не наткнулся на большую коробку, в которых обычно хранят грампластинки. Те старые еще пластинки, страшно тяжелые и хрупкие, – это был мой хлеб. Даже за вдрызг разбитые пластинки, за чистый бой, в пункте вторсырья давали шестьдесят копеек за кило. А эта коробка тянула килограмм на шесть-восемь. Целое богатство. Коробочку эту я засек, чтобы потом незаметно для ребят забрать. Оставалось проверить, о чем поют в этой коробке? Я вынул верхнюю пластинку, сдул с нее пыль и прочитал: И.В.Сталин. Отчетный доклад XVII съезду партии о работе ЦК ВКП (б). 26 января 1934 г.

Е-мое, хрен-то такие пластинки примут в пункте. Обидно! Ведь тут как никак целых пять рублей! Чтобы лучше представить себе это богатство, напомню масштаб цен: папиросы «Бокс» – 43 копейки за пачку, столько же стоит сливочное эскимо без шоколадной глазури, столько же стоит пакетик резиновых изделий, которые можно заполнять водой и, проткнув маленькую дырочку, поливать всех вокруг до полного блаженства, батон белого хлеба стоит 1 руб. 38 коп., банка консервированной кукурузы – 55 коп., сигареты «Ароматные» – 1 руб. 40 коп., пачка сигарет «Дукат» – 70 коп…

Конечно, если подумать, выкрутиться можно. Например, этикетки отодрать, а пластинки – чтобы не имели такого новенького вида, – поцарапать и надколоть. С виду это будет обычный пластмассовый лом, никто даже ничего не заподозрит. Выбитый у Портрета глаз сошел же с рук совершенно без последствий. Никто ничего не рыл, не расследовал, никого не наказали. Судьба Портрета и подсказывала мне, что старик в пункте приема вторсырья вряд ли полезет в подробности. Зачем ему это?

– Чего-то нашел? – возник вдруг из-за плеча Вова-болыной. Он взял сверху одну идеально новую пластинку, прочитал: – Усатый? Давай-ка его мне. Мы его сейчас кокнем. Ребят! Все – сюда! Значит так. Мы нашли целую кучу пластинок с речью Сталина. Как будем его казнить? Сбросим с крыши целиком или расколошматим по отдельности? Если по отдельности, то у каждого только по два выстрела.

Пашка первый взял из коробки пластинку и, прицелясь, запустил ее в самый темный угол. Оттуда брызнуло осколками. Жалко, но что поделаешь? Народ всегда прав. Всего пять минут – и с речью товарища Сталина на съезде было покончено. Но это происшествие подожгло другое.

Я говорил уже, что домик был совсем ветхий. Лестница, ведущая наверх, настолько не надежна, что ею даже рабочие не пользовались. К слуховому окну, выводящему на крышу, они снизу кинули две доски. Только по ним и можно было вбежать наверх. У этих-то досок внизу и сгрудились ребята. «Вовчик, иди к нам! – сказал мне Серега. – Мы тут хотим окончательно казнить усатого». С этими словами он с треском вырвал из учебника «Родная речь» портрет Сталина. Это была репродукция картины «Утро Родины», где вождь изображен в полувоенном френче с перекинутым через руку плащом. На первом плане – ОН, а фоном – свежевспаханное поле. Вот эта его близость к русской природе и сельскому хозяйству, помню, всегда мне раньше нравилась. «Он, значит, и на поля ездит, заботится», – догадывался я.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 12 13 14 15 16
На страницу:
16 из 16