Оценить:
 Рейтинг: 4.5

История моего современника

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 59 >>
На страницу:
3 из 59
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Лошади судьи» прославились по всему городу необычной худобой и жадностью, с которой они грызли коновязи и заборы, но отец замечал только «поправку», пока одна из них не издохла без всякой видимой причины. Я помню выражение горестного изумления и раскаяния, с которыми отец стоял над трупом бедной страдалицы. Другую лошадь он тотчас же велел накормить овсом и сеном без научной приправы и затем, кажется, продал… Впрочем, впоследствии оказалось, что в этой неудаче виновна была не одна наука, но и кучер, который пропивал и то небольшое величество овса, какое полагалось, оставляя лошадей на одной только буре с селитрой… Как бы то ни было, опыт больше не возобновлялся…

По – видимому, у отца бродили еще долго какие-то прежние планы, и он стремился выбиться из крепких тисков серой чиновничьей рутины. То он приобретал телескоп и астрономические сочинения; то начинал изучать математику, то покупал итальянские книги и обзаводился словарями… Вечерние досуги, не занятые писанием бумаг и решений, он посвящал чтению и порой ходил по комнатам, глубоко обдумывая прочитанное. Иной раз он делился своими мыслями с матерью, а иногда даже, если матери не было поблизости – с трогательным, почти детским простодушием обращался к кому-нибудь из нас, детей…

Помню, однажды я был с ним один в его кабинете, когда он, отложив книгу, прошелся задумчиво по комнате и, остановившись против меня, сказал:

– Философы доказывают, что человек не может думать без слов… Как только человек начнет думать, так непременно… понимаешь? в голове есть слова… Гм… Что ты на это скажешь?..

И, не дожидаясь ответа, он начал шагать из угла в угол, постукивая палкой, слегка волоча левую ногу и, видимо, весь отдаваясь проверке на себе психологического вопроса. Потом опять остановился против меня и сказал:

– Если так, то, значит, собака не думает, потому что не знает слов…

– Рябчик понимает слова, – ответил я с убеждением.

– Это что! Мало.

Я был тогда совсем маленький мальчик, еще даже не учившийся в пансионе, но простота, с которой отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого ничего не вышло, но и впоследствии я старался не раз уловить те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят, как тени, на заднем фоне сознания, не облекаясь окончательно в определенные формы.

– А вот англичане, – сказал отец в другой раз за обедом, когда мы все были в сборе, – предлагают большие деньги тому, кто выдумает новое слово.

– Великая штука! – самонадеянно сказал старший брат, – я сейчас выдумаю.

И он, не задумываясь, брякнул какое-то совершенно ни с чем не сообразное слово. Мы засмеялись.

– А! Дурак! – сказал отец, видимо раздосадованный таким легким отношением к задаче ученых англичан. Но мы все приняли сторону брата.

– Почему же дурак, – когда он действительно выдумал?

– Выдумал, выдумал! А что же оно значит?

– Оно?.. – Брат несколько затруднился, но тотчас же ответил: – Ничего не значит, но новое…

– То-то вот и есть, что ты дурак! Нужно, чтобы значило, и чтобы было с толком, и чтобы другого слова как раз с таким значением не было… А так – мало ли что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас и говорят не на смех…

– Но все-таки, – прибавил он затем, – выдумать, кажется, можно….

– Некоторые философы думают, – сказал он в другой раз опять за столом, – что бога нет.

– А! Глупости, – сказала мать, – для чего ты повторяешь глупые слова…

– Толкуй больной с подлекарем! – ответил отец. – Это говорят не дураки, а ученые люди…

– Кто же тогда создал мир и человека?

– Один англичанин доказывает, что человек произошел от обезьяны.

– А обезьяна откуда?

Все мы, и отец в том числе, засмеялись.

– Это, конечно, заблуждение разума, – сказал отец и прибавил убежденно и несколько торжественно: – Бог, дети, есть, и он все видит… все. И тяжко наказывает за грехи…

Не помню, в этот или другой раз, он сказал с особенным выражением:

– В писании сказано, что родители наказываются в детях до семьдесят седьмого колена… Это уже может показаться несправедливым, но… может быть, мы не понимаем… Все-таки бог милосерд.

Только теперь я понимаю, какое значение имело для него это изречение… Он боялся, что мы будем нести наказание за его грехи. И его совесть восставала против несправедливой кары, а вера требовала покорности и давала надежду…

В послужном списке отца значится, что он получил образование в «непривилегированном пансионе» в городе Кишиневе… Очевидно, это образование равнялось «домашнему». Но почти до конца своей жизни он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие за пределы известного мне тогда мира, понятия о том, что есть бог и есть какая-то наука, исследующая природу души и начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного человека. Эти понятия были наивны и несложны, но, может быть, именно вследствие этой почти детской наивности они глубоко западали в душу и навсегда остались в ней, как первые семена будущих мыслей…

IV

Двор и улица

Тот дом, в котором, казалось мне, мы жили «всегда», был расположен в узком переулке, выбегавшем на небольшую площадь[20 - …выбегавшем на небольшую площадь. – Здесь речь идет о Житомире, где семья Короленко прожила до 1866 года.]. К ней сходилось несколько улиц; две из них вели на кладбища.

Одна из этих последних называлась «шоссе». По ней пробегали почтовые пары с подвязанными колокольчиками, и так как собственно наиболее оживленная часть города здесь кончалась, то иной раз почтари останавливали лошадей и отвязывали колокольчики. Тогда дальше почта трогалась уже со звоном, который постепенно стихал, все удаляясь и замирая, пока повозка, тоже все уменьшаясь, не превращалась в маленькую точку. Эта улица была длинная и прямая. На ней дома чередовались с заборами, пустырями, вросшими в землю хибарками, и перспектива ее заканчивалась вдали купами зелени, свешивавшейся из-за заборов. С одной стороны это было «православное» кладбище, с другой – чей-то обывательский сад. Между этими пятнами зелени все, что удалялось по шоссе за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль… Мы с братом часто смотрели от угла нашего переулка или с высоты забора, как исчезали в этой перспективе почтовые повозки, высокие еврейские «балагулы», неуклюжие дилижансы, мужичьи телеги. И когда кого-нибудь хоронили, мы не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортеж не достигал этой предельной точки. Тогда бесформенное пятно людской толпы как будто еще раз развертывалось яснее. Хоругви мелькали и наклонялись под воротами и ветвями дерев, выравнивался перпендикулярно катафалк, и все это втягивалось в кладбищенскую ограду. Тогда мы знали, что «все кончено»… Первые, наиболее яркие и глубокие впечатления дали связаны у меня с этой длинной перспективой «шоссе», и, быть может, их глубине и. некоторой мечтательности, которая и вообще сродна представлениям о дали, содействовала эта связь с похоронами и смертью…

Улица эта немного подымалась по мере удаления, и потому всё приближавшееся по ней к центру города как бы скатывалось вниз… И я еще теперь помню чувство изумления, охватившее меня в самом раннем детстве, когда небольшое квадратное пятно, выползшее в ее перспективе из-за горизонта, стало расти, приближаться, и через некоторое время колонны солдат заняли всю улицу, заполнив ее топотом тысяч ног и оглушительными звуками оркестра. Солдаты были в круглых шапочках без козырьков и в кургузых сильно поношенных кафтанчиках. Офицеры в жестких киверах с султанами или металлическими шишками. Все они шли мерно, в ногу, и было что-то суровое в этом размеренном движении.

Все кругом говорили, что они возвращаются с войны «из-под Севастополя»…

По шоссе проходили также арестанты, звеня кандалами, а один раз провезли какого-то мрачного человека для «торговой казни»… Впереди шел взвод солдат, и четыре барабанщика отбивали суровую, мерную дробь… На каждом шагу барабанщиков барабаны приподнимались на их левой ноге, но дробь лилась безостановочно, такая же мерная и зловещая… За ними ехала телега, па которой была воздвигнута высокая скамья, и к ее спинке были привязаны назад руки сидевшего на ней человека. Голова его, ничем не покрытая, была низко опущена и моталась при встрясках на мостовой, а на груди наклонно висела доска с надписью белыми буквами… И вся эта мрачная фигура плыла высоко над толпой, как бы господствуя над стремительным людским потоком… За телегой шел взвод солдат и бежали густые толпы народа… На площадь, конечно, нас не пустили, но лакей Гандыло, который убежал туда за толпой, рассказывал потом в кухне с большим увлечением, как на эшафоте палач уложил «смертоубийцу» на «кобылу», как расправлял кнут и при этом будто бы приговаривал:

– Отец и мать тебя не учили, так я тебя научу.

Потом вскрикивал: «берегись, ожгу», и затем по всей площади разносился свист плети и нечеловеческий крик наказываемого… Женщины из нашей прислуги тоже вскакивали и крестились…

Это была, кажется, последняя «торговая казнь» в нашем городе…

Вообще – по длинному прямому шоссе двигалось и в Город, и из города много интересного, нового, иногда страшного…

Другая кладбищенская улица круто сворачивала около нашего переулка влево. Она вела на кладбища – католическое и лютеранское, была широка, мало заселена, не вымощена и покрыта глубоким песком. Траурные колесницы здесь двигались тихо, увязая по ступицы в чистом желтом песке, а в другое время движения по ней было очень мало.

На остром углу это» улицы и нашего переулка стояла полицейская будка, где жил старый будочник (с алебардой, вскоре упраздненной); а за будкой, среди зелени чьего-то сада, высилась огромная «фигура» – старый польский крест с крышкой, прикрывавшей распятую фигуру Христа. Какой-то набожный человек воздвиг ее на этом узловом перекрестке, и она своими распростертыми раменами как бы провожала на вечный покой и тех, что удалялись по шоссе, и тех, которых траурные кони, утопая в песке, тихо увозили на «польское кладбище». А напротив «фигуры» стоял старый – престарый кабак, дряхлое темное здание, сильно покосившееся и подпертое с улицы бревнами. Там почти беспрестанно пилила скрипица и ухал бубен. Иногда громкий пронзительный женский плач провожавших гробы смешивался с этим диким уханьем и пьяными криками.

Времена были простые.

Двор наш был уютный и тихий. От больших улиц он отделялся двумя каменными домами, по местному «каменицами». В одной из этих камениц жили наши домохозяева, квартира и обстановка которых казались мне верхом роскоши и богатства. Ворота выходили в переулок, и над ними низко свешивались густые ветки старого серебристого тополя. Кучер хозяйской коляски, казавшийся очень важным в серой ливрее, въезжая в ворота, всякий раз должен был низко наклонять голову, чтобы ветки не сорвали его высокую шляпу с позументной лентой и бантом…

Наш флигель стоял в глубине двора, примыкая с одной стороны к каменице, с другой – к густому саду. За ним был еще флигелек, где жил тоже с незапамятных времен военный доктор Дударев.

Хозяин нашего дома был поляк, которого величали «пан коморник» (землемер). Это был очень старый человек, высокий, статный (несмотря на некоторую полноту), с седыми усами и седыми же волосами, подстриженными в кружок. В будни он с самого утра в синем кафтане ходил по двору, хлопоча по хозяйству, как усердный управляющий. По воскресеньям надевал роскошный цветной кунтуш синего или малинового цвета с «вылетами» (откидные рукава), какой-нибудь светлый жупан, широкие бархатные шаровары и рогатую «конфедератку», перепоясывался роскошным поясом, привешивал кривую саблю и шел с молитвенником в костел. Жена (гораздо моложе его) и женщины из ее штата ездили в коляске, запряженной прекрасными лошадьми, но он всегда ходил пешком. Когда он заболевал, то приказывал жарко истопить печь в кухне, постелить соломы и, раздевшись, лез туда. Затем он выходил из печи распаренный, пил липовый цвет и на следующее утро опять хлопотал по двору и в конюшне.

Все это я узнал по позднейшим рассказам, а самого Коляновского помню вполне ясно только уже в последние дни его жизни. Однажды он почувствовал себя плохо, прибег к обычному средству, но оно не помогло. Тогда он сказал жене:

– Теперь буду умирать…

Жена призвала докторов. На нашем дворе стали появляться то доктор – гомеопат Червинский с своей змеей, то необыкновенно толстый Войцеховский… Старый «коморник» глядел очень сомнительно на все эти хлопоты и уверенно твердил, что скоро умрет.

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 59 >>
На страницу:
3 из 59